Электронная библиотека » Дидье Декуэн » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 10 августа 2018, 16:00


Автор книги: Дидье Декуэн


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Кацуро, – спросила тогда Миюки, – по-твоему, ты тоже умрешь раньше меня?

– Ну конечно, – безразличным тоном ответствовал рыбак. – Вот и отец у меня почил раньше матери. Таков закон природы, разве нет?

И тогда, размахивая руками, точно мельничными крыльями, она принялась хлестать его по лицу.

– У нас другой закон – не такой, как у светляков! – в сердцах кричала она, от души награждая его оплеухами, от которых было больше звона, чем боли и обиды.

А Кацуро знай себе смеялся. Потом он схватил жену за руки и утихомирил ее, поглаживая ей ладони мягкими кончиками больших пальцев, как делал всякий раз, когда успокаивал пойманную птицу, обезумевшую от страха.

– Законов нет ни у светляков, ни у людей… да и вообще, никаких законов не существует, Миюки… нет ни законов, ни богов – все решает случай, и он знает свое дело хорошо.

А еще рыбак сказал, что большинство людей считает светляков последним пристанищем души умерших, перед тем как душа канет в мир усопших, и это служит подтверждением того, что покойники упорно цепляются за любую живую тварь, хоть бы и за жука-мукоеда. Он же, Кацуро, не верит в этот вздор. Резким движением руки он схватил сверкающую букашку и сунул ее Миюки под нос: в ладони рыбака светляк тут же погас – превратился в черную окаменевшую козявку. До того твердую, что можно было подумать, будто она сдохла.

Юные монахи метались не вслепую, как поначалу показалось Миюки. Приглядевшись, она заметила, что, зажигая от факелов одни светильники, другие они обходят стороной. Подойдя ближе, молодая женщина поняла: они пропускают не светильники, а надгробные камни – сотни стел, которые многие поколения богомольцев воздвигли на этой горной тропе.

Случалось, что незатейливые, безыскусные, но расположенные в благих местах храмы привлекали и странствующих монахов – они обосновывались в таких постройках на какое-то время, расширяли их, облагораживали и даже возвеличивали, устанавливая на них сорины[41]41
  Сорин – разделенный на несколько символических секций каменный, деревянный или бронзовый шпиль, венчающий японскую пагоду.


[Закрыть]
или же украшая их расписными деревянными рельефами.

Таким был и храм, возле которого сейчас оказалась Миюки.

И посвящен он был будде Фудо-Мёо, по прозвищу Неподвижный, или Непоколебимый, которого ничто не может сокрушить, – гневноликому покровителю, обрамленному огненной аурой. Меж его пухлых губ, искаженных в извечной злобной гримасе, торчала пара кривых клыков: правый был обращен к небу, будто в стремлении возвыситься, а левый указывал вниз, словно в намерении заклеймить беды, порожденные обманчивыми представлениями.

Будда Фудо-Мёо видел всякую вещь такой, какой она была на самом деле, и потому никогда не колебался, не сомневался и не смущался: в отличие от Миюки, подобной хрупкой соломинке, будда Фудо обладал несокрушимой силой и сметал все со своего пути – ничто не могло его остановить. Его способности в мгновение ока собрать всю свою решимость в складках мясистого лба, изломах бровей, гусиных лапках по бокам выпученных глаз, морщинах у основания приплюснутого носа, не говоря уже о двух клыках, источающих слюну при малейшем недовольстве, – всего этого хватало с лихвой, чтобы устрашить любого врага.

Фудо-Мёо был известен как проводник душ усопших в вечную жизнь, возглавляющий посмертную церемонию их проводов, продолжающуюся семь дней. Сложив руки и поклонившись его статуе почти до земли, Миюки принесла будде извинения за то, что не соблюла обряда семи дней после смерти своего мужа; она в полном отчаянии и смятении готовилась к путешествию в Хэйан-кё, но, уж коль скоро Фудо-Мёо заботится о несметном множестве усопших, быть может, он согласится, несмотря ни на что, благословить и душу Кацуро, взяв ее под свою защиту?

В этот миг у Миюки над головой хрустнула ветка – ее сломала прятавшаяся в листве дерева обезьяна. Молодая женщина вскинула голову – и тут ей в ноздри неожиданно ударил странный запах.

Свежий, терпкий аромат, замешанный на запахе хвои, перечной мяты и ирисового корня, струился из продолговатого дупла, зиявшего в стволе вековой суги[42]42
  Суга – японское название криптомерии японской, вечнозеленого дерева семейства кипарисовых.


[Закрыть]
в двух с половиной метрах над землей.

Прислонив бадьи к пню, Миюки как можно выше подтянулась на цыпочках, просунула руку в расщелину с выпуклыми, гладкими, ослизлыми краями, похожими на рубцы. И нащупала пальцами кучу прошлогодних листьев. Ну конечно, это они источали крепкий, дивный, едва ли не пьянящий аромат, и Миюки ничуть не сомневалась, что запах, который, исходя от дерева, накрывал ее точно легким покрывалом, был ответом Фудо-Мёо на ее мольбы позаботиться о душе Кацуро.

Умиротворенная, она поудобнее устроила на плечах бамбуковую жердь и двинулась к святилищу.

Оно состояло из двух зданий, соединенных длинной, в форме угла галереей, крытой корой кипариса.

Чуть поодаль располагался дом паломников с трапезной и общей спальней. Там Миюки встретила старика-лошадь и его спутника, жевавших дикую горную траву и какие-то растения. Она просеменила к их низенькому столику и поклонилась.

– Я так и думал, что вы вряд ли останетесь в одиночестве. Горы, дождь, ночь – такое не годится для молодой женщины. Кстати, меня зовут Акито.

– А меня Генкиси, – отрекомендовался его спутник. – Располагайтесь вот здесь, – прибавил он, отодвигаясь и освобождая место для Миюки.

И она присела на корточки между ними. Акито воззрился на нее в смущении.

– Скажите, одзёсан[43]43
  Одзёсан – молодая госпожа.


[Закрыть]
, я что-то не вижу ваших рыб…

– Ну, – сказала Миюки, – я подумала, что им будет лучше в темной спальне, нежели среди голодных сотрапезников. Это дивные карпы, довольно упитанные, и кое-кому они могут показаться аппетитными.

– Какая же вы недоверчивая! – улыбнулся Генкиси. – Вы печетесь о них так, будто они какое-нибудь сокровище. А на поверку – всего лишь рыбы. В здешних реках таких полным-полно. И чем же они отличаются от ваших?

– Ничем, разве что тем, что мой муж выловил их в Кусагаве. Кацуро был лучшим ловцом карпов в провинции Симоцукэ. Хотя я и не хочу сказать, что он был самым ловким, ведь для ловли спокойных рыб особой ловкости не нужно. Зато Кацуро одним лишь взглядом, точно клинком, пронзал глубину вод, потому как заранее знал, что таится там, под камнями; он переворачивал их силой мысли, выгоняя из логова карпа, который был ему нужен, и хватал именно его, а не какого-нибудь другого. Я видела, как Кацуро возвращался с реки, обессиленный, промокший до нитки, иной раз даже окровавленный, но он никогда не жаловался на неудачный улов – нет, такого не бывало. И карпы, те, что со мной, – его последний улов. Потом он покинул этот мир.

Миюки поведала им, как погиб Кацуро, – погиб без свидетелей, хотя она отчетливо представляла, как это случилось, судя по кое-каким следам, найденным ее односельчанами на берегу Кусагавы, – длинным царапинам, которые рыбак оставил на земле рядом с тем местом, где он утонул; вмятинам, где он полз; обвалившимся краям берега, за которые он цеплялся, стараясь выбраться из вязкой грязи… и нескольким перьям белой цапли, считавшимся, как это ни парадоксально, символами долголетия.

Миюки не помнила, чтобы ей когда-нибудь случалось проговаривать столько фраз подряд, особенно перед незнакомцами. Доведись ей рассказывать про себя, она, ясное дело, не смогла бы проронить ни слова; но ведь сейчас речь шла о Кацуро – и нужные слова, приходившие ей на ум самым естественным образом, скапливались у нее на устах и срывались с них, подобно малькам, похожим на крохотные иголочки.

Оба паломника переглянулись и стали гортанно покрякивать, будто силясь подавить кашель. Эта хрипота, вызванная обстоятельствами, говорила о том, что они вдруг перестали верить Миюки: рассказ у нее, конечно, вышел складный, только почему она лишь вскользь упомянула про обряды очищения, которые ей надлежало пройти, чтобы избавиться от скверны после прикасания к телу мужа, и так подробно расписала обстоятельства гибели рыбака? Что, если эта неразумная вдовушка, не удосужившаяся позаботиться о собственном ночлеге – да и какое прибежище от дождя, мрака и зверья она могла бы найти, не позови ее с собой старик-лошадь и его спутник? – и проявившая не менее непростительную беспечность после смерти мужа, возьмет и передаст им скверну, которой наверняка все еще помечена?

Однако такая осторожность не помешала им, покончив со скудной трапезой, препроводить Миюки в женскую спальню и удостовериться, что ни она, ни ее карпы ни в чем не нуждались. Напоследок старик-лошадь любезно предложил ей несколько пирожков витой формы, похожих на ракушки.

– Это вам, одзёсан, вдруг ночью проголодаетесь.

– Впрочем, можете съесть прямо сейчас, – подбодрил ее Генкиси. – Они такие вкусные, что пальчики оближешь, а у вас за весь вечер маковой росинки во рту не было.

Миюки поблагодарила обоих стариков за заботу. Поставила верши по одну и другую сторону циновки и прилегла сама. Когда паломники уже были в глубине коридора, молодой женщине послышалось, как они тихонько захихикали. Она вдруг подумала, что они насмехаются над нею; но, не найдя ни в своем облике, ни в поведении ничего такого, что было бы достойно осмеяния, она внушила себе, что никто не смеялся и ее попросту смутил доносившийся снаружи шум – громкий шелест дождя в листве деревьев.

Спавшие вокруг нее женщины громко дышали. Большей частью то были старухи – они шли воздать молитвы божествам, чтобы заручиться в загробной жизни их покровительством, которого им так недоставало в этом мире. Восхождение к святилищу отняло у них последние силы, а их скрюченные тела, покоившиеся темными кучами на светлом шелке циновок, походили на груды сорванных ветром и поваленных на землю узловатых веток. От них исходил пресновато-сладковатый запах сока растений, сломанных стеблей и сырой коры.

Миюки притронулась к пирожкам, которыми угостили ее паломники. Они были начинены густой кашицей из мелкой красной фасоли, сваренной в тростниковом сахаре. Кацуро иногда приносил такие из своих путешествий: он покупал их неизменно в одном месте – тесной мрачной лавчонке на мосту через какую-то реку. Но если от лакомств Кацуро у нее прибавлялись силы, то от угощения паломников ее неумолимо клонило ко сну. Поднеся к губам пирожок в форме ракушки, она почувствовала, что у нее слипаются глаза и до утра разомкнуть их не сможет никакая сила. Миюки по-детски улыбнулась и покорно отдалась во власть сна. Пирожок выпал у нее из рук, скатился по груди на живот и чуть выше бедер рассыпался в труху, став удачной находкой для мелкого грызуна, который, зарывшись в складках одежды Миюки, принялся угощаться на славу, пока молодая женщина спала мертвым сном, не слыша, как разгулявшаяся не на шутку буря безжалостно колотится в стены святилища, ревет и грохочет, рассекая небо слепящими потоками света.

* * *

Миюки проснулась от тишины, наступившей после бури. Хотя небо все еще было хмурым, ей показалось, что утро наступило давным-давно, несмотря на царивший кругом полумрак. К тому же птичий щебет уже заглушал отдаленный шум реки. Миюки тут же узнала горловое пение белолобых воробьиных жаворонков, переливчатые трели соловьев, затаившихся в листве слив, и длинные монологи короткокрылой камышовки, начинавшиеся с протяжного ку-у-у, которые напоминали ей пространные лающие речи посланцев Службы садов и заводей.

Легкая туманная дымка, опустившаяся на святилище, приглушала утренний свет, но тем не менее было достаточно светло – и Миюки, привстав, чтобы проверить, как там карпы, обнаружила, что шесть из них исчезли.

Подобно молнии, которая, ударив в дерево, расщепляет его пополам, жгучая судорога пронзила молодую женщину с головы до ног. Она закричала. И старухам, которые все еще лежали на футонах, томясь в собственных зловонных испарениях, ее крик показался страшнее громового раската.

И тогда Миюки заметалась по святилищу. Потеряв голову, несчастная женщина билась о стены, точно ночная бабочка в светильнике, куда она отважилась впорхнуть.

Случилось худшее из того, что могло произойти. С пропажей карпов, предназначенных для заводей Хэйан-кё, путешествие Миюки теряло всякий смысл, к тому же такое могло надолго посрамить честь жителей Симаэ.

Еще никогда Миюки не оказывалась в столь горестном положении. Конечно, она потеряла Кацуро, но в этом горе ее поддержала вся деревня, к тому же, будучи недвижным, незрячим и безмолвным, тело рыбака находилось рядом с ней – она по-прежнему разговаривала с ним, воображая, что он ей отвечает, и в своих фантазиях даже подражала его дивному, неизменно чуть смущенному голосу, который вдруг начинал волноваться и колыхался, точно волна в реке, поднятая дующим против течения ветром.

Миюки хотелось поделиться своей бедой хоть с кем-нибудь, кто участливо выслушал бы ее, даже если этот сочувствующий человек, не понимая, в чем, собственно, дело, сразу не нашелся бы, что сказать в ответ.

Она позвала на помощь Генкиси и Акито. Однако в смятении она забыла, что в час Тигра оба паломника собирались отправиться дальше в путь и теперь, верно, уже вышли на извилистую тропу, что вела к перевалу, возвышавшемуся над святилищем.

Акито уже предлагал ей идти вместе с ними до следующего святилища, хотя он не преминул уточнить, что они с Генкиси пойдут быстрым шагом, и высказал опасение, что столь хрупкое создание, как Миюки, навряд ли поспеет за ними, наипаче с увесистым коромыслом на плечах.

– Мы выходим затемно, потому как задерживаться было бы крайне опрометчиво, – сгущал краски Генкиси. – С восходом солнца затвердевшая на ночном холоде земля превратится в скользкую грязь, так что нам во что бы то ни стало надо одолеть перевал до того, как подъем станет опасным.

– Все так, и тут уж ничего не поделаешь, – заключил Акито, степенно покачав головой и глянув на молодую женщину так, будто она уже лежала, вся переломанная, на дне лощины.

В коридорах не было ни души; ни единый проблеск света не проникал сквозь обитые промасленной бумагой раздвижные двери; монастырь был погружен в тишину, нарушаемую лишь протяжно-низким гулом огромного цилиндрического колокола – это его цуки-дза[44]44
  Цуки-дза – усиленная часть колокола, на которую приходятся удары деревянного языка.


[Закрыть]
гудела под ударами деревянного языка, подвешенного снаружи на веревках. Несмотря на зычность, колокол издавал умиротворяющее дребезжание, разливаясь волнами по горам, а когда звук проваливался в долину, оно становилось более насыщенным и делалось пронзительным, когда он взмывал к горным вершинам.

Заслышав призывный зов колокола, гости святилища, за исключением старух в спальне, собрались в молельне. Если кто и был способен помочь Миюки в поисках пропавших карпов, так этот благодетель мог находиться только там. Если же ей никто не поможет, она обратится к одному из амулетов, которыми торговали в святилище, благо они наделяли их обладателя тремя силами: сюго – защитой, тибё – исцелением и, главное, гэндзэ рияку – то есть незамедлительным получением благ в этом мире, поскольку под незамедлительным получением благ Миюки понимала, конечно же, возвращение своих карпов.

Да-да, именно возвращения, поскольку они не могли никуда деться: если предположить, что рыбы чего-либо испугались и в панике выпрыгнули из вершей, то они упали бы на земляной пол, начали биться, извиваться и задыхаться – у них сначала посинели, а потом почернели бы жабры, и в конце концов они издохли бы на месте.

Миюки пустилась бегом по крытой галерее, соединявшей хозяйственные пристройки святилища с молельнями. Через открытые проемы между опорами, поддерживавшими кровлю галереи, лицо ей обдавало ветром, насыщенным благоуханием свежеполитой дождем земли и более острым ароматом спустившегося с гор тумана, накатывавшего тяжелыми серыми волнами на монастырские стены.

Пока Миюки бежала, она вспомнила, что перед тем, как пасть ниц перед алтарем, ей надлежало освободить разум от нечистых помыслов, порожденных вожделением (а разве отчаянное желание вернуть карпов не было одним из вожделенных помыслов, осуждаемых буддами?) либо гневом (она страшно злилась на неведомое существо, человека или зверя, потому как не исключено, что в краже была повинна стая обезьян, которые вполне могли умыкнуть у нее шесть из восьми дивных рыб чуть ли не из-под носа).

Она также понимала – не стоит ждать от будд никакой милости, никакого снисхождения и никакого чудесного вмешательства. По своей природе они оставались глухи к подобного рода мольбам, решительно глухи, да и ками были ничуть не лучше. Для этих высших сущностей человек был не более чем лоскутком от незнамо чего, кожурой, оторвавшейся от своего остова – существования, к которому она прилегала так плохо, что довольно было дуновения ветерка, чтобы ее сорвать. И теперь, когда Кацуро, который был ей самым близким человеком, до того близким, что порой их натуры переплетались настолько, что Миюки, забыв учтивые и скромные речи, подобающие женщинам, прибегала к чисто мужским оборотам, злившим ее мужа, – ты выражаешься так, будто у тебя во рту скачет тысяча вонючих жаб!.. – так вот, теперь, когда он перебрался в мир, куда ей не было доступа, Миюки оставалось рассчитывать только на самое себя. Отныне Кацуро оставался совершенно равнодушным даже к самым горячим ее мольбам, самым томным вздохам и самым чувственным позам.

Протиснувшись сквозь строй верующих, она подобралась к алтарю. Тускло освещенный четырьмя масляными лампами, у которых язычки пламени то поникали, то вздымали вверх в такт дыханию верующих, он слабо поблескивал в обрамлении красных, с позолотой тканей и в отсветах угольков, от которых зажигали благовонные палочки.

В тени возвышалась статуя Будды, словно в своем сострадании Пробужденный[45]45
  На санскрите «будда» означает «пробужденный, просветленный».


[Закрыть]
боялся, как бы золотые листья, облеплявшие его тучную, брюхастую аватару[46]46
  Аватара – здесь: воплощение, образ.


[Закрыть]
, не ввели в искушение изможденных, продрогших и нередко истощенных паломников, которые что-то гудели себе под нос, сгрудившись у его стоп и вожделенно посматривая на скромные, впрочем, подношения: чистую воду, плошки с шаровидными пригоршнями вареного круглого риса и редкие кучки фасоли, – разложенные на алтаре.

Более привычная к синтоистским обрядам, нежели буддистским молитвам, Миюки поглядывала на стоявших рядом богомольцев и повторяла все за ними, чтобы не совершить какую оплошность: она воздевала над головой сложенные вместе руки, медленно опускала их до уровня шеи, потом сердца и, преклонив колени, падала ниц, касаясь лбом земли. Когда ее нос первый раз замер у самой земли, ей почудилось, будто в этом месте воняет навозом. Она ощупала ноздри и поглубже вдохнула этот едва уловимый запах, напомнивший ей длинный низенький хлев, где содержали нескольких быков, принадлежавших общине Симаэ. Это были приземистые, крепко сбитые животные с густой, очень мягкой шерстью и упругой кожей, обтягивающей довольно тонкий скелет, – слишком хрупкий для скотины, предназначенной перевозить тяжелые грузы, однако их кости, скрепленные с могучими мышцами, сочленялись с поразительной точностью, что возмещало их видимую хрупкость.

Ни у Кацуро, ни у его жены не было рисовой делянки – у них не было даже ни единой огородной грядки. Кацуро был всецело поглощен рыбной ловлей, чтобы трудиться еще и на земле, а Миюки была слишком занята починкой снастей и чисткой пруда для карпов. Однако, желая быть полезной общине, она взялась подсоблять девушкам, приставленным к быкам, – в частности, убирать за животными навоз, который разжижали в бадье их же мочой и которым потом удобряли делянки. А поскольку руки и ноги у Миюки были покрепче, чем у других девушек, ей чаще всего и приходилось таскать бадью по полям, то и дело склоняясь, зачерпывая мутную жижу ковшиком на длинной ручке, разбрызгивая ее по верхушкам растений и наблюдая, как она стекает по длинным стеблям к корням, притом что порой приходилось пускать в ход соломинку, чтобы направлять жижу туда, куда нужно, если, наткнувшись на узел или нарост, она стекала не в ту сторону.

Миюки никогда не испытывала отвращения к навозной жиже: если правильно приготовить раствор, сообразно с требованиями старейшин, и если потом дать ему отстояться всю ночь, чтобы выветрились самые летучие испарения, тогда запах, исходивший из бадьи, становился даже приятным, почти сладковатым; и когда Миюки приходилось набирать себе молоденьких помощниц, она всегда старалась сгладить дурно пахнущие стороны своей работы, заверяя новеньких, что множество цветов, которые скотина щиплет по весне, придают ее навозу аромат ладана.

Подобно подступающей к горлу тошноте, она вдруг почувствовала прилив тоски по всему тому, что некогда было ее привычной жизнью. И сейчас она корила себя за то, что прежде недооценивала свою жизнь.

Вот только была ли у нее цена?

Миюки жила жизнью беспросветно тяжелой и жалкой, как и сотни тысяч других японских женщин, за двумя лишь исключениями. В отличие от ее родителей, которые погибли, спасаясь от резни, учиненной наместником провинции, восставшим против власти императора, – это восстание совпало с сильнейшими землетрясениями и кровавыми набегами пиратов с Корё[47]47
  Корё – здесь: корейский полуостров.


[Закрыть]
, – она избежала сухих ударов палкой и обжигающих бичеваний плетью, а если у нее на теле и были рубцы, то ими ее пометила сама природа – с помощью камня, о который она споткнулась, низко нависшей ветки, на которую она наткнулась второпях, зверька, который укусил ее от страха, ледышки, на которой она поскользнулась, колючего кустарника, за который она зацепилась, – однако во всех подобных случаях ей оставалось пенять только на себя, иной раз она даже улыбалась, думая, что это наказание какого-нибудь ками, осерчавшего на нее за то, что она ненароком нарушила его покой.

Другим исключением в ее безотрадном существовании была любовь – та, которую дарил ей Кацуро и которую дарила ему она.

Миюки вспоминала бродячих сказочников, что летними вечерами, передавив цикад, чей неумолчный стрекот заглушал их слова, усаживались посреди деревенской площади и потусторонними голосами вели свои жуткие рассказы про влюбленных, разлученных жестокой и несправедливой судьбой; и жители Симаэ неизменно смачивали слезами длинные рукава своих одежд. И только Миюки с Кацуро пихали друг дружку локтями да похихикивали, потому как уж они-то знали наверное, что никакая людская злоба их не разлучит, – разве только смерть, понятное дело, но, даже если такая мысль и приходила им в голову, она была какой-то безликой, а стало быть, безжизненной. Они закрывали лица руками, пытаясь скрыть свой смех, но сдержать его было выше их сил, и селяне думали, что они рыдают. А сказочникам оставалось только сожалеть, что они передавили всех цикад: хотя шума от них было не меньше, чем от этой неугомонной парочки, гомонили они, по крайней мере, не так пронзительно.

Миюки нравилось быть счастливой, хотя, что такое счастье (сиавасэ, как говаривала она), сказать по правде, ей было невдомек. Она не смогла бы его объяснить – она знала только, что это нечто совсем другое, нежели так хорошо знакомые ей слова, которых не счесть и которые неизменно были на языке у всех чувствительных натур: скорбь, страдание, обида, мука, тревога, стыд, горечь, отвращение, огорчение, смертельная усталость, изнеможение, слабость, бессилие, нужда, отчаяние, беда, тоска…

Но счастье прошло. Отныне она не увидит больше ни Кацуро, ни, возможно, Симаэ: разве ей хватит смелости вернуться в родную деревню после того, как она столь непростительным образом лишилась карпов? Что она скажет Нацумэ? Как оправдается перед односельчанами, которые ей поверили?

Не лучше ли продолжить свой путь в Хэйан-кё, предстать перед Службой садов и заводей и ждать, пока управитель Нагуса не решит, какого наказания она заслуживает? Может, ее заставят омывать и обряжать тела обезглавленных врагов перед тем, как представить их на обозрение императору, что было бы вполне соразмерным наказанием за ее вину? А если такое искупление кому-то покажется недостаточным, возможно, ей разрешат совершить дзигаи, и это было бы поистине достойным выходом из ее отчаянного положения. Обычно такое ритуальное самоубийство было уделом благородных женщин, жен или дочерей воина, но бывало, что и простые служанки, повинные в каком-нибудь серьезном проступке, выбирали дзигаи в надежде оправдаться в глазах своих хозяев. Вскрыв себе яремную вену или перерзав сонную артерию лезвием кайкэна[48]48
  Кайкэн – кинжал длиной пятнадцать сантиметров, который жены самураев носили в рукавах кимоно.


[Закрыть]
, Миюки смогла бы доказать свою преданность Службе садов и заводей и, главное, землякам, жителям Симаэ.

Такая смерть считалась быстрой и не требовала, как в случае с сэппуку, помощи друга, который должен прервать невыносимые мучения самоубийцы, отрубив ему голову саблей. Что же касается женщины, единственной необходимой мерой предосторожности, после того как самоубийца садилась на корточки, было связать себе ноги, чтобы не брыкать ими неподобающим образом в предсмертных муках.

Но решись Миюки на такое – теперь, когда Кацуро покинул этот мир, ей было совсем не страшно, – перед нею возникла бы неразрешимая загвоздка: у нее не было кайкэна, равно как и денег, чтобы его купить.

Продолжая отбивать поклоны, она подняла глаза и огляделась кругом в надежде увидеть, что среди одежд, которые стягивали с себя паломники, пожелавшие жить монашеской жизнью, вдруг случайно сверкнет лезвие кайкэна.

Но среди подношений, складываемых к алтарю, были только плошки с водой, цветы, благовония, светильники, снедь и музыка, которую символизировала раковина, возложенная на кучку риса.

В это мгновение в горах громыхнул гром. Вслед за тем тут же загудел храмовый колокол, хотя к его языку никто даже не прикоснулся.

И тут она их увидела: отодвинутые к основанию алтаря, из-под бахромы красного с позолотой алтарного покрывала выглядывали головы шести ее пропавших карпов – те же набухшие щеки, а сзади только длинные гребни-позвоночники, отороченные белыми, без единого кусочка плоти зубьями-косточками, обтянутыми, точно мантией, чешуйчатой кожей, обесцвеченной смертью.

Миюки почувствовала, как к горлу подкатывает тошнота, и прижала ладони к губам. Она уронила голову вперед – и тяжело ударилась лбом о пол.

Украли, убили, разодрали, сожрали…

То было дело рук человеческих: ибо, если бы такое сотворили звери, они сожрали бы и головы и даже перемололи зубами все перламутровые косточки.

Тогава Синобу был бонзой[49]49
  Бонза – буддийский жрец.


[Закрыть]
, причем сравнительно молодым, но дряблым лицом, безжалостно побитым оспой, которая поразила его в возрасте девяти лет, он больше походил на старика. Во время болезни, когда он много дней метался между жизнью и смертью, его оспины источали такое зловоние, что даже родная мать не могла находиться в комнате, где он лежал почти нагой, до того его тело было чувствительно к теплу. Он выжил чудесным образом благодаря заступничеству духа-хранителя, одного из семи богов счастья, которому впоследствии он посвятил свою жизнь, – в знак признательности. Постригшись в монахи, Тогава Синобу прошел через все ступени священнической иерархии, прежде чем стал дзасу[50]50
  Букв.: дзасу – престолоначальник, чин настоятеля буддийского монастыря.


[Закрыть]
этого монастыря, который, хотя и был буддийским, почитался как неизбежная веха на пути паломников к трем синтоистским божествам Кумано.

Он принял Миюки в Доме Снов, небольшом восьмиугольном строении, названном в честь доблестного владыки, которому как-то во сне явилось небесное существо, дабы открыть смысл сутры, доселе необъяснимой.

Посреди комнаты в основании Дома располагались ширмы, отгораживавшие пространство, единственным убранством которого было несколько подушек. Сквозь промасленную бумагу можно было разглядеть недалекие глыбы гор, поросших лесом.

Тогава Синобу предложил Миюки сесть (в знак уважения она смиренно отказалась сесть на подушку) и рассказать, что случилось.

Пока она рассказывала, что, собственно, заставило ее отправиться в путь-дорогу, особо настаивая на том, что неудача не только обернется бесчестьем лично для нее, но и принесет большую беду жителям Симаэ (тут она опустила голову, чтобы скрыть слезы, готовые выступить у нее на глазах), настоятель храма вспомнил сутру Гондзикиньё, где сказано: и даже если глаза всех будд прошлого, настоящего и будущего вылезут из глазниц и падут на землю, ни одной женщине во всем свете не будет суждено стать буддой. Впрочем, некоторые, быть может, и смогли бы приблизиться к просветлению, но, чтобы преодолеть самую последнюю ступень, им пришлось бы перевоплотиться в мужчину.

Чуть склонив голову набок, дзасу разглядывал Миюки и думал, что было бы прискорбно, если бы она переродилась в мужском теле. Тогава Синобу был не из тех монахов, что любили тешиться с юными послушниками, он предпочитал им монашек, к тому же многие не раз видели, как он шел по каменистой дорожке к пристройке, где они проживали и занимались тем, что обстирывали и обшивали монахов, стряпали и, ко всему прочему, содержали монастырь в чистоте, – потому Преподобный как-то поведал своим ученикам, что в следующем перерождении он надеется стать женщиной или коровой: ибо, по его разумению, только эти два перевоплощения приносят больше всего пользы людям.

Будто застыв в созерцании Миюки, Тогава Синобу и вовсе перестал слушать ее исповедь. Он фыркнул, силясь поймать нить мысли – вспомнить причину, побудившую эту женщину прийти к нему за справедливостью. И почему она предстала перед ним в столь неподобающем виде? Разве ей не следовало бы расчесаться и собрать волосы в пучок? Или она запыхалась так оттого, что в волнении своем бежала и бежала к нему от самого подножия горы?

– Они и впрямь выглядели аппетитно, – говорила она, – но я ни за что не посмела бы съесть их все.

– Вы это про что? – фыркнув, бросил Преподобный.

– Про пирожки, конечно. Завитушки такие – меня угощали ими вчера вечером Генкиси-сан и Акито-сан.

Хотя в заключение Миюки прибавила, что, вероятно, они и украли у нее карпов, она по-прежнему отзывалась о них с почтением, коего со стороны такого ничтожного создания, как вдова рыбака, были достойны богомольцы, отправившиеся в паломничество к святилищам Кумано.

– Откуда у них взялись эти пирожки?

– С кухни при храме. Они так сказали.

– Они вас обманули! – возмутился Тогава. – У нас уже целых две луны нет красной фасоли, так что на нашей кухне не могли состряпать ничего подобного. Полагаю, ваши благодетели сами их испекли и начинили крепким сонным зельем, дабы, пользуясь случаем, усыплять паломников, потому как спящих легче обобрать.

Для очистки совести Тогава Синобу отрядил двух послушников проверить содержимое шкафчика, где хранились снадобья. Вскоре юноши вернулись с двумя пустыми шелковыми мешочками: из одного исчезли гроздья черного паслена, а из другого – волчий корень.

– Теперь я знаю почти наверное – ваши попутчики окормили вас отравой и похитили карпов, – объявил Преподобный. – Они их прикончили, потом зажарили на масляных светильниках, что всю ночь горят перед алтарем. И съели. Вот только смогли бы они насытиться ими больше, чем свежим воздухом с гор, если бы вдыхали его в этом своем воплощении и в тысячах других. А что до вас, молодая госпожа, успокойтесь. Горю вашему уже не поможешь. Сколько ни плачь, сколько ни орошай рукав слезами, карпов не оживить и не вернуть в их глиняные верши. Но скажите, готовы ли вы пройти свой путь до конца, несмотря на то что все пошло не так, как вам бы того хотелось?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации