Текст книги "Жилаю щастя. Афтор (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Дети
Израильские дети кошмарны.
То есть они, конечно, милые, красивые и раскованные ребята, но не приведи бог оказаться вам в автобусе на заднем сиденье в окружении пяти-шести этаких симпатяг. Полагаю, самым сильным вашим чувством на протяжении всей поездки будет чувство благодарности судьбе за то, что вы состоите членом больничной кассы.
Да нет, ничего особенно злостного и преднамеренного, ничего кровожадного у них и в мыслях нет! То, что вас крепко потопчут, так это просто они вскакивают, непоседы, и прыгают, словно кенгуру в прерии, по сиденьям. Могут плюхнуться к вам на колени и, задрав вверх ноги в кроссовках сорок второго размера, очень непосредственно рассмеяться. Просто они веселые и раскованные.
То, что вы оглохнете на ближайшие семь лет жизни, – это тоже пусть вас не смущает. Потому что никто специально, из преступных побуждений, вас не травмировал. Да, наши дети любят петь исступленным транспортным хором, весело визжать на запредельных звуковых колебаниях и орать, как пятьдесят иерихонских труб, собранных вместе. Да что там говорить: просто они веселые и раскованные.
Представьте себе: вы приезжаете из, мягко говоря, непростой страны – России, где не последней проблемой является проблема молодого поколения: преступность малолетних, жестокость подростков, потеря нравственных ориентиров… ну, и прочие прелести. Это так, конечно. Но все-таки… Если не касаться крайних случаев, следует признать, что в России все же существует… как бы это выразиться поточнее… Субординация поколений, некое возрастное расстояние, разделение круга тем, разграничение отношений. Да что там говорить – не нами сказано впервые: отцы и дети! Скажем проще – место в трамвае балбес старухе все-таки уступит. А не захочет – ему укажут да еще пристыдят.
Здесь, в Израиле, такой возрастной субординации не существует в принципе. Десятилетний мальчик будет разговаривать с вами как со своим сверстником. И не только потому, что в иврите нет обращения к человеку на «вы». Ваш почтенный возраст ни в коем случае не помешает мальчику делать и говорить то, что он считает нужным. И вообще – ваш возраст отнюдь не основание для ущемления его права получить от жизни все удовольствия.
Это не хамство. Это – следствие брутальности всего общества.
Одно важное добавление: все вышесказанное не исключает приветливости, и даже дружественности, и даже фамильярности – как дополнительного оттенка всеобщей простоты.
Спустя несколько недель после приезда я в замешательстве стояла посреди улицы Яффо – разыскивала какую-то организацию, – задрав голову, читала по складам названия на табличках.
– Есть проблемы? – пропищал кто-то подо мной. Я опустила взор.
Клоп лет девяти, худенький, носатый, этакий иерусалимский Буратино, покровительственно и спокойно смотрел на меня снизу вверх, явно собираясь руководить моими действиями, если я попала в затруднительное положение.
– Что ты, никаких проблем! – удивилась я, и он кивнул и побежал по своим делам.
А я смотрела ему вслед и думала: с каким вопросом мог бы ко мне на московской улице обратиться его сверстник? «Тетенька, который час?», или спросить – как найти такую-то улицу, или – что крайне редко случалось – выклянчивать у прохожих медь («Тетенька, я деньги потерял, до дома доехать не могу…») – но это особо предприимчивые и артистичные, я таким всегда давала деньги – за талант.
Но с покровительственным спокойствием интересоваться – не нужна ли взрослому человеку помощь? С какой стати? Ему бы в голову не пришло переступать эту субординационную черту.
И другая картинка.
Еду в пустом автобусе. Кроме меня, в салоне только мальчик лет десяти – коротко стриженный, со скучающей рожицей. Он полулежит, вытянув ноги на противоположное сиденье. Я впервые еду к друзьям на их новую квартиру и боюсь проехать нужную остановку. Поколебавшись, решаюсь спросить у мальчика.
Две-три секунды он изучает меня, не снимая ног с сиденья, не меняя ни позы, ни выражения лица. Думает? Не знает? Знает, но не желает ответить?
Наконец, качнув кистью руки, расслабленно свисающей с приподнятой коленки, он говорит мне лениво, но вполне доброжелательно:
– Спроси у водителя, беседэр?
И я – делать нечего, – хватаясь за поручни, бреду к водителю, выяснять – на какой остановке мне надо выходить. После чего долго размышляю о юном паршивце, пытаясь проникнуть в ход его ленивых мыслей, угадать мотивацию поступка и предположить причины, по которым он… и т. д.
А между тем, скорее всего, невинное дитя просто не знало – на какой остановке следует выходить этой тетке странного, как и все «русские», вида.
Его российский сверстник повел бы себя иначе. Он бы сказал «не знаю»; тот, кто повоспитанней, сказал бы «извините, я не знаю»; интеллигентный мальчик из хорошей семьи попытался бы помочь, спрашивая у других пассажиров.
Скорее всего, мне бы все равно пришлось обратиться к водителю. Что и посоветовал сделать юный израильтянин – без лишних слов и ненужной суеты: с какой стати суетиться? А в сочетании с обращением на «ты» все это и дает тот непередаваемый эффект особого левантийского хамства – впечатление, складывающееся не из грубых слов, а из этой лени, нежелания суетиться, будь перед ним хоть Мессия, на белом осле въезжающий в Иерусалим…
Так вот, израильские дети…
Бедные бывшие советские учителя, вызубрившие здесь иврит и сдавшие сложный экзамен на право преподавать… Не все они, добившиеся таким трудом этого права, остаются работать в средней израильской школе. Не в силах вынести душа советского педагога этого свободного разгуливания по классу посреди урока, этого полуприятельского-полунасмешливого обращения ученика к учителю, этого гипертрофированного и тщательно оберегаемого всем обществом чувства личной свободы и человеческого достоинства каждого сопляка.
А по уху – за наглость – не желаете ли, господин сопляк – по системе Макаренко?
Нет, не желает, с Макаренко незнаком, а буде случится (не дай бог!) что-то вроде этого, то плакала ваша педагогическая поэма вместе с изрядной суммой в шекелях, которую вы, по решению суда, уплатите в качестве штрафа родителям бедного двухметрового крошки.
Это твердо знает каждый.
Разговор с моим десятилетним племянником Борей:
– Сегодня такой трудный урок был по математике… Хорошо, что я успел с доски все списать. Мне все время Рахель мешала. Заслоняла.
– Надо было попросить ее…
– Я и попросил. Крикнул: «Рахель, да отойди наконец, мешаешь!!» И все переписал.
– Рахель – это девочка из твоего класса?
Боря (удивлен моей тупостью):
– Да нет, это учительница математики!
Известный израильский писатель говорит с грустной усмешкой:
– Мой отец звал моего деда «Аба-мори» (отец, учитель мой)… Я звал своего отца просто – «аба»… Мой сын зовет меня – Габриэль… А его сын, вероятно, будет подзывать его вот так, – и писатель прищелкнул пальцами – жест, каким подзывают на Востоке слугу.
Израильтяне очень любят своих детей. До неприличия. Во вред всяческому благоразумию. Причем, по моим наблюдениям, отцы более нежны к детям, чем матери, и больше времени посвящают чадам. И более щедры на проявления чувств – не стесняются прилюдно сюсюкать, обнимать, тискать своего ребенка. Придешь в любую контору – будь то бюро по продаже компьютеров или министерство образования, – на стене за спиной чиновника (цы), как в российской деревне, прикноплены многочисленные фотографии возлюбленных отпрысков в разных ракурсах, возрастах и на разных средствах передвижения – от трехколесного велосипеда до родительской «хонды».
Самое распространенное обращение к ребенку – «мами», что можно перевести как «мамуля», «мамуся». Повторяю – не ребенок обращается так к матери, а мать (или отец) к ребенку. А поскольку даже в секулярной среднестатистической израильской семье детей, как правило, трое-четверо, обращение это с годами так въедается в речь, что порой заменяет собой «господина» и «госпожу». Например, на днях в банке чиновник, разъясняющий мне разницу между двумя сберегательными программами, говорил раздраженно:
– Я тебе в третий раз объясняю, мами, на этом ты много не выиграешь.
Чиновник был моим ровесником.
Однажды на рынке я слышала, как пожилая женщина сказала торговцу, заломившему за бананы слишком дорогую цену:
– За такие деньги, мами, продай эти бананы своей бабушке, да будет благословенна память ее.
Но я отвлеклась.
Итак, израильские дети.
Их балуют с самого рождения. Лет до пяти они сосут пустышку. Нередко можно наблюдать, например, в автобусе, как вполне разумный трехлетний хлопчик, вынув изо рта соску, звонко объясняет маме или сестре разницу между «субару» и «мицубиши», а закончив тираду, удовлетворенно водворяет соску на место.
Что касается такого святого дела, как высаживание младенца на горшок, то об этом и вовсе здесь не беспокоятся, благо есть такая замечательная вещь, как одноразовые подгузники. Ребенка не будят ночью, чтобы он не надул в постель. Он и дует. Дует и в дальнейшем. Вообще, мне самой интересно знать – на каком этапе «мами» приучается к общепринятому пользованию унитазом.
И вот этот облизанный, заласканный «мами», едва вынув соску изо рта, идет в школу, где его не слишком нагружают уроками, развлекают и оберегают.
Хвалят! Это очень важно. Вам объяснит это любой школьный психолог.
На днях мне пришлось-таки побывать на родительском собрании в школе, где учится моя восьмилетняя дочь. Собственно, собранием это назвать нельзя, поскольку педагог встречается с каждым родителем с глазу на глаз и беседует, проникновенно объясняя папам-мамам, какое драгоценное чадо им повезло родить.
Я увиливала от таких «бесед» весьма успешно на протяжении полугода, поскольку объелась ими, пока моя дочь (незаурядная, на мой взгляд, бездельница и растяпа) училась в первом классе. Но тут получаю особое приглашение явиться вместе с дочерью! Записка сопровождена рядом восклицательных знаков.
Я не то чтобы струхнула, но, признаться, озаботилась. В указанный день в названное время, разбросав важные дела и отменив две важнейшие для меня встречи, я предстала перед учительницей. Она была строга со мной необычайно. Я добиваюсь встречи с тобой целый год, сказала она, как ты можешь жить, не зная, что происходит с твоей дочерью?
Тут, конечно, я обмерла. Как это не знаю, что происходит, испуганно пролепетала я, слава богу, вижу ее каждый день, проверяю тетрадки. А что происходит?
А то происходит, сурово ответила она, что ребенок обделен теплым словом, сказанным в присутствии родителей. Целых полгода она не слышит о себе ничего хорошего. Нет, конечно, я все время хвалю ее в классе, чтобы она не испытывала дискомфорта, но этого явно недостаточно!
После этих слов учительница выглянула в коридор, где подпирала стенку моя страшно довольная девица, и, зазвав ее в класс, заговорила торжественно и проникновенно.
Хава – прекрасная девочка, сказала она, лучшая ученица в классе. Не потому, что лучше всех учится, а потому, что может учиться лучше всех. Более способной девочки я не встречала за все пятнадцать лет работы в школе…
И т. д., и т. п. Признаться, я сначала сама обалдела и развесила уши. То, что моя дочь – девка способная, я и сама знаю, других, что называется, не держим. Но от сыплющихся и сыплющихся на меня превосходных степеней по поводу ее талантов я, честно говоря, оробела и минут десять зачарованно выслушивала всю эту чепуху.
Не страшно, продолжала учительница, что наша чудная девочка не всегда готовит дома уроки. Ничего, что она отвлекается на занятиях и почти все время сидит с отсутствующим видом. Не беда, что она забывает дома карандаши, ручку, тетради и однажды даже пришла без портфеля. Все это преодолимо, потому что более прекрасной по своим задаткам ученицы просто нет в школе.
Словом, я поняла – что мне делать. И на обратном пути из школы «прекрасная ученица» прямым текстом получила по первое число: и за то, что уроки не готовит, и за то, что все забывает, и за отсутствующий вид, и за отменные способности. Пропал «воспитательный момент» израильской училки. Все-таки я хоть и еврейская мама, но российской закваски.
О том, какое ненавязчивое образование получают школьники в начальной израильской школе, ходят анекдоты. Хотя что там анекдоты! Жизнь, как известно, ярче и смешнее любого вымысла. Мой знакомый, преподаватель игры на ударных инструментах, рассказывает:
– Есть у меня ученик лет тринадцати, паренек способный. Недавно объясняю ему на уроке, когда надо вступить правой рукой на барабане. Он все путает и путает. Я говорю: «…Правой, понимаешь, это надо играть пра-вой! Ты что, не знаешь, где правая рука?» А он вытянул так перед собой обе ладони, смотрел-смотрел и говорит вдруг с таким искренним изумлением: «Так они ж одинаковые! Как их отличишь!»
Надо сказать, в израильском обществе – в средствах массовой информации – постоянно муссируется вопрос о необходимости реформы образовательной системы. Время от времени в газетах публикуются разносные статьи и обличительные интервью. Общество клокочет: вся образовательная система прогнила, разваливается, никуда не годится. Тем не менее, поступая в университеты и технионы, абитуриенты – вчерашние выпускники израильских школ – успешно проходят сложнейшие тесты, и диплом, например, Иерусалимского университета за границей котируется высоко.
Каким образом эти разболтанные, не приученные к систематическому труду «мами» становятся серьезными людьми, отлично ориентирующимися в море специальной литературы и знающими, как взять из университетского курса самое важное и нужное для себя, – сие для меня пока загадка.
Как загадка и разительное превращение наглого восемнадцатилетнего обалдуя в солдата Армии Обороны Израиля, человека, на которого с первых дней государство взваливает величайшую ответственность за личное оружие, постоянно при нем находящееся, – будь то на полигоне, в городском транспорте или ночном баре.
А если этот дикий «мами» на кого-нибудь крепко рассердится? – интересовалась я в первое время. А если он выпьет? А если он сумасшедший? А если он приревнует к кому-нибудь свою девочку, а личный «бах-бах» свисает с его плеча так кстати?
Я видела однажды драку двух солдат. Возможно, из-за девочки. Они почти одновременно вскочили из-за столика кафе на пешеходной улице Бен-Иегуда и, почти синхронно скинув с плеч винтовки, отбросили их на руки друзей, сидящих рядом. И лишь затем, рванув на груди гимнастерки, бросились молотить друг друга самым отчаянным образом.
После этой сценки я уже не задавала вопросов по поводу ношения оружия обалдуями. Не то чтоб успокоилась, а как-то подчинилась воле судьбы.
Кроме того, люблю наших солдат – это мой маленький личный сантимент. Люблю смотреть, как, обморочно откинув голову и зажав коленями винтовку, они спят в автобусе. Люблю смотреть, как, жуя на ходу питу и забрасывая тяжелый баул в багажное отделение, они влетают в переднюю дверь, лупя прикладом по собственной заднице… Недавно, выгуливая пса, я увидела в нашем дворе солдата. До армии ругалась с этим «мотэком» по поводу полуночных песен под моим окном. Он показался на повороте дорожки. Закинув за спину баул, пошатывался от мертвецкой усталости. Вмиг из стайки играющих во дворе детей с ликующим воплем выпрыгнула его девятилетняя сестра, подбежала, обняла, обхватила его за пояс и повела к подъезду, как ведут сильно пьяных или легкораненых. Я смотрела им вслед. Они медленно шли к своему подъезду. Он обнимал сестренку за плечи и шел прихрамывая…
День был не субботний, значит, его отпустили домой за какие-нибудь особые заслуги. Я представила, как долго он добирался от ливанской границы, как ловил под палящим солнцем попутные машины и с каким наслаждением сейчас расшнурует и снимет дома свои рыжие ботинки – знак особых боевых частей…
…А недавно и моего собственного обалдуя забрили в солдаты.
Ожидая его домой на субботу, я дежурю у окна и вижу, как из подъехавшего автобуса вываливается долговязый, с бритой головой солдат и, волоча тяжелый вещмешок, с винтовкой за плечом, устало бредет к нашему подъезду.
– Господи, – восклицает за моей спиной муж, – как ему доверили оружие! Как?! Как?!
Я кайфую
Не так давно в одном московском журнале опубликовали рецензию на мою новую книжку. Вполне доброжелательную. Только почему-то в каждом абзаце автор рецензии счел необходимым подчеркнуть, как я страдаю в эмиграции. Во всяком случае, слово «ностальгия» мелькало в тексте одиннадцать раз. А в завершение рецензии речь уже шла о «трагической ностальгии». Я даже расстроилась. Неужели, думаю, я так занудно пишу?
Позвонила автору рецензии, поблагодарила за теплые слова и осторожно спросила – с чего он взял, что жизнь моя столь печальна?
Он запнулся от неожиданности и неуверенно возразил:
– Но ваша лирическая героиня явно страдает!
– Она-то, возможно, страдает, – цинично и честно заметила я. – Но я – кайфую…
В самом деле: нормальному литератору из России в любой другой стране впору повеситься – ведь как ни крути, а жизнь вокруг тебя происходит совсем на другом языке. Ты, конечно, можешь позвонить приятелю или даже собрать у себя компанию друзей и весь вечер с наслаждением вслушиваться в свободно льющуюся русскую речь… Но все-таки это будет язык людей одного, довольно узкого круга. А где уличная толпа, ее водоворот случайно выхваченных словечек, фраз, матерка, перепалки продавщицы с покупателем? Где, в конце концов, задушевные беседы с собственными детьми?! Все, тю-тю, нет их, этих задушевных бесед, и теперь уже не будет никогда!
А собственная дочь приходит из школы и, захлебываясь от возмущения, торопится рассказать:
– …И тогда у мевия шней придурким, и те леагид какие-то штуйот! («И тогда он привел двух придурков, и те стали говорить какие-то глупости».)
…И все-таки я кайфую. Потому что мне невероятно повезло: жанр, в котором протекает жизнь этой страны и этого народа, абсолютно совпадает с жанром, в котором я пишу. Я затрудняюсь его определить: трагикомедия? печальный гротеск? драматический фарс? лирический памфлет?
В записных моих книжках нет живого места. Они ломятся от записей.
Каждый день со мной что-то происходит, или я становлюсь свидетелем события, сценки, происшествия, из которого «не отходя от кассы» можно состряпать что душа пожелает – хоть рассказ, хоть пьесу.
А какие типы вокруг меня, куда ни кинь взгляд: хоть из окна собственной квартиры – на двух оживленно беседующих дворников-бедуинов, – хоть на экран телевизора, где последними словами костерят друг друга два члена Кнессета (тема обсуждения, между прочим, – закон о введении продленного школьного дня, что может быть невиннее? Впрочем, цирк, ежедневно транслируемый с заседаний Кнессета, – тема отдельного разговора).
Словом, я кайфую: я – козел в огороде, свинья в луже, волк на псарне, лисица в курятнике и повеса в густонаселенном гареме. Наиболее часто испытываемое чувство: охотничий азарт и сладкое замирание сердца при созерцании сценки, или типажа, или просто какой-нибудь дивной рожи, словно перенесенной на иерусалимскую улицу из фильмов Феллини…
…Я работаю в Тель-Авиве. Следовательно, езжу. Выезжаю из своего Маале-Адумим – дивного городка под Иерусалимом – утренним шестичасовым тель-авивским автобусом. И каждую неделю наблюдаю на своей остановке одну и ту же сцену: величавый седобородый старик, похожий то ли на ямщика в подпоясанном армяке, то ли на Санта-Клауса в еврейском исполнении, поджидает автобус с огромным и, судя по всему, очень тяжелым чемоданом.
Когда автобус подъезжает, старик открывает багажный отсек и, кряхтя, впихивает в него чемодан.
На центральной автобусной станции Тель-Авива, куда прибывает наш автобус, он первым выходит, достает маленькую складную тележку, открывает багажник, так же кряхтя, вытаскивает оттуда чемодан, водружает его на тележку. Затем несколько мгновений его шляпа реет над толпой, и я теряю его из виду. Тороплюсь – мне в другую сторону.
Два года я езжу с этим загадочным стариком. Два года ломаю голову над тайной загадочного чемодана: куда он его везет каждую неделю? И что может быть в чемодане?
И вот вчера утром, в тот момент, когда старик доставал из багажника таинственный чемодан, случилось следующее: то ли ремень лопнул, то ли старик затянул его плохо, но чемодан неожиданно раскрылся и упал. Из него посыпались деньги.
Нет, не пачки тысячных банкнот. Монетки в десять и даже в пять агорот, которые люди уже и за деньги не считают. Короче: стариковский чемодан оказался битком набит медяками. Но самое интересное не это.
Тотчас какие-то две солдатки, какой-то панк с гребнем на бритой башке, какой-то приличный господин с чиновничьим кейсом бросились помогать старику подбирать раскатившиеся по асфальту медяки.
Минут за пять подобрали, помогли затянуть на чемодане ремни, установить его на складной тележке. И разбежались по своим делам. И старик удалился, как обычно, в сторону эскалатора – его черная шляпа мелькнула над толпой и сплыла по эскалатору вниз.
Я же стояла в снующей вокруг утренней толпе и пыталась понять – не спятила ли я окончательно в этой сумасшедшей стране?
Или это нормально – каждую неделю возить в Тель-Авив чемоданище с медяками? Может, это такое хобби? Или я все-таки спятила?
Или спятили все эти люди, которые, глазом не моргнув и не задав старику ни одного вопроса, с деловым спокойствием бросали подобранные монетки на кучу медяков в раскрытом чемодане, похожую на бутафорские сокровища Али-Бабы? А полицейский, черт возьми, который стоял неподалеку и внимательно жевал питу, – он тоже нормален?
Словом, целый день я была сама не своя, пока, возвращаясь в Иерусалим, не встретила в автобусе одного своего знакомого, историка и публициста, живущего здесь уже много лет. В смятении я поведала ему об утренней истории с чемоданом медяков, внимательно следя за выражением его лица.
– Что это было, что?! – умоляюще спросила я.
– Это инкассатор, – невозмутимо объяснил мой знакомый. – Ты, конечно, заметила повсюду – в магазинах, в учреждениях, в синагогах и даже в школах – маленькие такие пластмассовые коробочки для пожертвований? За неделю они наполняются, и в обязанность твоего абсолютно незагадочного старика входит везти эти пожертвования в центр, в Тель-Авив. А затем уже этими суммами распоряжаются специальные люди… Кстати, – добавил он, – на такие деньги в конце прошлого – начале нынешнего века была выкуплена у арабских шейхов большая часть земли Израиля. Да-да, вот в такие коробочки, на которых было написано «На выкуп Эрец Исраэль», евреи всего мира жертвовали деньги – не только медяки, разумеется, но и медяки тоже…
За окном автобуса простирались пахотные земли долины Латрун – это здесь в сорок восьмом году, в Войну за независимость, погибли сотни мальчиков, уцелевших в нацистских лагерях смерти. Их бросили в бой прямо с борта корабля, доставившего в Палестину беженцев из послевоенной Европы. Они не умели стрелять и не понимали боевых команд, потому что не знали иврита.
Они знали идиш. Или немецкий. Или французский. Или русский. Но не иврит. Просто у них не было времени выучить этот свой язык. И вот здесь, в бою под Латруном – в знаменитом бою под Латруном, который изучают во всех военных академиях мира, – погибли эти мальчики, вторично выкупив, на сей раз своей кровью, эту вот землю. Коллективным совладельцем которой являюсь, оказывается, и я.
…Я кайфую. Даже когда вижу нечто недостойное, но колоритное, яркое, театрально-кинематографическое. Вероятно, это наслаждение возникает от чувства адекватности жизни вокруг моим ощущениям и пристрастиям, моей жадности к этим фарсовым, пиковым ситуациям. Порой за голову хватаюсь – боже, куда я попала! – а все равно кайфую и твердо знаю, что мне повезло.
Показывают очередное заседание Кнессета. Каждую минуту порываюсь плюнуть и выключить телевизор. Позор на всю страну – сцепились два депутата: лидер крайне правой партии и один из лидеров арабов-коммунистов.
– Ты подлая бесстыжая рожа! – кричит крайне правый.
В ответ на это араб демонстрирует непристойный жест и злорадно отвечает:
– Мы вас всех за яйца держим!
Возмущенные вопли депутатов, чуть ли не визг женщин, телекамеры крупным планом показывают потные красные лица готовых кинуться в драку оппонентов.
Я выключаю телевизор и едва ли не с отчаянием думаю: повезло, ничего не скажешь – я живу в низинах фарса!..
И другое: чудовищный террористический акт, взрыв в центре страны, в месте сбора солдат, возвращавшихся на свои базы после субботнего отпуска.
Парализованное ужасом население приковано к экранам телевизоров. Каждые несколько минут – новые сводки о числе погибших мальчиков и девочек, и все – восемнадцати, девятнадцати, двадцати лет…
Мой солдат обычно возвращается на свою базу той же дорогой, но на эту субботу его не отпустили домой за какую-то провинность.
(Кто и когда вам сможет объяснить – за что и почему человеку вторично бывает подарена жизнь!)
С утра до вечера не выключаем телевизор. На месте взрыва работает специальная бригада – религиозные евреи в черном, ребята из похоронной команды, – они собирают в пластиковые пакеты части тел, подобранные вокруг гигантской воронки.
«Не дай бог никому увидеть то, что вижу я», – говорит журналисту один из этих людей.
Камера выхватывает одинокий солдатский ботинок на земле.
Точно такие же ботинки стоят по субботам в прихожей у меня дома.
А вечером по каналу телевидения Германии показывают кадры, не вошедшие в израильские сводки новостей: на место взрыва прибывает в вертолете премьер-министр. И кто-то из военных, в забрызганной кровью форме, кричит ему поверх голов охраны:
– Если ты офицер, пойди и застрелись!
И это – последнее, что может на сегодня выдержать измученное сердце. Я выключаю телевизор и думаю – мне повезло: я живу на вершинах трагедии.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?