Электронная библиотека » Дмитрий Бак » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 19 декабря 2023, 09:02


Автор книги: Дмитрий Бак


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Польша и поляки в русской литературе 1860-х годов (роман Николая Лескова «Некуда»)[303]303
  Впервые: Поляки и русские: взаимопонимание и взаимонепонимание. М.: Индрик, 2000. С. 126–132.


[Закрыть]

Судьбы Польши, поляков, славянства как такового находились в центре внимания российской государственной политики, а также журнальной и газетной публицистики и беллетристики 1860-х годов. Как и за тридцать лет до событий 1863 года, в пору первого восстания проблема Польши стала одной из ключевых не только для многих известных общественных деятелей и литераторов, но и для официального самоопределения России.

Из обширного спектра проблем, связанных с обозначенной тематикой[304]304
  Данная проблематика рассматривается во многих сравнительно давних и частных работах (см.: Гутьяр Н. М. Тургенев и польский вопрос // Гутьяр Н. М. Иван Сергеевич Тургенев. Юрьев, 1907. С. 270–284), а также в работах сравнительно новых и обобщающих (напр.: Polacy w życiu kulturalnym Rosji / Red. R. Łużny. Wroclaw, 1986).


[Закрыть]
, мы в настоящей работе тезисно займемся только одной – весьма частной. Речь идет о выработке стереотипных представлений о поляках («врагах», «друзьях», «героях» и т. д.) в массовом сознании и о фиксации этих стереотипов в литературе середины XIX века.

1863 год – переломный момент в развитии польской темы в литературе. Еще в 1860 году появление в отдельном издании романа «Рудин» новой концовки (главный герой, принимаемый окружающими за поляка («Polonais»), погибает на парижских баррикадах) означало возвышение Рудина, некую компенсацию его фатальной неспособности к решительным действиям. Однако уже несколько лет спустя в романах (в особенности «антинигилистических») обычным становится присутствие поляка-крамольника, злоумышляющего на общественные и государственные устои: «Марево» В. П. Клюшникова (1864), «Панургово стадо» Вс. В. Крестовского (1869–1870) и мн. др.

Опубликованный в 1864 году в «Библиотеке для чтения» роман Н. С. Лескова «Некуда» критики (а позднее и историки литературы) также традиционно числили по ведомству антинигилистической беллетристики. Такому мнению благоприятствовала тогдашняя репутация Лескова, инициированная главным образом скандально известной статьей в «Северной пчеле» (30 мая 1862, № 143) о потрясших спокойствие жителей Петербурга катастрофических пожарах. Журналист-бытописатель, поместивший в официозной газете информацию об известных всем слухах о поджигателях-инородцах и призвавший либо прямо назвать виновных, либо пресечь провокационные измышления, был немедленно обвинен «прогрессивными» литераторами в доносительстве и подвергнут чуть ли не публичному остракизму (выступления Писарева и т. д.).

Именно эти события стали причиной отъезда Лескова за границу осенью 1862 года. Писатель проследовал в Париж через польские губернии, где через считанные месяцы вспыхнуло восстание. Впрочем, Лесков с юных лет не понаслышке знал о жизни и быте жителей Малороссии и Польши – впечатления от поездки лишь пополнили достаточно обширный запас подобного рода сведений. Столь же непосредственно, из первых рук был он осведомлен и о многих обстоятельствах и перипетиях либерального и радикально-революционного движения, вскоре описанных в романе «Некуда»[305]305
  См. работу: Эджертон В. Лесков, Артур Бенни и подпольное движение начала 1860-х годов (о реальной основе «Некуда» и «Загадочного человека») // Лит. наследство. Т. 101. Неизданный Лесков. Кн. 1. М., 1997. С. 614–637.


[Закрыть]
.

Заметим, что в начале 1860-х годов взаимоотношения между реальными событиями общественной жизни и романными коллизиями стали весьма нетрадиционными. Актуальные тенденции и происшествия не только и не просто обсуждались на страницах литературных произведений о «новых людях»[306]306
  Ср. подзаголовок романа Н. Г. Чернышевского «Что делать?»: «Из рассказов о новых людях».


[Закрыть]
, но зачастую ими напрямую инициировались. Читатели и критики говорили и писали о сильнейшем воздействии литературы на жизнь. Так, Тургенева прямо обвиняли в «причастности» к уже упоминавшимся майским пожарам 1862 года, вспыхнувшим буквально через несколько недель после окончания публикации в катковском «Русском вестнике» нового романа «Отцы и дети» («Ваши нигилисты жгут Петербург!..»). Да и сам Катков, разбирая роман, отметил прежде всего его абсолютную слиянность с жизнью, не столько отраженной и описанной, сколько предсказанной[307]307
  Ср.: «Г. Тургенев ‹…› в прежних романах ‹…› изображал более или менее прожитые фазы; но в последнем романе он поймал героя прямо на деле» (Рус. вестник. 1862. Т. 39. № 5. С. 394).


[Закрыть]
. Немало также говорилось о прямом воздействии на реальное «культурное поведение» нарождавшейся генерации шестидесятников романа Н. Г. Чернышевского: организация производственных мастерских и артелей, основанные на «разумном эгоизме» брачные союзы и т. д.[308]308
  См.: Паперно И. М. Семиотика поведения: Николай Чернышевский – человек эпохи реализма. М., 1996.


[Закрыть]

Антинигилистический роман 1860-х годов по существу своему являлся зеркальным идеологическим антитезисом роману о новых людях. Прямое (минующее собственно эстетические законы) воздействие на жизнь входило в программу-максимум обоих противоположных, но глубоко родственных друг другу ответвлений прозы шестидесятых годов. Чернышевский призывал своего «проницательного читателя» пристальнее всмотреться в парадоксальную этику личных взаимоотношений и социального поведения новых людей, Писемский во «Взбаламученном море» столь же категорично стремился содействовать общественному неприятию нигилизма и нигилистов.

Бескомпромиссное противостояние двух противоположных интенций, разумеется, вело к безысходной полемике глухонемых, ни одна из сторон не могла рассчитывать на победу. Подобного рода «полемика средствами беллетристики» ничем не отличалась от непримиримых споров между лидерами подцензурной и бесцензурной русской публицистики шестидесятых годов, в том числе и по поводу отношения к польскому восстанию. Действия поляков оценивались настолько противоречиво, что и речи не могло быть о каком бы то ни было согласованном мнении, авторитетном для всех спорящих.

Так, М. Н. Катков (автор жесткой формулы «русский нигилизм есть не более чем порождение полонизма»[309]309
  См.: Неведенский С. М. Н. Катков и его время. СПб., 1888. С. 501.


[Закрыть]
) без устали напоминал о том, что «польские агитаторы образовали у нас домашних революционеров и, презирая их в душе, умеют ими пользоваться; а эти пророки и герои Русской земли ‹…› сами не подозревают, чьих рук они создание»[310]310
  Катков М. Н. Польский вопрос // Катков М. Н. 1863 год: Собрание статей по польскому вопросу, помещенных в Московских ведомостях, Русском вестнике и Современной Летописи. Вып. 1. М., 1887. С. 26. (Впервые опубликовано в Русском вестнике. 1863. № 1).


[Закрыть]
.

Известно, что даже И. С. Аксаков (в отличие от всегдашнего катковского оппонента Герцена, выступавший в подцензурной печати) зачастую высказывал прямо противоположные оценки: «Посмотрим теперь, как противостоим Европе мы сами ‹…› Стоим ли мы, как один человек? ‹…› Свободны ли от рабской трусости перед европейскими толками? ‹…› Одушевлены ли наконец, хоть вполовину, тем чувством любви к своей земле, которым отличаются Поляки? ‹…› С краской стыда ‹…› мы находим только один возможный ответ – отрицательный»[311]311
  Аксаков И. С. Соч. Т. 3. СПб., 1886. С. 50–51.


[Закрыть]
.

Вернемся к литературе середины 60-х годов. Важно подчеркнуть, что в ней существовали два противоположных по смыслу альтернативных подхода к собственно художественному, нетенденциозному истолкованию современных общественных проблем. Первый подход представлен Л. Н. Толстым, обдумывавшим на рубеже 50-х и 60-х годов большой роман о событиях относительно недавних (возвращение из ссылки декабристов после воцарения Александра II). Как известно, по мере развития замысла Толстой все далее и далее уходил от современности, в разговоре о которой почти невозможно было избежать прямой оценочности. Генезис «Войны и мира» предопределен стремлением ее автора вскрыть объективные и масштабные причинно-следственные механизмы, извне (т. е. из прошлого, не подлежащего прямолинейным публицистическим оценкам) «управляющие» современными событиями.

Сам Толстой писал об этом своем отдалении от чреватой прямой тенденциозностью литературной современности весьма недвусмысленно: «Я другой раз бросил начатое и стал писать со времени 1812 года, которого еще запах и звук слышны и милы нам, но которое теперь уже настолько отдалено от нас, что мы можем думать о нем спокойно»[312]312
  Толстой Л. Н. Наброски предисловия к «Войне и миру» // Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 13. М., 1949. С. 54.


[Закрыть]
.

Иной вариант разговора о злободневных проблемах на страницах литературы представлен Н. С. Лесковым, роман которого, безусловно, занимает в первой «обойме» антинигилистических романов особое место. В нем нет ни малейшего стремления углубиться, подобно Толстому, в предысторию актуальных общественных проблем – это очевидно. Однако дальше начинаются сомнения и загадки. Какая творческая и идеологическая установка предопределила замысел лесковского романа? Возможных ответов два.

Первый: роман явился прямым продолжением и развитием охранительных взглядов, высказанных в статье о петербургских пожарах. Так думали весьма многие критики и читатели, увидевшие в книге схематизм композиционного построения, однозначность характеристик героев и т. п.

Второй: роман «Некуда» главным образом демонстрирует отход Лескова от полемической публицистичности, свидетельствует о глубоком потрясении, которое испытал писатель после единогласного осуждения приснопамятной газетной статьи.

О несоответствии авторского замысла «Некуда» расхожим критическим оценкам романа Лесков размышлял и писал на протяжении десятилетий. «В романе “Некуда” критики желают видеть тенденциозность ‹…› Этот роман представляет многие реальные события, имевшие место в некоторых московских и петербургских кружках. Я терпел самые тяжелые укоризны именно за то, что описал то, что было, и потом это же самое вменяют мне в “тенденциозность” ‹…›. Тенденция от французского tendence или от латинского tendere значит тянуть, стремиться, иметь склонность, направление. К чему же я тянул в “Некуда”? Об этом пора сказать ‹…› Я ни к чему не тянул. Я только или описывал виданное и слышанное, или развивал характеры, взятые из действительности. Я даже действовал вопреки той тенденции, которую мне приписывают»[313]313
  Шестидесятые годы. М.; Л., 1940. С. 344–345.


[Закрыть]
.

В известном письме к И. С. Аксакову от 9 декабря 1881 г. Лесков поясняет свою позицию еще более отчетливо: «“Некуда” частию есть исторический памфлет. Это его недостаток, но и его достоинство, – как о нем негде (т. е. где-то. – Д. Б.) писано: “Он сохранил на память потомству истинные картины нелепейшего движения, которые непременно бы ускользнули от историка, и историк непременно обратится к этому роману”. Так писал Щебальский в Р<усском> в<естнике>, и Страхов в том же роде. В “Некуда” есть пророчества – все целиком исполнившиеся. Какого еще оправдания? Вина моя вся в том, что описал слишком близко действительность да вывел на сцену Сальясихин кружок[314]314
  Имеется в виду московский кружок графини Е. А. Салиас де Турнемир, писавшей прозу под псевдонимом Евгения Тур и издававшей журнал «Русская речь».


[Закрыть]
“углекислых фей”»[315]315
  Лесков Н. С. Собр. соч.: В 11 т. М., 1958. Т. 11. С. 256.


[Закрыть]
.

Итак, главное для Лескова середины 1860-х годов – не давать прямых оценок происходящему, быть летописцем современных событий, дабы сохранить «для историка» важнейшие детали прошлого. Разумеется, в семидесятые годы, в особенности после опубликования «Соборян» авторская установка на хроникальность (в «цикле о праведниках» – на своеобразную «житийность») становится гораздо более очевидной[316]316
  Ср.: «Г. Лесков не был ни либерал, ни радикал, ни консерватор, ни обскурант ‹…› В произведениях своих он не обнаруживал ни сочувствия, ни отрицания по тем рубрикам, которые тогда были приняты» (Арс. Введенский. Современные литературные деятели. II. Николай Семенович Лесков // Ист. вестник. 1890. Т. 40. № 5. С. 399).


[Закрыть]
.

Итак, если Толстой, стремясь избежать господствующей в литературе середины 1860-х годов прямой тенденциозности, предпочитал удалиться от злободневной современности в прошлое, то Лесков с тою же целью настолько «приближался» к актуальной повседневности, что временами пропадала всякая дистанция, какая бы то ни было возможность отстраненной оценки. Такое изображение современности в масштабе «один к одному» неоднократно (и справедливо!) толковалось как сближение Лескова с установками массовой беллетристики[317]317
  См., напр.: Пульхритудова Е. Творчество Н. С. Лескова и русская массовая беллетристика // В мире Лескова. М., 1983. С. 158–163.


[Закрыть]
. Однако в подобном авторском приеме, очевидно, присутствовал еще и иной смысл.

Невозможно механически переносить на страницы художественной прозы перипетии безысходной политической полемики. Сохранить событие для будущего историка – означает изобразить его со всею возможной тщательностью, соблюдая при этом авторский нейтралитет. Именно так – sine ira et studio – подходит Лесков к польской тематике в главах «Свои люди», «В Беловеже». Отсутствие нередких в прозе того времени ксенофобских искажений польских имен, польской речи, отсутствие оценочной иерархии – все это наличествует в изображении как польских тайных кружков в столице империи, так и в сценах, прямо рисующих польское восстание.

Особое значение в обозначенном контексте обретает фигура Юстина Помады – вечного идеалиста и бессребреника, вечно сомневающегося в себе и собственной деятельности. Помада не случайно был одним из любимых персонажей Аполлона Григорьева, для которого «теоретизм», «тенденциозность» – наихудшие характеристики художественной прозы. Сомнения, неудачливость, неуверенность в своих силах и правильности избранного пути свойственны не только Помаде, но и Лизе Бахаревой, Розанову и другим героям, противостоящим «новым людям» par excellence (Белоярцеву, Бертольди и пр.), для которых плоская однозначность мнений, тенденциозная ясность целей являются доминирующими.

Лесков не столько разоблачает нигилистов и нигилизм, сколько показывает их саморазоблачительную безысходность. Основная смысловая оппозиция романа находится вне механического противопоставления тенденциозного культа новых людей (Чернышевский) – и столь же тенденциозного их развенчания (Писемский). Лесков противопоставляет любого рода позитивистски упрощенный подход к жизни – подходу метафизически усложненному, предполагающему присутствие в повседневности извечной неясности и тайны.

Эта оппозиция описывает и оба смысловых обертона, соприсутствующих в самом заглавии лесковского романа. На поверхности находится «антинигилистический» вариант истолкования заглавия «Некуда» – дальше, дескать некуда, докатились, пора пресечь крамолу и т. д. Именно так дело обстояло, с точки зрения, большинства читателей Лескова, в шестидесятые годы.

Однако слово «некуда» имеет и иной, условно говоря, экзистенциальный смысл, предполагающий не узколобую уверенность в универсальности прогрессистских рецептов поведения, но, наоборот, безысходное сомнение в наличии каких бы то ни было рецептов подобного рода. «Семья не поняла ее (Лизы Бахаревой. – Д. Б.) чистых порывов; люди их перетолковывали, друзья старались их усыпить; мать кошек чесала; отец младенчествовал. Всё обрывалось. Некуда было деться (курсив Лескова. – Д. Б.[318]318
  Лесков Н. С. Собр. соч.: В 11 т. М., 1956. Т. 2. С. 172.
  Ср.: <Вязмитинов:>
  «– Вот моя жена была со всех сторон окружена самыми эмансипированными подругами, а не забывала же своего долга и не увлекалась.
  – Почему вы это знаете? – спросила Евгения Петровна с тонкой улыбкой.
  – А что? – подозлил Розанов.
  – Ну, по крайней мере ты же не моталась, не рвалась никуда.
  – Потому что некуда (курсив мой. – Д. Б.), – опять полушутя ответила Евгения Петровна» (Там же. С. 700).


[Закрыть]
.

«Некуда податься, некуда пойти» – это почти буквальное предвосхищение слов Мармеладова, ставших знаменитыми всего два года спустя после выхода в свет романа «Некуда», далеко не столь однозначно «антинигилистического», как это представлялось в течение довольно значительного времени.

Польская тема, герои-поляки несомненно изображены Лесковым в рамках серьезного анализа феноменов национального патриотизма, империи, свободы, помимо каких бы то ни было приговоров и разоблачений. В этом состоит одно из свидетельств, говорящих об уникальном своеобразии творческих принципов Лескова шестидесятых годов. Автор совершенно нетрадиционно подходит к решению проблемы соотношения литературы и жизни, занимавшей многих его современников, от Чернышевского до Достоевского, от Тургенева до Толстого. Не пытаться «на территории литературы» разрешить ключевые проблемы общественной жизни, но попросту объективно их описать, сделать достоянием будущего историка – вот основная эстетическая задача Лескова, с переменным успехом балансирующего в это время на зыбкой грани между чисто беллетристической изобразительностью и «антинигилистической» тенденциозностью.

«Что читать?» Теория и практика чтения в эстетике Николая Чернышевского?»[319]319
  Впервые: Поэтика русской литературы: Сб. статей [К 80-летию проф. Ю. В. Манна]. М.: РГГУ, 2009. С. 455–474.


[Закрыть]

Современники Чернышевского (от адептов до оппонентов) не раз отмечали особую прагматическую направленность его сочинений, нередко имевших целью создать теоретическую основу для последующего практического действия (ср. заглавие романа «Что делать?»)[320]320
  Ср. разговор, описанный Н. А. Островской: «Знали Вы Чернышевского?» – «Знал». – «Что он такое? – спросил мой муж <у И. С. Тургенева. – Д. Б.>: судя по многому, что он писал, он или недобросовестен, или просто глуп». «Как вам сказать? Он для России неглуп» – «Что значит для России?» – «У нас между людьми, старающимися провести теорию в практику, редко бывают очень умные ‹…› Он, напротив, главным образом и влиял – то тем, что проделывал все, что проповедовал» (Островская Н. А. Воспоминания о Тургеневе: С предисловием и примечаниями М. А. Островской // Тургеневский сборник. СПб.: Огни, 1915. С. 81).


[Закрыть]
.

Стремление соположить либо даже отождествить теоретические рекомендации и практическое их воплощение «за пределами текста» – главный принцип позиции Чернышевского – ученого, критика, прозаика, практика.

В монографии И. А. Паперно подробно описаны обстоятельства круговорота идей, возникшего «между литературой и жизнью» в середине 1860-х годов после опубликования в «Современнике» романа Чернышевского (1863)[321]321
  Паперно И. А. Семиотика поведения: Николай Чернышевский – человек эпохи реализма. М.: Новое лит. обозрение, 1996. С. 22–27.


[Закрыть]
. Этот круговорот можно описать с помощью классической логической триады.

Тезис: Вера Павловна превращает швейные мастерские в коммуну, основанную на принципах целесообразного регулирования прав и обязанностей владелицы и работниц.

Антитезис: сравнительно многочисленные продолжатели пытаются по рецептам Веры Павловны создать разного рода коммунальные сообщества для совместной жизни и работы. Литературные ситуации и проекты перешагивают границы книги Чернышевского, однако, в отличие от своего литературного образца, как правило, успеха не имеют («Знаменская коммуна» В. А. Слепцова в Петербурге).

Синтез: уже в 1864 году в антинигилистическом романе Н. С. Лескова «Некуда» коммунальные замыслы последователей Чернышевского возвращены из жизни в книгу, только теперь уже с противоположным знаком, не в качестве идеального примера справедливого жизнеустройства, но в облике жесткого памфлета (Слепцов выведен под именем Белоярцева и т. д.).

Во вступительном разделе книги И. А. Паперно подчеркивает: «Семиотики занимались лишь одной стороной взаимодействия личности и культуры: влиянием литературы на поведение. Я обратилась к другой стороне этого процесса: к роли психологических механизмов и конкретного человека в формировании литературных текстов, культурных моделей и культурных кодов»[322]322
  Паперно И. А. Указ. соч. С. 8.


[Закрыть]
. Отсюда в заглавии монографии закономерно появляется понятие «человек эпохи реализма». Однако существует и еще одна сторона проблемы: закономерности процесса трансляции «культурных моделей и культурных кодов» из жизни в литературу и обратно, посредством теории и практики чтения[323]323
  В настоящей работе мы будем далее применять словосочетание «программы чтения», очевидным образом предполагающее авторскую рефлексию над различными этапами и смысловыми уровнями чтения. Что именно читать? Как читать? С какою практической целью? Все эти вопросы Чернышевский в разные периоды задает как самому себе, так и собственным героям и – что самое важное – своим читателям.


[Закрыть]
 – ведь именно через чтение подобная коммуникация («жизнь – литература – жизнь») только и оказывается возможной. Так, например, Базаров, рассуждая с Аркадием о его старомодном отце («отставном человеке», в терминологии Базарова), немедленно предлагает в качестве средства «развития» Николая Петровича «Бюхнерово “Stoff und Kraft” на первый случай»[324]324
  Ср.: «Если писать откровенно, что я думаю о себе, ‹…› – мне кажется, что мне суждено, может быть, быть одним из тех, которым суждено внести славянский элемент в умственный, поэтому и нравственный и практический мир, или просто двинуть вперед человечество по дороге несколько новой. ‹…› Я думаю, что нахожу в себе некоторые новые начала, которые не нахожу ясно и развито и сознательно выраженными в современной науке и теперешнем взгляде на мир и которые теперь, конечно, весьма неясны, или не то, что неясны, а главное – которые еще не получили твердости, общеприменимости, которые в своих приложениях еще не тверды ‹…›. Должен сказать, что такое мнение о себе утвердилось во мне с того времени, как я почел себя изобретателем машины для произведения вечного непрерывного движения (курсив мой. – Д. Б.) и только несколько переменилось в объеме (тогда я считал себя одним из величайших орудий бога для сотворения блага человечеству, а теперь нужды нет, я не заспорю, хоть был бы равен Гизо и Гегелю или чему-нибудь подобному) и в предмете» (I, 127. Ссылки на: Полн. собр. соч.: В 15 т.).


[Закрыть]
.

Для Чернышевского чтение во всех его разновидностях имело важнейшее значение – как для самообразования, так и для последующей трансляции его собственных идей. В каком соотношении представлены у Чернышевского «программы чтения», научных сочинений и произведений беллетристики? В чем отличие программ чтения персонажей главного романа Чернышевского от восприятия самой книги «Что делать?» предполагаемыми реальными адресатами, более либо менее «проницательными» читателями? На эти вопросы в первом приближении можно попытаться ответить, если проанализировать мотивы чтения в трех разножанровых текстах Чернышевского: дневниковых, научных и беллетристических. Этот анализ позволит выстроить в единую логическую последовательность различные программы чтения, присутствующие в романе «Что делать?». Будем иметь в виду наличие своеобразной триады: в «Дневниках» Чернышевского отражена по преимуществу практика чтения литературных произведений, в магистерской диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» – теория их создания, наконец, в романе «Что делать?» (в модифицированном облике!) присутствуют обе составляющие – практика создания произведений и теория чтения.

Начнем с «Дневника второй половины 1848 г. и первой половины 1849» (I, 38–214). Дневниковые записи этой поры принадлежат молодому человеку, уверенному в своей избранности, в собственной значительности, которая, по его мнению, непременно должна иметь главным своим последствием способность влиять на других людей, на их поведение. Чернышевский только еще выбирает способ будущего воздействия на современников, последовательно рассматривая несколько возможных вариантов: изобретение вечного двигателя, создание фундаментального научного труда по древнерусской лексикографии, написание диссертации по теории искусства либо занятие литературной критикой[325]325
  «Однако должно сказать, что меня теперь эти мысли <т. е. мысли о собственном “величии”, призванности. – Д. Б.> мало волнуют, потому что жизнь моя поглощена ничтожностью, или praeoccupata est мыслью и заботами житейскими ‹…›. Моя жизнь течет в болоте, и даже мелкие планы и надежды, напр., сблизиться с Никитенкою или попасть в журнал, или написать словарь к летописям ‹…› более меня занимают и по времени и по интенсивности» (I, 128).


[Закрыть]
. Работа над словарем к начальной летописи, а позже – над диссертацией «Эстетические отношения искусства к действительности» шла под руководством известных университетских профессоров – соответственно, И. И. Срезневского и А. В. Никитенко. Попытки изобрести perpetuum mobile предпринимались самостоятельно. Мысли о журнальной деятельности были – до поры до времени – лишь отвлеченными рассуждениями[326]326
  Ср.: «Итак, Лермонтов и Гоголь доказывают, что пришло время России действовать на умственном поприще, как действовали раньше ее Франция, Германия, Англия, Италия» (I, 127).


[Закрыть]
. Среди обсуждаемых в дневнике Чернышевского способов подтверждения его собственного высокого призвания практически полностью отсутствует беллетристика, однако важно подчеркнуть исключительно высокую роль, отводимую молодым Чернышевским изящной словесности. Своевременность его личной пророческой миссии подтверждена и удостоверена именно высоким развитием русской литературы, в особенности произведениями Лермонтова и Гоголя[327]327
  Речь идет о Василии Петровиче Лободовском – друге Чернышевского и постоянном «персонаже» его дневника. Жену Лободовского Надежду Егоровну будущий автор романа «Что делать?» любил любовью если не брата, то «нового человека», теоретически размышляющего о достоинствах избранного им «предмета», но не дающего волю чувствам, страсти.


[Закрыть]
. Именно поэтому столь пристальное внимание уделяет молодой Чернышевский чтению русской и зарубежной литературы, что нередко находит свое отражение в дневниковых записях. Записи эти, как правило, довольно лаконичны, однако основное направление обдумывания Чернышевским его впечатлений о прочитанных книгах вырисовывается достаточно отчетливо. Автор дневника стремится не только зафиксировать первоначальную, порою спонтанную оценку прочитанного, но объяснить ее, мотивировать и аргументировать на основании логических рассуждений о «значении» той или иной книги. Для достижения ясности понимания книги нередко требуется повторное чтение, порою неоднократное. Вот несколько типовых записей о прочитанных книгах. «18 июля <1848. – Д. Б.>, воскресенье. ‹…› Дочитал 1-ю часть “Домби и сына” – хорошо, конечно» (I, 47). «Среда, 21 VII, 1848 ‹…› Прочитал в июньской книжке <“Современника”> 8-ю часть “Домби и сына” – хорошо, но вполне определить не могу» (I, 50). «Четверг, 22 VII ‹…› Утром читал “Тома Джонса” в “Современнике” – чрезвычайно хорошо, должен перечитать еще, как и “Домби”» (I, 51).

Иногда в дневнике отражены разные этапы обдумывания Чернышевским подлинного смысла особенно значительных с его точки зрения книг: «5 [августа], четверг, 12 ч. утра. – Вчера дочитал до Плюшкина, ныне утром до визита дамы, приятной во всех отношениях; характера Коробочки не понял с первого раза, теперь довольно хорошо понимаю, связь между медвежьим видом и умом Собакевича и теперь не так ясна, но утром нынче, когда я шел, расставшись с Вас. Петр.[328]328
  «Выбранные места…» увидели свет в конце 1846 года. Ко времени обсуждения книги Гоголя в разговоре Чернышевского и Лободовского (описан в «Дневнике» под 24 июля 1848 г.) собеседникам могли быть известны многие опубликованные отклики на гоголевского сочинение (Ф.<аддей> Б.<улгарин> // Сев. пчела. 1847. № 8 (11 января); Губер Э. Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя. СПб., 1846 // Санкт-Петерб. вед. 1847. № 90, 91 (24, 25 апреля); Павлов Н. Ф. Письма к Н. В. Гоголю // Моск. вед. 1847. № 28, 38, 46 (март) (перепечатано: Современник. 1847. № 5, 8); Григорьев Ап. Гоголь и его последняя книга // Моск. гор. листок. 1847. № 56, 62–64 (10–19 марта); Шевырев С. П. Выбранные места из переписки с друзьями Н. Гоголя // Москвитянин. 1848. № 1.


[Закрыть]
, прояснилась несколько более чем раньше: так он и во внешности так же тверд и основателен и любит основательность, как и внутри, – он основателен и все делает основательно, поэтому и избы знает, что выгоднее и лучше строить прочнее; да уж заходит за границы – итак, это связано, как внешнее и внутреннее. Чувствую, что до этого я дорос менее, чем до “Шинели” его и “Героя нашего времени”; это требует большего развития. Дивился глубокому взгляду Гоголя на Чичикова, как он видит поэтическое или гусарское движение его души (встреча с губернаторской дочкой на дороге и бале и другие его размышления), но это характер самый трудный, и я не совсем хорошо постиг его, однако чувствую, что когда подумаю и почитаю еще, может быть пойму. Велико, истинно велико! ни одного слова лишнего, одно удивительно! вся жизнь русская, во всех ее различных сферах исчерпывается ими, как, говорят (хотя я это принимаю <только. – Д. Б.> на веру), Гомером греческая и верно; это поэтому эпос» (I, 68–69).

Главное для Чернышевского при прочтении любимых книг – презумпция возможности их рационального усвоения и истолкования. Всякая значительная книга обязательно должна содержать некую логически обоснованную и четко формулируемую идею, которую необходимо уяснить при чтении и перечитывании, а затем – претворить в дело, применить в собственной жизни. «Но <смысл “Мертвых душ”> понимаю еще не так хорошо, как “Шинель” и проч. Это глубже и мудренее, главное мудренее, должно догадываться и постигать.

Сейчас мелькнула мысль, хорошо объясняющая скуку Печорина и вообще скуку людей на высшей ступени по натуре и развитию: следствие развития то, что многое перестает нас занимать, что занимало раньше» (I, 68–69).

В отдельных случаях Чернышевскому кажется необходимым не только перечитать, но и… переписать от руки особенно значительное произведение, особенно если он не обладает собственным экземпляром книги или журнала. Любопытно заметить, насколько тесно переплетено чтение с самыми насущными, практическими бытовыми делами, чтение для Чернышевского – вовсе не способ получить «удовольствие от текста», но путь к познанию и усовершенствованию жизни. «VII, 28. <1848> ‹…› Переписывал до обеда и несколько после “Героя нашего времени”, но на 26 стр. закапал и бросил, после вздумал, что можно [вывести] крепкой водкой, поэтому ходил в аптеку и к Вас. Петр. Поздно вечером, но в аптеку не зашел, потому что забыл дома пузырек, а платить за него не хотелось» (I, 58). «2 августа <1848>, понедельник – До 2¼ писал “Мери”, всю кончил; после до конца вечера (теперь 11½) провел так, как проводил обыкновенно раньше – читал, ничего не делал особенного, то то, то другое» (I, 65–66).

Заметим попутно, что порою «презумпция осмысленности» художественного текста приводила Чернышевского к оценкам, диаметрально противоположным отзывам большинства публики и журнальных критиков. Так, большинство отзывов на книгу Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» были резко отрицательными[329]329
  Ср. «Слушая разговор брата с профессором <т. е. научный спор своего брата по матери Сергея Кознышева с профессором из Харькова. – Д. Б.>, он <Константин Левин> замечал, что они связывали научные вопросы с задушевными <курсив мой. – Д. Б.>, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только они подходили близко к самому главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок на авторитеты, и он с трудом понимал, о чем речь» (Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 12 т. М., 1974. Т. 8. С. 32).


[Закрыть]
. Ее автора упрекали в гордыне, в чрезмерном любовании собственной высокой ролью в русской культуре. Однако Чернышевский именно подобное ощущение собственной избранности полагает непременным и естественным как для великого писателя, так и для великого деятеля на любом поприще – научном, политическом, религиозно-нравственном. Амбициозный студент столичного университета тоже готовит себя к будущим великим делам и потому чувствует глубокое родство с Гоголем, с полуслова понимает в нем то, что другим читателям «Выбранных мест…» кажется знаком недопустимой гордыни.

Приведем конспективное изложение разговора о книге Гоголя в «Дневнике» Чернышевского (с восстановлением пропущенных во фрагментарной дневниковой записи логических звеньев рассуждения о «Выбранных местах», а также с восполнением эллиптических конструкций). «VII, 24. <1848> ‹…› По дороге я говорил <В. П. Лободовскому. – Д. Б.> о гоголевой “Переписке”, что все ругают <то, что Гоголь говорит о себе. – Д. Б.> “я первый”, что это не доказывает тщеславия, мелочности и пр., а напротив, только смелость, что первый высказал то, что думает каждый в глубине души; <Упрекают Гоголя за то, что он всерьез обсуждает, какой на его могиле следует воздвигнуть. – Д. Б.> памятник? Да ведь назвали бы дураком, если <б> не знал он, что в 10 раз выше Крылова, а ему <Крылову. – Д. Б.> ставят памятник, <ставят Гоголю в вину то, что он отрекается от своих прежних «сатирических» произведений, считает, что ему не удались “Ревизор” <и> “Мертвые души” нехороши и обещает лучшее? <Говорят, что> это притворство, кривляние, <ради того,> чтоб хвалили? <Говорят, что так превознести себя,> Это <все равно что> назвать всех дураками? – Нет просто убеждение, что исполнение ниже идеи, которая была в душе, и что мог бы он написать лучше, чем написал, – мысль, которая <всегда присутствует> у всех <подлинных художников>. <Упрекают автора “Выбранных мест” за убеждение в том,> Что Россия смотрит на него? Естественное и справедливое убеждение и нельзя не иметь его. Вас. Петр. <Лободовский> согласился, что этим критикам потому это кажется сумасбродством или высшей степенью тщеславия и мелочности, что не привыкли к этому и сами неспособны питать таких мыслей, поэтому не верят и другим» (I, 54).

Дневниковые записи, посвященные вызреванию у Чернышевского замысла будущей диссертации, ясно показывают, что и в этом случае для него главной является не сама по себе научная задача, ее корректное решение, но способ самореализации, путь к тому, чтобы остаться в университете, заниматься научной работой и в конечном счете обрести возможность влиять на своих будущих читателей.

«7 сентября. <1848> ‹…› У Никитенки на педагогической лекции был один наш курс, я получил надежду выйти через него <написать работу под руководством Никитенко, а не Срезневского. – Д. Б.>, – он <Никитенко. – Д. Б.> сказал: “Кто же, господа, имеет готовую мысль, чтобы писать?” – Я хотел сказать, что буду писать разбор “Княжны Мери”, но Главинский предупредил, и я остался так. Идя дорогою, вздумал, что всего много, лучше взять один характер, и выбрал Грушницкого, что верно и буду писать, если не буду писать об отношении поэзии к действительности – тему, которую предложил Никитенко. Я теперь думаю о себе, что сделаюсь деятельнейшим участником этих бесед и могу через это выиграть – 1) мнение Никитенки и Плетнева, 2) и дальнейший ход» (I, 108).

Диссертация была завершена в 1853 году, а защищена только в 1855-м, когда искомая ученая степень уже не представляла ценности для Чернышевского, избравшего к тому времени поприще литературного критика. Однако текст эстетического трактата Чернышевского содержит явственные следы иного, альтернативного пути его самореализации в качестве ученого, главная цель которого – не сами по себе научные открытия, но все то же прямое воздействие на жизнь широкого круга людей, в основном – неспециалистов. Автор диссертации создает особую «программу чтения» своего сочинения, пытается представить его не только и не просто научным, но насущным и злободневным, обращенным к повседневным запросам и потребностям обычного человека, не являющегося специалистом в области теории искусства. Пользуясь лексиконом Константина Левина из толстовской «Анны Карениной», можно было бы сказать, что Чернышевский стремится соединить «научные вопросы с задушевными»[330]330
  Изъятие научных ссылок из работы было, конечно, не только обусловлено спецификой подхода Чернышевского к теме, но и предопределено давлением цензуры, вследствие которого автор не имел возможности ссылаться на целый ряд источников, не мог даже упоминать имени основного адресата полемики – Гегеля. Однако сказанное не отменяет наличия в диссертации особой программы чтения, дополненной риторикой авторецензии.


[Закрыть]
.

В первой же фразе диссертации есть знаменательная оговорка: «Ныне век монографий, и мое сочинение может подвергнуться упреку в несовременности. Удаление из него всех специальных исследований может быть сочтено за пренебрежение к ним» (II, 5). Т. е. из работы удалены тонкости научной полемики, чтобы сделать более доступными, злободневными ее основные тезисы[331]331
  Манн Ю. В. Тургенев и другие. М.: Рос. гос. гуманит. ун-т, 2008. С. 355.


[Закрыть]
. С другой стороны, такая установка на непосредственное, эмпирическое восприятие людей, не погруженных в профессиональные тонкости, соседствует с парадоксальным стремлением автора говорить как раз не о практических частностях, но о вещах крайне обобщенных, теоретических: «Автор не менее, нежели кто-нибудь, признает необходимость специальных исследований; но ему кажется, что от времени до времени необходимо также обозревать содержание науки с общей точки зрения» (II, 6). И эта двойственность, заявленная в самом начале диссертации, – не предел. В известной авторецензии на собственную диссертацию (Современник, 1856, № 6, подпись: Н. П-ъ) Чернышевский говорит о своем трактате как бы со стороны, затевает игру с самим собою, с собственной (как сказано – уже изначально двойственной) позицией исследователя, который стремится быть одновременно и популяризатором, и практиком: «Литература и поэзия имеют для нас, русских, такое огромное значение, какого, можно сказать наверное, не имеют нигде, и потому вопросы, которых касается автор, заслуживают, кажется нам, внимания читателей».

Но действительно ли заслуживают? – в этом очень позволительно усомниться, потому что и сам автор, по-видимому, не совершенно в том уверен. Он считает нужным оправдываться в выборе предмета для своего исследования: «Ныне век монографий, – говорит он в предисловии, – и мое сочинение может подвергнуться упреку…». После пространной автоцитаты следует парадоксальный вывод: «А нам кажется, что сам автор или не совершенно ясно понимает положение дела, или очень скрытен. ‹…› Г. Чернышевский ‹…› мог бы сказать в предисловии так ‹…› “Конечно, есть науки интересные более эстетики; но мне о них не удалось написать ничего ‹…›; а так как “за недостатком лучшего, человек довольствуется и худшим” (“Эстетические отношения искусства к действительности”, с. 86), то и вы, любезные читатели, удовольствуйтесь “Эстетическими отношениями искусства к действительности”. Такое предисловие было бы откровенно и прекрасно» (II, 94–95).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации