Текст книги "Блуд труда (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Мы не готовы к восприятию такой плотности изображения и диалога, говорит Вайль. Но тут вопрос не в нашей частной неготовности: человек, к примеру, не умеет видеть затылком. Значит ли это, что он не готов к восприятию фильма, который пойдет на поставленных друг против друга экранах? Герман “сжигал мостики” между эпизодами, убирал пояснения, делал речь нарочито невнятной. Последнее, как объяснила Кармалита, делалось потому, что кино – не литература: тут диалог слышать – не главное. Вот откуда многослойная фонограмма, в которой добрая половина реплик “не читается”. Да, кино – не литература. И оно не обязано рассказывать истории. Но заботиться о том, чтобы зрителю стали доступны наиболее существенные нюансы излагаемого, оно все-таки должно: иначе процесс размывания формы становится самоцельным.
И ведь попытки организовать весь этот разнородный, душащий своим обилием материал – были: на это указывают замечательные лейтмотивы (знаменитый стакан с коньяком; гирлянды лампочек – сначала во дворах и скверах, потом на брюках несчастного истопника-Баширова; снег, в который советуют сесть мальчику и который подгребает под себя его изуродованный отец)… Рифм, созвучий, сквозных образов – множество. Но и при всем при этом, кажется, одна Диляра Хасбулатова – пусть в предельно деликатной и уважительной форме – осмелилась написать (в той же “Новой газете”), что картина не складывается в целое. Есть все необходимое, осталось последнее волевое усилие, чтобы организовать расползающуюся материю. Но Герман этого усилия не делает, отчего целые куски в картине выглядят лишними, провисающими, залетевшими не отсюда (такова, на мой взгляд, вся история со шведским корреспондентом, такова непомерно длинная сцена с Генриеттой Яновской). Очень может быть, что волевого этого усилия Герман не делает намеренно, ибо хочет быть адекватен материалу и не хочет условности, с которой всегда сопряжено насилие над ним. Но именно отказ от условности становится в результате отказом от формы: ощущение аморфности возникает где-то на двадцатой минуте фильма (первые две части – прекрасная, ночная, зимняя тоталитарная сказка, сонная, как зимнее темное утро перед выходом в ненавистную школу). И не пропадает до блистательного эпизода, который мне представляется едва ли не лучшим в картине: трагифарсовая сцена соблазнения героя учительницей его сына, толстухой с гайморитом, котом и парализованной старухой-матерью в кресле. Сцена эта, кстати, снята предельно просто, ни один кадр не кричит “Как я выстроен!”. В ней слышны все реплики. Она условна, ибо отчасти пародийна, – и именно она наиболее человечна во всей первой половине германовского эпоса. Она показывает, какой картиной мог быть “Хрусталев”, если бы Герману не надоели такие условности, как фабула, чувство меры, эстетический такт… Впрочем, о возможном уровне картины (ежели бы она не перележала, не перебродила) много говорит и соседний эпизод – когда генерал около родной академии ждет, приедут ли его брать. Он скрывается за забором, подбрасывает монетку: “Если доброшу, все в моей жизни будет хорошо”. Тоже предельно простая, аскетически снятая сцена. И она действует сильнее, концентрированнее, прицельнее, чем все предыдущие. Это – при том, что великолепна ритмическая организация генеральского прохода по клинике; при том, что каждый персонаж коммунального адского рая ярок и отчетлив сам по себе. Но хаотическое движение всех этих бесчисленных героев заставляет зрителя сначала думать, что он, зритель, бредит, – а потом отказываться от всяких попыток наведения порядка, от сопереживания, от расстановки акцентов: ни бедный мальчик-еврейчик, уговаривающий всех, что партия не против евреев, а против сионистов, ни бедный наркотизатор-еврейчик в исполнении Пригова, который пытается отстоять свое право на труд в Академии, – не вызывают сострадания. Объяснить это сложно, может, это я один такой урод, – но, видимо, чтобы вызывать чувства добрые, искусство обязано быть примитивным. Сентиментальность – это всегда редукция, а поди пожалей нищего, если он вонючий! Пресловутая объективность исключает любую примитивную, но сильную зрительскую эмоцию, – вот почему в германовском фильме никого не жалко. Разве что мальчика, хоть он и мерзок самому себе до того, что плюет в зеркало (после поллюции, объяснял Герман в интервью французским киноведам). Но о мальчике отдельный разговор.
5Как ни странно, несмотря на всю брутальность михалковского имиджа, в его протагонисте тоже немало детского. И у Германа, и у Михалкова (оба часто в этом признавались) главным источником всех замыслов, всех воспоминаний остается детство. Оно – и самая большая травма, и самое большое счастье, а вернее – все вместе: в этом смысле сознание у Германа и Михалкова очень советское, в нейтральном, безоценочном смысле слова. У нас в прошлом тоже странный синтез ада и рая. Именно с прошлым мы всю жизнь и разбираемся. Герман и Михалков – дети советских литераторов, не только преуспевающих, но и чрезвычайно талантливых. Для обоих отцы – в какой-то степени олицетворение Отечества: победительные, сильные, успешные. Впрочем, с этой иллюзией оба разделываются безжалостно. Девочка-протагонистка в “Утомленных” (по сценарию, она из сегодняшнего дня, в котором зарабатывает деньги игрой на баяне посреди Арбата, рассказывала всю историю) становится свидетельницей ареста отца, а с мальчиком из “Хрусталева” все еще страшнее – мы видим, как его выселяют из роскошной квартиры в коммунальную комнату, где все ненавидят чужаков и стульчака своего никто не уступит, хоть режь. Усатого комбрига Котова, привыкшего повелевать, избивают в машине. Усатого генерала Кленского, привыкшего повелевать, в машине насилуют. Какой Фрейд объяснит нам этот комплекс сострадания к изнасилованному отцу, комплекс, определивший все позднее творчество Михалкова и Германа?
Именно с девочкой Надей – в большей степени, чем с комбригом, – Михалков ассоциирует себя и не зря берет на ее роль собственную дочь. И действительно, Михалков рядом с Германом – как девочка рядом с мальчиком: он нежнее, деликатнее, мягче, при всей внешней суровости. Он более домашний и свой. Девочка и мальчик из хороших семей рассказывают свои истории. Принято считать, что у девочки судьба сложилась на редкость благополучно, а мальчика всю жизнь гнобили. На самом деле Герман сам часто просит не драматизировать его судьбу – даже страдая от непризнанности, от невозможности работать, он всегда пользовался репутацией крупнейшего художника современности. К нему прислушивались, его “отвязанности” боялись. Будучи абсолютно свободен, он едва ли снял бы намного больше, чем в условиях тоталитарного государства. Пример тому – “Хрусталев”, которого он десять лет вымучивал в условиях полной идеологической свободы. В общем, между статусами мальчика и девочки не такая уж принципиальная разница – разве что девочка в зрелые свои годы стала проявлять черты императрицы, матери Отечества, а мальчик очень от политики далек в силу брезгливости и интереса к другим вещам. Но в общем девочка Надя и мальчик Алеша – люди одного поколения, одного круга, сходной биографии и сходных комплексов.
Возникает естественный вопрос: почему фальшивое, во многом слащавое кино Михалкова (речь и об “Утомленных”, и главным образом о “Цирюльнике”) гораздо более преуспевает в пресловутом пробуждении чувств добрых, нежели мужественное кино Германа?
Да потому, что Михалков уважает условности и ни разу не переступает через границы, которые сам для себя очертил. Он снимает в первом случае блокбастер, во втором – оперу (если не оперетту), не гонится за жизнеподобием (при всем внешнем правдоподобии) и все время подчеркивает, что рассказывает сказки. Он тоже работает с лейтмотивами, и временами чересчур педалирует их (молния, грузовик, аэростат в “Утомленных” – бублик, музыкальная машина, бритые полголовы в “Цирюльнике”). Рифмы торчат, натяжки видны. Все подчеркнуто, педалировано, условность правит бал. И невзирая на неизбежные несоответствия, на эпизоды, в которых слезу из зрителя прямо-таки выколачивают сапогами, – кино работает. Выходишь из зала (может, опять-таки я один такой урод) с влажными глазами, блаженной улыбкой и сознанием того, что жизнь возможна. То есть обработана. То есть побеждена художником – или, точнее, организована им.
Мы очень устали в свое время от натужного оптимизма, от маразматического стародевического целомудрия, от идеологической и эстетической цензуры. Того не скажи, этого не покажи. Но впоследствии (и виноват тут вовсе не только идеологический откат) выяснилось, что правда (во всяком случае, художественная) и правдоподобие – по-прежнему понятия чуть ли не антагонистические. Профессиональные ваятели знают: чтобы скульптура выглядела пропорциональной, пропорции ее должны быть нарушены. Слегка, но в том-то и искусство. И вот в конце XX века благодаря двум большим художникам (которым спасибо за одно это) выясняется, что сладкая ложь и дешевая, грубая уловка в искусстве продуктивнее достоверности. Да, когда мы говорим по телефону, а одновременно краем уха слышим, как бубнит телевизор и жена в соседней комнате выговаривает дочери, и еще за окном с сосулек капает, – возникает сложная звуковая каша, в которой мы с трудом нащупываем сюжетообразующую, фабульную нить. Но перенос всего этого на экран не приближает зрителя к реальности, ибо единственная реальность этой минуты – то главное, о чем мы думаем вопреки телефону, телевизору и капели. И боюсь (предвижу негодование товарищей по цеху), что поиски Германа в “Хрусталеве” – это движение не к новому языку, а к распаду прежнего языка. Но что поделать: нового языка я в этом фильме не вижу. Возможно, это опять-таки дефект моего зрения. “Война и мир” – новый метод, но автор еще соблюдает множество артистических условностей: держит интригу, помнит о каноне семейного романа, многого (самого грязного) недоговаривает. “Фальшивый купон” – при всей мощи толстовского гения – уже распад метода, доведение его до абсурда: апофеоз недоверия к человеку и сухой, скучный догматизм вместо прежней высоты взгляда. А поиски нового языка шли в то время на совсем других путях – в экзерсисах Белого, например, или в сухой, чувственной, безысходной прозе Бунина. Оба проигрывали Толстому в силе, но что поделать, – оба шли дальше. А Толстой отрицал себя. Это самоотрицание чувствует сам Герман, – вот почему “Хрусталев” кажется мне только обещанием, только прощанием с прежней манерой перед тем, как перейти к чистой параболе и условности, к средневековой притче по мотивам Стругацких.
Место Михалкова в этой параллели, думаю, не вызывает сомнений, – он тоже Толстой, только Алексей Николаевич. Он не претендует на то, чтобы делать большое искусство, и поиски его идут совсем в другом направлении. Он пишет беллетристику, иногда прямо лубочную. И при всей убийственной точности деталей в поздней прозе Льва (а глаз у старика был ястребиный) – читатель в девяноста случаях из ста предпочтет живую, яркую, сочную прозу Алексея. Несравнимо более примитивную, но увлекательную и жизнеутверждающую. При всем том Алексей Николаевич отнюдь не графоман (от бездари всегда остается унылое чувство раздражения и неловкости). Он обычный рассказчик историй, общий любимец и тайный монархист. Никакого нового языка он отнюдь не создает – адаптирует к темпам и образовательному уровню нового века находки великих русских реалистов века прошлого. Пытается на чудовищном материале двадцатого столетия написать трехчастный любовный роман с идеями. Виртуозно владеет ремеслом и оказывается довольно поверхностным психологом. И вот ведь парадокс: честнейший гуманист Лев Николаевич вызывает куда больше раздражения и усталости (вы давно перечитывали “Воскресение”? – вылитый Герман!), чем бонвиван и конформист Алексей Николаевич. У Алексея Николаевича прочитаешь кусок из “Хождения” или из “Гадюки”, тоже сделанной на весьма жутком материале, – и все-таки жить хочется, вкус жизни чувствуется, страстью и азартом веет. А сделано на пальцах, общих мест масса, изысков никаких. Но вот работает. И с тайной досадой ловишь себя на том, что о фильме Михалкова вспоминаешь с радостью и благодарностью, а о фильме Германа – с неискоренимой неприязнью. И вовсе не только потому, что материал германовского стиля нас пугал и мучил. А еще и потому, что он всячески напоминает нам о бессилии и ничтожестве человека – перед жизнью и режиссера – перед материалом. Не скажу, что Михалков навеивает сон золотой: Россия в его фильме тоже порядком смахивает на стихийное бедствие. Но Михалков конвенций не нарушает, ниже пояса не бьет и не стучит по крышке рояля, когда ему не хватает стандартной клавиатуры.
6На вопрос же о том, кто сегодня ищет новый киноязык, – у меня пока нет ответа. Я знаю только, что это не клипмейкеры (ибо крошение колбасы в фарш не превращает еще колбасу в осетрину). Предполагаю, что это не постмодернистски ориентированные Тодоровский или Евстигнеев, пытающиеся применить классические рецепты советского кино к постсоветским реалиям (не знаю, кого винить в том, что моцартианская легкость “Любви”, ее остроумный монтаж и изящество диалогов ушли из следующих работ ее создателя). Похоже, что и Балабанов, с безусловной точностью отражающий новое самоощущение зрителя, эту смесь отвращения и сострадания ко всему, – не столько изобретает новый язык, сколько стилизует (временами, как в “Трофиме”, довольно плоско, временами, как в “Уродах”, очень тонко). Думаю, что некоторые перспективы есть у ассоциативного, вольного способа строить повествование, – так, методом случайного нанизывания эпизодов, строятся и “День полнолуния” Шахназарова, и новая немецкая комедия “Беги, Лола, беги”, и шведский “Тик-так”, и множество студенческих работ. Но подозреваю, что все это скорее капитуляция перед реальностью, нежели новый способ ее организации. Честно говоря, я боюсь думать, что киноязык будущего открывает Сокуров, – ибо это означает, что смотреть фильмы будущего будет ну о-о-очень трудно. Есть надежда, что в роли Андрея Платонова выступит Петр Луцик, – но и “Окраина” пока говорит языком советского большого стиля, и весь секрет ее шарма – в пресловутом столкновении стиля и материала. У Тарковского продолжателей нет, хотя подражателей и эпигонов больше чем надо. Жаль, что нет возможности осуществить давно задуманные проекты у Цымбала, Ковалова и Овчарова. Мне представляется, что тот самый нынешний Бунин, который мог бы развить и перевести в новое качество русский реализм (в данном случае кинематографический), – сегодня тоже вынужденно бездействует. Это Андрей Смирнов, играющий роль Бунина в новом, до сих пор не законченном фильме Алексея Учителя по сценарию своей дочери. Чувственность, сдержанность, пессимизм его сухих и точных картин открывали замечательные перспективы, но свое “Житие одной бабы” он не может поставить вот уже который год.
Вследствие чего мы и вынуждены топтаться на развилке между распадом одного дискурса и достаточно примитивной адаптацией другого к новым временам. Остается лишь отметить, что метод Германа, переходя в свою противоположность, способен со временем развиться в метафизический, религиозный кинематограф истинно бергмановской силы, а метод Михалкова, будучи доведен до абсурда, дает замечательное, смешное и грустное кино, говорящее о России куда больше, чем самый дотошный реализм. И то, и другое от нашей сегодняшней жизни предельно далеко. Будем надеяться, что без летописца не останется и она.
2000
Иваново отрочество, или Ребята с нашего двора
Посмотревши фильм Алексея Балабанова “Война”, рецензия на который была мне заказана, я испытал сильное желание поехать в гильдию кинокритиков и взять там белый билет. Ну, в крайнем случае, справку о временной нетрудоспособности. Как бы, в самом деле, откосить от этого сугубо военного мероприятия? От армии в свое время не удалось, но за службу в армии, по крайней мере, не грозило порицание либеральной интеллигенции. А тут… Напишешь одно – побьют одни, напишешь другое – покроют презрением другие. Утешает единственно пример самого Балабанова: он сказал, что снимать надо без оглядки на политкорректность. Волнует тема – снимай и не думай, кто что скажет.
Вот и будем судить художника по законам, им самим над собой признанным. Волнует тема? Волнует. Впрочем, не в фильме тут дело (в нем я как раз особого повода для размышлений не нахожу). Дело в реакции коллег, выходивших с просмотра в Госкино с какими-то странными лицами.
– Нравится вам? – спрашиваешь иного/иную.
– В общем, да! – отвечает коллега с каким-то вызовом, как бы спрашивая в ответ: а что, нельзя? С таким же выражением лица я, бывало, отвечал матери на вопрос, приду ли сегодня ночевать. “Нет, а что?!” Типа мы большие. Нас окрыляет немного стыдная, но в целом приятная гордость, сопряженная с потерей невинности. Балабанов только что сделал с нами ЭТО. А чего боялись? Довольно приятно. Крепенько так.
– Это еще что! – сказал один телекинокритик. – Я весь фильм чувствую, как он сдерживается… Могло бы быть знаешь что?!
В армии есть такое выражение: “Слава Богу, не убили”. Впрочем, его в России хорошо знают и те, кто не служил.
Все, что можно сказать о фильме Балабанова при самом беспристрастном разборе, при отказе от политических спекуляций и разговоров о современных контекстах, укладывается в один абзац. Эстетическая критика тут вообще малоуместна, почему все разговоры и почти все статьи о картине топчутся вокруг войны, проката, солдатских матерей и прочих внекинематографических материй. В рекламном буклете к картине отдельная колонка посвящена оружию… Сейчас я скажу самое крамольное, и об этом мы больше не будем: фильм Балабанова как нельзя лучше соответствует нашим донельзя упрощенным временам. Это объяснимо. В стране, где разрушены все идеологемы и сняты любые оппозиции, поневоле начинаешь жить с чистого листа. То, что всем нам сегодня кажется кинематографом и литературой, – с точки зрения семидесятых и восьмидесятых было бы примитивнейшей поделкой, не стоящей обсуждения. Но в мире новых реалий наше кино делает первые шаги, литература еле выговаривает первые слова, и не в формальной изощренности тут дело, – хотя людям, воспитывавшимся в годы барочной усложненности, развесистого увядания, “Война” не может не показаться грубой и плоской агиткой. Это действительно фильм, предназначенный для показа на призывных пунктах. Хотел того автор или нет – так получилось. Более того: фильм Балабанова действительно способен внушить патриотизм, поскольку патриотизм, внушаемый им, – не казенный. Он от государства отделен довольно резко: объектом иронии становится в картине и Путин на портрете, и его насквозь фальшивые продажные генералы. Вся надежда и опора у нас теперь на простого мальчика Ивана, который начнет в Чечне свою войну.
В плане содержательном, эстетическом, идейном, нравственном и проч. фильм Балабанова представляет собою клон говорухинского “Ворошиловского стрелка” – тем более что и там, и здесь тема любования оружием навела бы фрейдиста на забавные выводы. Особенно много души и там, и тут вложено в сцену расстрела иномарки. Но я не фрейдист, ну его на фиг. Родина нас предала, чего уж там. Но есть простые хорошие люди, и опорной точкой в их системе координат является Двор. Говорухинского стрелка выручали добрые, надежные соседи по двору. Балабанов признался, что сам в детстве был уличным худиганом и мальчика на роль (Алексей Чадов) отбирал такого же. Чтоб хулиган был. Во дворе чтоб рос. Чадов рос в Солнцеве.
И Балабанов, и Говорухин – крепкие профессионалы. Оба умеют снять так, что временами герою горячо сопереживаешь, временами радуешься точно угаданной детали, а иногда (правда, редко) заражаешься авторской ненавистью. Ненависть вообще заразительна. Особенно ненависть к хачикам, от которых все мы так или иначе потерпели – в армии или на рынке, – которым мы всё дали и от которых вынуждены еще терпеть насмешки: вот, мы плохие солдаты, мы плохие торговцы, мы собственных женщин содержать не умеем…
Можно было бы проследить сходство “Стрелка” и “Войны” покадрово, подиалогово – репризность реплик, рассчитанных на цитирование, удручающе одинакова, даром что сценарий “Стрелка” писал профессиональный литератор Поляков, а “Войну” сочинил сам Балабанов. Иное дело, что от постановщика “Счастливых дней” или “Уродов и людей” (да и “Брата-1”, в конце концов) мы вправе были бы ожидать чего-то большего, нежели от Говорухина, – то есть не только крепкого профессионализма, но и какой-никакой метафизической глубины, подлинности чувств, формальных находок, убедительных визуальных метафор вроде “братского” пустого трамвая… Здесь ничего этого нет: агитка как агитка. Крепенькая. Без открытий. То ли Господь лишает таланта тех, кто избирает определенный путь, – то ли художник сознательно ограничивал себя, стремясь к максимальному демократизму. Он достремился: фирменным знаком его почерка стали проходы и проезды под монотонную музычку, которые и заменили движение сюжета. Все это мы помним еще по “Брату-2”.
Разумеется, можно было бы поймать Балабанова на нестыковках и противоречиях: чего ради его герой, отпущенный террористом Асланом, возвращается в Чечню отбивать заложницу-датчанку по имени Маргарет (совершенно никакая Ингеборга Дапкунайте)? Иван – не романтик, и к Джону, чью невесту оставили в заложницах, он не питает ни малейшей симпатии. Поразительно вообще отсутствие у этого мальчика каких-либо эмоций: не верится как-то, что его так выморозила война. В его тобольском отрочестве тоже вряд ли поощрялась сентиментальность: не всякий так уж легко выжигается, вымораживается и привыкает убивать. Незаметно также, чтобы перед нами был “пес войны”, прирожденный убийца, находящий упоение в бою и бездны мрачной на краю: убивает он со скучным лицом профессионала. Допустить, что он жалеет Маргарет, опять же трудно: она ему никто, и звать никак. Балабанов, конечно, подбрасывает мотивировку: ага, это он идет капитана вызволять, который ему встретился в плену и очень понравился. Но простите меня, допустить в этом вымороженном мальчике такую страсть к офицеру, особенно если этот мальчик сам сержант и офицеров в своей жизни навидался, я как-то не очень могу. Бодров-младший сексапилен даже и в бороде, но не до такой же степени! Силен, как видим, оказался шок от первой встречи с истинным патриотом…
Однако на любые вопросы о психологических мотивировках, сюжетных нестыковках и технических несообразностях этот мальчик и его создатели ответят мне все той же непроницаемой улыбочкой, за которой я с ужасом угадываю зеро на месте всех критериев, условностей, издержек интеллигентского воспитания и прочих рудиментов прошлого теперь уже века. Передо мной дитя идеологического вакуума, Абсолютная Пустота – и именно в этом секрет ее неотразимой притягательности и для зрителя определенного пошиба, и для девушек определенного типа. Поди пойми, за что героя так самозабвенно любит девушка, дожидавшаяся его на Родине: не красавец, не силач, не богач, к ней демонстративно равнодушен, сама красотка не из последних – а она вокруг него и так, и этак… “Он извилистой рукою раздвигает юбок стружки, пустотою плутовскою развлекая плоть пастушки” – вот что гениально угадала Юнна Мориц: бесконечную привлекательность пустоты. Эта же пустота в глазах Сергея Бодрова-мл. сделала его когда-то любимцем телевидения и кандидатом на роль национального героя. Какие там в задницу требования сюжета или жанра? Вот он, герой, смотрит на тебя – и что ты ему возразишь, если тебя для него нет?
В одной своей констатации Балабанов безусловно прав: идет война, и нечего прятаться от нее за разные там слова вроде “контртеррористическая операция” или “нарушение прав человека”. Как правильно замечает герой, думать надо было до войны. Сейчас надо не думать, а стрелять. Вывод, против которого я ничего возразить не могу. Более того: мне очень неприятны правозащитные издания вроде “Новой газеты” и правозащитные истерики отдельных журналистов, я не одобряю их деятельности, не разделяю их пафоса и не склонен думать, что нашу несчастную, обобранную и до предела униженную армию надо пинать дополнительно. Я не верю, что чеченский народ состоит из стариков, детей и добрых земледельцев, дающих кров нашим пленным. Этот миф для меня ничуть не убедительнее, чем альтернативный миф о нации бандитов и убийц, для которых нет ничего святого. Балабанов развенчивает оба мифа: его чеченец Аслан, старательно позиционирующий себя в качестве борца за национальные ценности, оказывается трусливой и подлой скотиной, и предполагаемые правозащитные истерики по этому поводу лишь укрепят Балабанова в его самоуверенности, и так более чем достаточной. Да чего там говорить: одна критикесса мне так и сказала: “Ты же у нас патриот!” Что да, то да. Но патриотизм мой – скорее от противного, я свою Родину люблю только черненькой и “всеми плюнутой” (Розанов), мой патриотизм – вещь очень тонкая и хрупкая. Он не выдерживает, когда в нем копаются толстыми волосатыми пальцами или, того паче, давят на него коленом…
Очень может быть, что Балабанов действительно патриот. Но какое-то смутное неблагополучие я за всем этим все-таки чую – даром что постановщик “Войны” вполне убедителен, когда рассказывает о чеченских зверствах, о десятках кассет, на которых сами чеченцы запечатлевают свои издевательства над русскими пленными… Там и мучительные казни, и отрезанные головы, и отрубание пальцев у заложников. Верю: все так и есть. Только почему-то мне кажется, что если уж ты задался целью убедить своих сограждан в жестокости и кровавости чеченской войны, в необходимости довести ее до конца адекватными средствами, – как-то честнее было бы смонтировать документальный фильм из самих этих кассет, разве нет? Да, жестокое было бы зрелище, страшное, нечеловеческое. Но цель была бы достигнута вернее – все бы сразу поняли, что идет война. И что хватит пинать тех федералов, которые на этой войне нарушают права человека. На войне – прав человека не бывает.
Но тут-то я и понимаю, что цель у Балабанова – совершенно другая. Не в войне для него дело и не в русском патриотизме, хотя он и называет себя патриотом – со сдержанной гордостью. Оттого так невыносимо ходульны и фальшивы в его фильмах разговоры о Родине, о том, что нельзя жить без любви (В. Гостюхин, чудовищно сыгравший отца героя), о том, что война делает парня мужиком, а “мужиком быть правильно”… Это все слова, и слова плоские. Так блатные говорят о любви к Родине (а потом перебегают к противнику – см. “Восхождение”, где тот же В. Гостюхин сыграл куда убедительнее). Вот там, где стрельба или пытки, – там у Балабанова все достоверно: откуда выразительность берется?! Что любишь, то и снимаешь как следует. Камера лжи не переносит, от нее не спрячешься. Балабанову нет дела до русских, евреев, чернозадых, чеченцев, армии, политики – его интересует Тип. Ради торжества этого Типа он отправляет его то в Америку, то на чеченскую войну. Страшно сказать, но победоносное участие в чеченской войне нужно этому герою только для окончательной легитимизации – чтобы его поняли и полюбили. То есть война нужна ему, примерно как Путину, – в той же степени и с той же целью. Нечего поэтому иронизировать над Путиным, чей портрет мимолетно является в кадре, как бы осеняя собою проворовавшегося генерала. Патриотизм Балабанова и его героя ничуть не менее фальшив. Война нужна им, чтобы победить в масштабе страны.
И вот тогда эта триумфальная пустота начнет тут править, уже ничем не стесняясь, не слушая никаких разговоров о добре и зле: возобладает Тотальный Моральный Релятивизм, типичная блатная этика в ее кондовейшем варианте. Умри ты сегодня, а я завтра. Ты играй по правилам, а я буду без. Мне можно все, а тебе ничего. У кого сила, тот и прав (ergo сила в правде, и наоборот). Этот нехитрый блатной кодекс во дворе усваивает каждый. Носителем этого кодекса и является Алексей Балабанов, равно как и все его герои. И нечего сюда приплетать патриотизм, войну и прочую политику. Данила убивает, потому что ему нравится убивать, а ничто другое не нравится. Ему в кайф чужой испуг и собственная сила. И девки чтобы любили, хотя грош им, шалавам, цена. Он может все это прикрывать разговорами о правильных мужиках и патриотичных капитанах, – но мы-то все это чувствуем: мы, книжные мальчики, которых били в этих дворах. Мы, для кого есть и какие-никакие принципы, и какая-никакая правда, а зрелище пыток не представляет никакого интереса, не говоря уж об удовольствии. Наши внутренние пытки все равно страшней того, что вы можете сделать с нами извне.
…Вот ведь какой парадокс: Великая Отечественная война тоже была выиграна не самым демократичным и уж точно не самым приятным для жизни государством. Сталинская Россия была ничем не лучше путинской. Однако почему-то та война была народной, а эта никак не становится. Более того: та война сделала людей человечнее. И фильмы о той войне – часто по-настоящему страшные – человечней довоенной кинопродукции: “Два бойца”, “Однажды ночью” и даже “Радуга” – человечней “Встречного” или “Поколения победителей”. Живее. Даже “Иваново детство” Тарковского – о дружбе другого Ивана с другими капитанами – не ставило под сомнение губительность войны для человеческой души. И Иван – страшный выжженный мальчик-разведчик – все равно был человеком, трагическим, любящим, пусть только в снах своих (ввел же Тарковский эти сны в свою жестокую военную картину!). Фильм Тарковского – о том, как война разрушила Ивана; фильм Балабанова, страшно сказать, – о том, как Иван… нуда, разрушил войну. Превратив ее из конфликта двух менталитетов (или, если угодно, двух государств) в поединок двух бескрайних цинизмов, в котором нет ни правого, ни виноватого.
Кино Балабанова – абсолютно бесчеловечно, в самом нейтральном, безоценочном смысле слова: человека в нем нет. Балабанов не сумел заставить меня полюбить героя и элементарно сопереживать ему – просто потому, что нет и героя в привычном смысле. Есть все та же загадочная пустота – “и тем она верней своим искусством губит человека, что, может статься, никакой от века загадки нет и не было у ней”.
У этого героя до такой степени нет убеждений, что с чеченцем Русланом он запросто и мирно делится деньгами в финале (отлично зная, на что эти деньги пойдут). В Чечне ведь все бандиты, но для героя не драма – так вот мирно посидеть, покурить с бандитом. Сам-то он кто, в конечном итоге? Не Родину ведь он там защищает, в конце концов, и не американке помогает… Он там делает то единственное, что умеет. Чему во дворе научили. Реализует себя по нехитрым законам, главный из которых – отсутствие всякого закона.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?