Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Алексей Щедров
Комсомольский барон
Я закончил московскую школу № 528 в 1988 году. С тех пор прошло столько лет, столько событий, что и подумать боязно… ощущаешь себя тысячелетним Мафусаилом.
Много может вместить наша страна за четверть века. К несчастью, это подтвердилось в очередной, бог весть уже в который раз.
Но тогда мы – наивные дети восьмидесятых, да впрочем, и наши родители – ни о чем таком не подозревали. Учились, влюблялись, танцевали на дискотеках, гуляли допоздна по старой Москве, еще не превращенной в обезличенный город из стекла, бетона и автомобильных пробок…
Впрочем, о Москве и другие скажут. Я о другом.
Школьная пора для меня была хорошим временем, вспоминается она только добрым словом, с нотками светлой легкой грусти – и радости за самого себя: хорошо, что все это было со мной.
Правда, среди светлого – хороших друзей, приятных встреч и легко дававшейся мне учебы – случались и не самые приятные моменты.
…Урок литературы. У доски Надежда Ивановна, директор школы: делано импозантная дама лет шестидесяти с твердым взглядом верного ленинца и неожиданным французским грассированным «р». Не удивлюсь, если никакого дефекта речи у нее на самом деле не было, а было желание соответствовать хотя бы в чем-то своей дворянской фамилии – Потемкина.
Тема урока – «На дне» Горького.
– Щегбаков! Отвечать будешь ты.
Мою фамилию она ни разу не произнесла правильно без репетиции. Был я и Кедровым, и Щербаковым, и Щегловым, и почему-то Ждановым, и кем-то еще, кажется, Макаровым – в общем, привык откликаться на любую фамилию, отсутствовавшую в классном журнале. Скажи она «Маннергейм» или «Джугашвили», я бы вышел к доске, не сомневаясь, что директор имела в виду меня.
Не знаю, за что она меня не любила. Впрочем, это было взаимно…
Я встал.
– Щедров, Надежда Ивановна.
– Какая газница? Пгошу. Выскажи свое мнение. Ты меня понимаешь? Сво-е. Именно свое.
– Понимаю. О чем?
– Кто из гегоев пиэсы Гогького «На дне» наиболее пгиятен именно тебе? Отвечай.
Я на секунду задумался. Надежда Ивановна, разумеется, ожидала, что «личное мнение» совпадет с доктриной из ее методички: любимым героем всех учащихся должен был быть Сатин, бомж с замашками большевика (по крайней мере, так трактовала пьесу Надежда Ивановна – разумеется, в очень складных выражениях). Так было принято в те годы. Анализ любого литературного произведения подразумевал торжество марксизма-ленинизма и призван был выискивать это торжество между строк. А отличный ответ на уроке должен был вскрыть и провозгласить это скрытое торжество… Прочие ответы отличными не признавались. Свое мнение могло быть любым, если оно совпадало с линией партии.
Правда, уже кончались восьмидесятые… Но школа не менялась.
Что же мне сказать? В отличие от моих друзей-балбесов я учился хорошо и очень любил читать; и «На дне» я прочитал и помнил хорошо. Так что же, что ответить? Во мне боролись два человека: гаденький голос шептал, что стоит мне похвалить Сатина – и пятерка в кармане, а может быть, Надежда даже смягчится, улучшит свое отношение ко мне и как-нибудь – раз! – и назовет меня Щедровым… Но победил другой голос, не желавший врать и бояться. Откуда во мне родился этот голос – не знаю.
– Именно мне? Мне больше всех понравился Барон, Надежда Ивановна.
– Что-о?
– Барон. Мне больше остальных понравился Барон. Правда, тут…
– Что? Ты понимаешь, что ты говогишь?
Я понял, что сейчас меня выгонят из класса за неправильное личное мнение, и, пока не выгнали, надо его высказать как можно быстрее. И почти скороговоркой я выпалил:
– Мое мнение таково, что все герои этой пьесы крайне неприглядны, но среди прочего отребья Барон мне симпатичнее других исключительно тем, что он сохранил в себе остатки человеческого облика, и не просто человеческого, а дворянского.
– Отгебья? Ты сказал – отгебья? Гебята, для него Сатин – отгебье! Неслыханно! Пгосто неслыханно! Вон из класса, Щедгов!
Вот так. Оказывается, надо было ответить «против линии партии», чтобы вспомнилась моя фамилия. Надо же…
Я воодушевился и решил ее добить.
– За что, Надежда Ивановна? У нас за правду теперь из класса выгоняют? Вы просили искренне – а надо было «как положено»? Так нечестно!
– Негодяй! Вон!!! И завтга же отца в школу!
– Как скажете.
Я взял портфель, вышел из класса и побрел домой – литература была последним уроком. Дома был отец. Как обычно, он сидел за переводом. Треск пишущей машинки «Мерседес» был слышен даже во дворе.
Я рассказал, как прошел урок литературы.
– Завтра тебя вызывают к директору, пап.
– Это еще зачем?
– Ну… из-за Барона.
– Делать мне нечего – из-за такой ерунды (отец выразился гораздо крепче) от работы отрываться. Совсем из ума выжила партайгеноссе (дальше тоже было непечатно).
– Что же я скажу директору?
– А ты так и скажи, мол, отцу передал. Да не бойся, не спросит она! Ей же придется передо мной юлить и краснеть, и она это прекрасно понимает. Иди спокойно в школу, и все!
Так я и сделал. Но мы с папой недооценили Надежду Ивановну.
…С того дня ежедневно, встречая меня – в коридоре ли, на уроке, в столовой или на школьном дворе, – Надежда Ивановна преображалась. Подбородок поднимался, глаза полузакрыты, полна грудь воздуха – и…
– О! Ко-го я ви-жу! Ба-гон! Идет Ба-гон! – В полный голос, во всю ивановскую. – Багон! Сутенег! Это я тебе говогю, Щедгов! Слышишь меня?
– Здрасьте, Надежда Ивановна.
– А почему не по-фганцузски? Ты же у нас багон! А?
Я молчал.
Ребята меня поддерживали:
– Лех, ты только терпи, ей же когда-нибудь надоест. Ну сколько можно? Одна сказка – не потеха. Ты молчи, главное. А то сразу прицепится. Она же тебя специально провоцирует… Зато смотри – фамилию твою запомнила! Держись! Мы за тебя!
До выпускного мне оставалось, кажется, еще около года. Каждый день превратился в борьбу – она нападала, я терпел, скрипел зубами и ждал, когда ей наконец, надоест.
Ей не надоедало.
Я подумывал о переходе в другую школу. Выпускные экзамены я мог бы и не сдать: на каждом экзамене сидела Надежда Ивановна, председательствуя в экзаменационной комиссии. Она не упустила бы возможность насолить безответному десятикласснику… в общем, дела мои были плохи.
Правда, учился я по-прежнему без троек.
История нашего противостояния кончилась неожиданно и необъяснимо. Две-три недели ее монологов в коридорах школы оборвались в один миг: мои друзья случайно увидели, как она в середине дня приехала из райкома партии в слезах, стремительно прошла в свой кабинет и там заперлась.
На следующий день мы узнали, что Надежду Ивановну сняли с должности директора школы. Директором школы стала завуч, Ирина Максимовна, женщина в высшей мере справедливая и интеллигентная. И – о чудо! – обо мне забыли, я хорошо закончил школу и поступил в институт.
Надежда Ивановна больше не вспоминала, что я барон. Она осталась в нашей школе обычным учителем литературы, продолжала преподавать у нас, но мою фамилию с тех пор ни разу не перепутала с какой-нибудь другой.
Ходили слухи, что мне помог папа одного из моих друзей. Будто бы сын рассказал ему за завтраком, как директор травит Лешку Щедрова. Отец возмутился и, будучи генерал-майором КГБ, взял да и позвонил в райком: дескать, что за порядки, товарищи, в школах вашего района? Что за травля детей в худших традициях сталинизма? В стране перестройка, а в вашем районе ее что, нет? Разберитесь немедленно. А то мы разберемся.
Это слухи, но слухи вполне правдоподобные. Такой телефонный звонок вполне мог быть сделан, фраза «А то мы разберемся» могла сдвинуть любые горы и не могла быть истолкована неправильно, а последствия всего лишь одного телефонного звонка, невзирая на перестройку, вполне могли оказаться именно такими, какими оказались.
Несмотря на перестройку, этой власти боялись даже во всесильных райкомах.
Марина Погребная
Школа № 1
Я держу в руках фотографию. На ней мне шесть лет, я залезла на железную ракету-лазалку, одной рукой держусь за нос ракеты, другая широко отведена в сторону – это я позирую для мамы, а она фотографирует меня в мой последний день в детском саду.
Этот день я до сих пор помню.
А как я пошла в школу – не помню. Только дата осталась в аттестате: начало обучения 1 сентября 1983 года.
В школе мне была отведена незавидная участь очкарика – от папы по наследству досталось плохое зрение. Дети – жестокий народ, поэтому впереди меня ждало нелегкое время.
Мою первую учительницу звали Розова Мария Антоновна. «Розоваля» – через грассирующее «р» говорил младший брат моей одноклассницы. Тогда мы не знали, что у этого картавого слова мог бы быть еще один смысл.
Хорошая была учительница. Моя мама только один раз с ней поругалась – это когда меня оставили после уроков осваивать кеттельный шов, который у меня никак не получался, но которым в те времена должны были уметь шить все девочки. Склоняясь очками к лоскутку, я сопела, пытаясь освоить это мудреное дело, и уже сильно опаздывала на урок в музыкальную школу. Моя мама ворвалась в класс, за две секунды оценила ситуацию и взорвалась: «Моя дочь в худшем случае будет слепым музыкантом, но никак не белошвейкой!» На этом вопрос необходимости познания кеттельного шва был закрыт, а особенности характера моей мамы Мария Антоновна запомнила надолго.
В нашей школе первый этаж полностью принадлежал начальным классам. Второй и третий этажи были обиталищем старшеклассников – от четвертого до десятого.
Помню, у нас были вожатые. Сейчас нет такой роскоши. А мы были просто счастливы, когда к нам в класс с верхних этажей спускались небожители. Из всех вожатых больше всего запомнилась девочка Наташа. Высокая, крупная, с тяжелой длиннющей косой, перекинутой через плечо, с печально-меланхоличным выражением лица, она мягко улыбалась нам и гладила по головам. Через семь лет, когда трагически погибнет Виктор Цой, пионервожатая Наташа выбросится из окна восьмого этажа под звуки песен группы «Кино».
В третьем классе нас начали принимать в пионеры. Принимали порциями, в зависимости от степени заслуг перед Отечеством. Я попала во второй поток.
В третьем классе я уже отлично понимала время по стрелкам, не опаздывала на уроки в музыкальной школе – а на церемонию приема в пионеры опоздала. Я ворвалась в актовый зал, набитый до отказа школьниками, поняла, что все, кроме меня, уже пионеры, и стала пробираться между рядов к сцене, громко бормоча извинения и испуганно хныкая.
В результате в пионеры меня принимали отдельным потоком – совершенно одну. Глотая слезы и отчаянно краснея, я промямлила слова клятвы, мне повязали галстук и отпустили под всеобщие смешки зала.
Но испуг и горечь прошли, а осталась гордость от того, что и я теперь принадлежу к клану избранных. Не застегивая пальто, я шла из школы домой, чтобы все видели – я пионерка, я взрослая. Буквально через четыре года этот галстук будет заброшен мной, как и другими одноклассниками, за диван – пионерская организация загибалась у нас на глазах.
Все хорошие воспоминания, связанные со школой, закончились вместе с окончанием третьего класса. Четвертый класс открыл для нас двери закрытых ранее территорий второго и третьего этажей. Но вместе с этим мы получили вместо одной учительницы дюжину новых, у каждой из которых были свои тараканы в голове. Под каждого нужно было подстроиться, найти с ней контакт.
Классная нам досталась кошмарная. Терзаемая симптомами заболевания щитовидной железы, измученная непутевым мужем-алкоголиком, она срывала на учениках обиды всей своей жизни. Мы были «уродами, тупицами, идиотами». О головы особо непослушных мальчишек она ломала указки и большие деревянные треугольники, по которым чертили линии на доске. Ее предметом был немецкий, и этот каркающий язык гармонично дополнял образ нашего классного руководителя. Мне повезло – я учила английский язык.
Учительница русского языка и литературы была педантична в своих методиках преподавания, не отступала от инструкций и от нас требовала того же. Малейшее отклонение от формулировки правила правописания или идейной мысли литературного произведения каралось неудовлетворительной оценкой. Раздавая упреки в том, что мы, как всегда, плохо усвоили материал, для нее было нормой подойти к зазевавшемуся ученику и опустить на его голову стопку учебников, которую она держала в руках.
Учитель химии тоже был ярким экземпляром. Ростом в полтора метра, он покрывал нехватку сантиметров длиннющей деревянной указкой, которой тыкал в наши спины и стучал по голове. Да, методика вколачивания наук в прямом смысле слова тогда была актуальна.
Учительница черчения была совсем молодой хорошенькой выпускницей педагогического института. Как и в любом классе, у нас были отпетые хулиганы, для которых любимым развлечением было вывести чертежницу из себя хамством и наглостью. В отличие от других учителей, чертежница с нами не дралась, а просто выбегала из класса со слезами на глазах.
Физичка была милой старушкой, страдающей провалами в памяти, чем мы нагло пользовались. Поставив кому-то двойку в журнал, она тут же забывала за что, и можно было подойти к ней на следующем уроке и заверить, что двойку поставили по ошибке, на самом деле материал был отвечен на четверку, и физичка согласно исправляла плохую оценку.
В седьмом классе мы все ощутили явную перемену в сознании общества. Все реже с утра повязывались галстуки, и родители не ругали нас. Да и многие учителя стали закрывать на это глаза. Исключением были классные часы, все еще посвящаемые чтению вслух статей из газет и обзору политической обстановки в мире: перед этим часом мы бегали по коридорам, выклянчивая у младших учеников галстук, потому что «классуха» просто зверела, если кто-то был без него. Наша «немка» труднее всех смирялась с тем, что этот мир катится в тартарары.
А мы продолжали «качать права». Стали возмущаться необходимостью носить школьную форму, так надоевшую всем за эти годы. Самые смелые парни приходили без пиджаков, девочкам покупали синие платья, завезенные из буржуйской Прибалтики, где школьная форма была гораздо симпатичнее.
Я никогда не отличалась смелостью и протестным настроением, но в девятом классе все-таки решилась – вместо школьной формы стала носить мамино черное трикотажное платье классического покроя, за что удостоилась от нашей «немки» презрительного эпитета «дама с камелиями». Могла ли она предположить, что через несколько лет ученицы старших классов будут напоминать актрис кабаре «Мулен Руж» высотой каблуков, длиной юбок и количеством косметики на лице.
По окончании средней школы всем нам нужно было принять решение – идти учиться дальше в девятый и десятый классы или поступать в училища и техникумы. Брали только тех, кто показал хорошие результаты на экзаменах. Мне тоже предложили остаться в школе. «Классуха», смирившаяся с моим трикотажным черным платьем, отводя глаза, сказала, что голова у меня светлая, стоит подумать об институте.
Но я не могла вынести еще два года в стенах школы. Моя судьба была предрешена – на следующий год я стала студенткой местного техникума, просто потому что он был ближе всего к дому, и последующие 4 года изучала правила очистки канализационных стоков. Совершенно бесполезные четыре года, абсолютно ненужный диплом. Став старше на эти четыре года, я наконец-то выбрала свой путь, по которому решилась идти самостоятельно.
Я не любила школу. И, оглядываясь сейчас назад, не хотела бы повторить эти годы. Но все списывать на учителей тех лет не могу.
Моей дочери двенадцать, сегодняшние учителя не бьют детей и аккуратнее в выражениях. Но и дочка не любит школу, хотя голова у нее тоже светлая.
Светлана Челнокова
От шести до девяти
Обычно школу принято вспоминать словами из песни «Школьные годы чудесные…» Но я, к сожалению, не захожусь в ностальгической тоске, вспоминая этот период. Ничего там чудесного не происходило, кроме разве что детства, юности. А эти состояния и без школы, сами по себе, хороши.
* * *
В 1982 году мне исполнилось шесть лет, когда мама упросила директрису принять меня в первый класс начальной школы № 1 города Мамоново Калининградской области, так сказать, условно-досрочно. Родители жили в отдаленном военном городке, детский сад посещать возможности не было, оставлять меня дома одну еще год родители считали небезопасно, так что первый класс стал решением проблемы.
Начальная школа располагалась в бывшем здании немецкой гимназии, вмещала в себя посменно двести учеников, постоянно требовала ремонта и имела тонкую вертикальную перегородку с городской поликлиникой.
Свою первую учительницу, Елизавету Степановну, я откровенно боялась. В нашем классе учился мальчишка из неблагополучной семьи, он плохо разговаривал, и учительница любила, вызвав его к доске, «поболтать за жизнь»: «Ну сто, Сявка, как папку зявут? Воедя? А папка водку пил втера?» Славка, краснея, булькал чего-то в ответ, учительница подмигивала нам. Видимо, это был такой педагогический прием налаживания «дружеских отношений» с классом. Мы солидарно хихикали, при этом совершенно не желая оказаться на месте Славки – не у всех папки вели трезвый образ жизни. Славка после уроков отчаянно лупасил каждого из нас, с кем мог справиться.
Расшалившемуся ученику Елизавета Степановна могла треснуть указкой по спине или ухватить его за ухо. Тогда считалось в порядке вещей орать на нас, детей, хватать, дергать. Даже технички имели законное право запустить в школьника половой тряпкой, если он просто пробегал мимо. Складывалось ощущение, что мы бесим и раздражаем взрослых одним своим видом. На переменах нас заставляли стоять в коридоре вдоль стен или прогуливаться медленным шагом вперед-назад. Все это, как нам объясняли, делалось не со зла, а «по-отечески», в воспитательных целях. Для спасения наших глупых душ и тел. Хм, может и правда?
Один раз мы, четверо ребят, распрыгались по коридору дикими козлами, и уборщица, здоровенная тетя Настя, зашипев матом, поперла на нас огромной глыбой, норовя ухватить всех четверых разом. О, мы, как нечаянные сопли, брызнули от нее по сторонам! Я столкнулась с одноклассником Лешкой и, отлетев от него, угодила задом в ведро с водой, принадлежащее все той же тете Насте. Я думала, она сожрет меня там же вместе с этим ведром! Но нет! Она вытащила меня за шкирку и, мокрозадую, поволокла к учительнице на разборки.
Долго судили-рядили; наконец решили, что во всем виноват Лешка – его тут же отправили за матерью, а меня вроде как признали жертвой и посадили на горячую батарею, «сушить репутацию». Он вернулся через полчаса, уже получивший «люлей» от вырванной с работы мамаши. Елизавета Степановна прервала урок, подозвала меня и начала предъявлять «улики» матери одноклассника: «Посмотрите, что! Посмотрите!» Она развернула меня задом и, встряхивая, как вещью, постоянно выставляла мою пятую точку то перед Лешкиной матерью, то перед классом, то перед Лешкой, восклицая обвинительно-назидательные речи. Лешкина мать согласно кивала: «Уж они такие! Уж я своему поддала и еще поддам!» Учительница наконец отпустила меня досушиваться, а Лешку приговорили к публичным извинениям. Я не знала, что делать: снова слезать с батареи или оставаться на ней. Мне было страшно и стыдно от этой дурацкой «судебной процедуры». Мы же не сделали ничего ужасного, и Лешка не толкал меня. Но мы не смели возбухать насчет каких-то там прав и справедливости. Мы всегда чувствовали себя виноватыми. Поэтому заплаканный и униженный Лешка прошептал: «Прости, Света!», а я со своего «чугунного трона», не менее униженная, так же тихо проговорила: «Прощаю».
Следующим уроком было пение. Я помню слова песни, которую мы разучивали:
Встаньте все люди! Встаньте, чилийцы!
Мы вам еще отомстим, кровопийцы!
Мы никогда не падем на колени!
В наших сердцах русский вождь,
Русский Ленин.
С Лешкой мы больше не дружили. А меня еще долго обзывали «мокрая ж…»
* * *
У каждого в классе была обязательная общественная нагрузка. Редактор стенгазеты, ответственный за дневник наблюдения за природой, санитар (две штуки) – они проверяли у учеников на входе в класс уши и ногти, завхоз, политинформатор, ответственный за цветы в горшках, ответственный за физкультурный инвентарь. Потом, когда нас приняли в октябрята, класс разбили на «звездочки». Это пять групп по шесть человек. Каждая «звездочка» соревновалась между собой по успеваемости, по поведению. На стене в классе висел список и график с показателями. В конце недели подводились итоги, и порой я плакала оттого, что наша «звездочка» не получала призовую картонную звезду.
В конце каждой четверти и в конце учебного года отличившимся ученикам выдавали почетные грамоты и похвальные листы. Я свои тщательно собирала на протяжении всей учебы. Кто-то сказал, что всё это «портфолио» пригодится при поступлении в институт и для вступления в коммунистическую парию. А я тогда очень хотела стать коммунистом! Я хорошо училась, бралась за любую общественную нагрузку. По коридорам больше не бегала… Меня хвалили, ставили в пример. Одной из первых приняли в пионеры – 22 апреля 1985 года, в день рождения Ленина. Правда, нас, десять лучших учеников, приняли в спортзале школы быстренько, скоренько, а остальных, «менее достойных», – 19 мая в день пионерии на главной площади города, с поздравлениями и подарками от председателя горкома. Позже я поняла, что 22 апреля на площади и так было полно мероприятий. Не до нас. Нет, не подарков мне хотелось (хотя и их тоже); мучил вопрос: «Почему двоечника Яковлева почетно приняли в такие почетные ряды – так, а меня лучшую ученицу – этак, и он еще надо мной посмеивался, размахивая подаренными карандашами? Зачем я старалась, если можно было валять дурака и бездельничать?» Обидно. Тогда у меня началось какое– то странное состояние, наверно, «детская депрессия». Мне не хотелось идти в школу, не хотелось быть хорошей. Я придумывала себе всякие болезни и упорно жаловалась маме на плохое зрение и боль в животе, вынуждая ее ходить со мной по врачам. Доктора ничего не находили, но на всякий случай выписывали рецепты и справки для школы. Передохнув таким образом с недельку, я возвращалась в школу и снова распевала со всеми вместе:
Мы проснулись на рассвете,
Белла чао, белла чао, белла чао, чао, чао!
* * *
Но больше, чем школьных успехов, нам тогда хотелось жвачек с мультяшными картинками, цветных фломастеров и переводилок. Эти богатства были недоступны большинству ребят. Но у некоторых счастливчиков, как правило, у детей моряков, такие вещички водились. Помню, как одноклассница Жанна восседала на парте, а мы топтались возле нее, предлагая какие-то свои детские сокровища за кусочек розовой прелести «Love is…». А она на наших глазах, полных жалкой мольбы, небрежно отправляла в рот вожделенный кубик и, надувая пузыри, брезгливо перебирала наши дары. Порой у Жанны не было настроения меняться, и мы, несчастные, расползались ни с чем, но кто-то из особенно жаждущих продолжал клянчить у нее «хотя бы дожевать».
Однажды у Жанны пропали фломастеры. Она всегда выкладывала их на стол поверх учебников. Девчонка пожаловалась учительнице. Елизавета Степановна закрыла дверь в классе на ключ, отчитала Жанну по поводу «таскания в школу всякой дребедени» и приказала нам всем приготовить портфели для досмотра. Фломастеры не нашлись. Тогда она приказала нам встать и стоять до тех пор, пока кто-то не сознается. Прошло сорок минут, – никто не признался. Елизавета Степановна сказала, что пойдет вызывать милицию, вышла из кабинета и закрыла нас. Мы начали сами выяснять, кто что видел, кричать друг на друга. Через какое-то время вернулась учительница и спокойно произнесла: «Нашли вора? Нет? Собирайте свои вещи! Две грузовые милицейские машины с охраной и собаками уже стоят возле школы. Всех вас сейчас отправят в колонию. И даже родители не узнают, где вы, и не спасут вас». Ух какой поднялся гвалт, ор и плач! Мы умоляли не отпускать нас, пожалеть, смилостивиться! И, по-моему, нас пощадили. Да наверняка пожалели. Ведь к десятому классу ни у кого из нас не было судимости. Но фломастеры так и не нашлись. С этого случая нам запретили приносить в школу посторонние предметы и выкладывать на парту что-либо кроме учебника, тетрадки, карандаша и ручки.
Каждый понедельник мы сдавали деньги на неделю за завтраки и обеды в школьной столовой. Завтрак на шесть дней стоил 2 руб. 40 коп., завтрак + обед – 3 руб. 60 коп. Это была необязательная процедура. Поэтому я впервые задумала «крамолу»: просила у мамы деньги под предлогом «на обед», а сама прятала рублики в старом валенке. Хранила их там целую неделю, не тратила. А потом… Потом опять не тратила. Впервые тогда я познала это прекрасное чувство обладания собственным капиталом! Нас всегда учили, что деньги – это плохо, это зло. Но какое же чувство свободы давало осознание того, что это «зло» у тебя есть. И тебе почему-то не плохо, а даже наоборот – радостно!
Вот так я помню свою школьную жизнь с первого по третий класс. Может быть, я была слишком мала, чтобы оценивать правильно свои поступки, поступки других людей. Моя первая учительница, Смирнова Елизавета Степановна, уважаемый педагог, прожила долгую трудную жизнь, воспитала несколько поколений учеников. И я не хочу обидеть светлую память о ней своими темными вкраплениями. Но то, что я написала, чувствовала тогда и чувствую до сих пор.
А так – да, все мы родом из детства… Как иначе?..