Текст книги "Бесконечный тупик"
Автор книги: Дмитрий Галковский
Жанр: Философия, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 110 страниц)
33
Примечание к №28
Но можно потерять достоинство
Можно потерять лицо. Обычно больше всего потерять лицо боятся те люди, которые его не имеют. А зря. Потеря лица – первая ступень к его обретению.
34
Примечание к №29
Да даже из ничего «умному человеку» (в том смысле, в каком это словосочетание Смердяков употреблял) тут большие дела делать можно.
Глава «Пока ещё очень неясная» и дополняющая её «С умным человеком и поговорить любопытно» в «Братьях Карамазовых» – это гениальное воспроизведение стиля русского мышления, русской беседы. Обмен приземлёнными обыденными фразами, а по сути – иной, невероятно страшный смысл. Всё проговаривается без слов. Как бы и заговор какой-то, условленность, а в подоплёке, если прищуриться, ничего и нет. Или ничего и нет, а прислушаешься и замерещится вдали страшная отгадка. Смердяков обговаривает план убийства отца со своим мистическим Хозяином. Но хозяин, приказывая ему убить, одновременно оказывается жалким рабом слуги, ибо ключ к шифру беседы – у Смердякова (38). Который и говорит сходящему с ума Ивану: «Вы и убили». Слуга, дешифруя текст, сам становится хозяином, но не выдерживает власти и свободы и гибнет.
Так кто же «умный человек» по-русски? Владеющий истиной? Нет – знанием. «Знание – сила» по– европейски звучит совсем иначе. В смысле «истина – сила». Знание же это знание знаков, знахарство. Понимание соотнесённости смысла. Прозревание баланса истин. Причём это не есть аномалия национальной элиты. Нет, идея презрения к истине и преклонения перед знанием лежит в народной основе. Русские никогда не понимают сути (в западном смысле этого слова), но зато гораздо сильнее европейцев в понимании ситуации. С точки зрения формальной русские разговоры бесконечно глупы, как глуп, например, диалог Ивана и Смердякова. Но капните в сублимированный порошок влаги «интим-ности», «задушевности», и в землю вроются мощные корни и бивни ветвей взметнутся в звёздное небо. И при этом – страх, страх перед собственным разумом, собственным коварством. У Ивана перед разговором со Смердяковым проносится в мозгу:
«Тоска до тошноты, а определить не в силах, чего хочу. Не думать разве…» Ни в одном языке мира не звучит это так издевательски, так ехидно и злобно: «Ты у-умный».
35
Примечание к №28
пройти в широкие светлые комнаты, потом в залы, анфилады залов
В мечте моей гигантские пролеты. Я это пространственно воспринимаю, как большие залы. При полной близорукой запутанности в быту (40) – в фантазии, в её миллионноэтажном лабиринте я всегда сворачиваю в нужное ответвление, избегаю тупика, конца. Мысль не оканчивается, а всё тянется и тянется, раскрывает всё новые и новые горизонты русского матрёшечного пространства. Сужение, темнота, но вот внезапный поворот в сторону, в тёмный и невзрачный проём, и снова впереди километровые своды, свет, музыка. Никакого расчёта. Чисто интуитивное «шарахание». Можно даже шарахнуться от шарахания и написать, что жил-был на свете одинокий несчастный человек, который сочинял ночами странное и никому не нужное «вычурное по форме и фантастическое по содержанию произведение, основная тема которого – описание собственных страданий».
Но мы пока лишь посветим в этот тусклый участок лабиринта и полетим дальше, в более длинную и светлую ветвь.
36
Примечание к №30
Меня уже называют все на «ты», потом переходят на «он».
Когда в рожу бросают украинское «ты», это еще ничего. Вот когда говорят в лицо «ОН»… Заходит коллега к следователю стрельнуть сигарету, а тот большим пальцем через плечо: «Вот, вожусь с НИМ». А «он» висит на крюке вверх ногами (52) и сквозь шум заливающегося кровью перевернутого мира слышит это.
37
Примечание к №8
Я не историк и вовсе не собираюсь доказывать свою точку зрения.
Это все фантастика. (54) Тут важно передать зыбкость почвы, оборачиваемость языка. Это главное ощущение. А сами факты и их плоскостная интерпретация – лишь орудие взлома. «Нация – рок его». И сам автор русский. И вот он со своим кривым сознанием лезет в кривь русской истории. Кривой ключ подошёл к кривому замку. (56) Открывающийся путь ведёт в две стороны истины объективной и субъективной. Эти пути должны в подсознании перекрещиваться, и все же их два. Я сам себе вырезаю аппендикс. (57)
38
Примечание к №34
Но хозяин, приказывая ему убить, одновременно оказывается жалким рабом слуги, ибо ключ к шифру беседы – у Смердякова.
По-русски достаточно не то что задумать преступление, а только помечтать о нём, и однажды всё внезапно перетечёт в реальность. Впрочем, Иван даже не мечтал, а просто были какие-то смутные полумысли, нехороший туман в углу черепа. И вот – убийца.
39
Примечание к №32
Русская литература была создана искусственно. Только заслуга в этом не государственной цензуры, а цензуры масонской.
Достоевский негодовал в 1864 году:
«Свиньи цензора, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал ДЛЯ ВИДА, то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры в Христа – то запрещено. Да что они, цензора-то, в заговоре против правительства, что ли?»
Невольно вырвалось. В общем и позже, у Розанова, тоже невольно. Для того, чтобы «вольно», нужен был особый глаз, советский.
И если Достоевскому и Розанову не хватило, то что же говорить о других? Дурачки слепенькие, ничтожненькие дурачки.
40
Примечание к №35
При полной близорукой запутанности в быту
Вот схема моих отношений с реальностью:
Однажды товарищ сказал, что может купить мне недостающие до 82-томного комплекта тома Брокгауза. Он купил один, но именно этот том у меня был. Тогда он заявил, что его можно обменять в букинистическом магазине в Столешниковом переулке. Но обменять его было нельзя, так как купленный том был с библиотечным штампом. Зато мой том был без штампа, и я пошёл его сдавать. Но отдел обмена работал в магазине до пяти часов. Я пришёл раньше на следующий день. Но этот день недели именно для этого отдела был выходным (маленькие радости социализма). Я уже не помню, как и когда я ходил с этим несчастным, безобразно разросшимся Брокгаузом (50) – а происходило это в магическое время сочинения книги… помню только, что была зима, гололёд, и я упал на спину. А шапка слетела и покатилась, покатилась… Я потом шёл домой и на ходу сочинял следующее «примечание»:
Меня всегда пугала пространственная сложность материального мира. (55) На полу в моей комнате всегда лежит что-то важное – доски, пылесос, книги, газеты, ящики, – что надо всегда обходить и обо что надо спотыкаться. Я что-то всегда строю: стол, тумбочку, шкаф, полки. Строю и не достраиваю. Всё лежит месяцами на одном месте. Я неосознанно усложняю план реальности, так как для меня существует её сложность, но не сама реальность. Усложняя её, я её складываю, уничтожаю. Складки придают ей мнимость, сценичность. В сплошном сыре мира я прогрызаю дырки. Червивый сыр – это деликатес. Но всё-таки я не только червяк (72), и возникает ощущение спутанности бытия, бессилия перед миром. Всё чего-то понаставлено, как пройти на кухню? Да и где она, уже забыл. Мне страшно. Вещей много, а я – один. Падаю на спину, как черепаха на песчаной косе. Меня должен кто-то перевернуть, «спасти», а сам я замираю, берегу силы. Кажется, что этот мир перевернут. Я перебираю лапками, а он все там же, на том же месте. И никаких Брокгаузов. В дырчатом истончении мира я обретаю уют, свободу, ценностность. Но Брокгауза-то всё равно нет. 39-й полутом: «Московскiй университетъ – Наказанiя исправительныя».
41
Примечание к №8
История (Тихомирова) вообще необычная, но возможная.
Загадочность его судьбы не в её характере, а в уровне осуществлённости, масштабности. История Тихомирова, при всех её неясностях, дающих возможность «более тонкой игры», – их здесь можно отпустить – история эта вполне понятна, «укладываема». Воспитывался в религиозной дворянской семье, потом смятенность, сомнения «с битьём икон», попадание сослепу в революционную резню, эмиграция – случайный инстинктивный прыжок в критический момент. А там постепенное догадывание об общем замысле, ощущение своей использованности, а потом и низости. И наконец – смертельная болезнь (менингит) маленького сына; его чудесное, невероятное исцеление; плач в Парижском православном храме; обращение к Христу; возвращение на родину; раскаяние. Все это несколько мелодраматично, несколько с неумелым истерическим нажимом, но всё же вполне правдоподобно. Менее правдоподобен талант Тихомирова. А это был человек очень талантливый. Он в покаянных письмах тонко спохватывался о Достоевском:
«Меня (левые. – О.) несомненно предадут анафеме, обзовут изменником, ренегатом, проделают много пошлого, банального, чего не делают, например, с Достоевским, громадная гениальность которого затыкает рты».
Это черта национального ума – спохватывание. Интенсивность именно такой формы мыслительной деятельности говорит об общей незаурядности Льва Тихомирова. Эта незаурядность снимает почти все «но». Все, кроме одного: странно ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ этого таланта. Тихомирову дали осуществиться, прожить подряд две жизни, тогда как после насыщения первой его должно было ожидать прозябание или смерть. Он должен был, может быть, и приехать в Россию, но превратившись в нищего, опустившегося алкоголика, всеми забытого и самим фактом прощения окончательно стёртого, опозоренного. Его должны были использовать, а потом тихо, без шума придушить. Но получилось совсем иначе. Тихомиров спохватился о Достоевском (49). Кстати, они были внешне очень похожи. И судьбы их схожи. И вот в нормальных условиях Льва Тихомирова просто бы не было. Не дали бы. «Не надо раскаяния вашего». «Ничего иметь с вами не хотим». Да и не допустили бы до этой фазы – шлёпнули. И невелика потеря. Его книги любопытны, там есть кое-какие мысли, но можно и без этой «роскоши» обойтись. Россия бы не обеднела.
Да. Ну а если бы Достоевского, так поумневшего, так просветлённого после каторги, тогда, в 1849 году, расстреляли, довели бы церемонию казни до конца? И «Бесов» бы никто не написал. Не было бы «Бесов». Но и «бесов» тоже бы не было (и Крымскую войну, может, выиграли бы). Вот соединение какое «революции» и «свободолюбивой культуры».
42
Примечание к №32
А где же история русской литературы? Ведь на неё проецировали саму историю России
В этом смысле очень интересна книга Иванова-Разумника «История русской общественной мысли» – двухтомный труд, вышедший в начале века огромным тиражом. С точки зрения литературоведения, философии, истории или даже заурядной фактографии, содержание этой книги равно нулю. Однако в качестве, так сказать, кодификации интеллигентской мифологии значение разумниковской «Истории» огромно. Лишь когда я прочитал Разумника (точнее, прочитал два раза и законспектировал), мне, можно сказать, открылась суть произошедшего в русской культуре ХIХ века. С русской культурой… Вообще, это одна из моих любимых книг. Я думаю, что можно русскому в конце концов не читать Канта и все же быть квалифицированным философом (ну, Куно Фишера прочесть). Но Разумника обойти нельзя. Без Разумника русский ХIХ век будет слишком светел, слишком рационален. А ведь ХIХ век в России это, как ни крути, русское Возрождение. Нечто похожее на Возрождение, ГЛУБОКО аналогичное. Если русское Просвещение – лишь внешняя аналогия Просвещению западному, реминисценция, стилизация, то Достоевский – это не стилизация, а нечто глубокое, доходящее до корневой системы индивидуальной и социальной психики. То есть Россия ХIХ века это ПО СУТИ, «на пределе», после отбрасывания «антуража», – Италия ХIV века. То есть мрачная трагедия и пошлый фарс, подвалы и карнавалы, рождение в хаосе и ужасе индивидуального сознания. Рождение, в отличие от Италии, возможно, в более грандиозных масштабах, в более сжатые сроки, с большей наивностью, прямотой, «плано-мерностью», но и с большим напряжением. Может быть, с безнадёжностью, если учесть двойную ментальность России и вреднейшую упреждающую коррекцию Процесса со стороны фатально ушедшего вперёд Запада. (Закон, известный задолго до Шпенглера: более мощная культура давит своих соседей, не даёт им развернуться.)
Что же писал Иванов-Разумник? Суть своего труда он определил следующим образом:
«История русской интеллигенции – это полуторастолетний мартиролог, это история эпической борьбы, история мученичества и героизма… Считаем нужным подчеркнуть, что ЭТОЙ истории читатель не найдет в лежащей перед ним книге: внешняя, фактическая сторона истории не входит в содержание предлагаемого труда… в настоящей книге читатель найдет не столько ИСТОРИЮ русской интеллигенции, сколько ФИЛОСОФИЮ этой истории … Философия истории русской интеллигенции есть в то же время отчасти и философия русской литературы … Русская литература в этом отношении сыграла совершенно особую, неизмеримую по значению роль: условия русской жизни, жизни русской интеллигенции складывались так, что только в одной литературе горел огонь, насильно погашенный в серой и слякотной общественной жизни русской интеллигенции; только в одной литературе Белинский видел жизнь и движение вперед. Отсюда громадное этическое значение русской литературы, её столь ненавистное многим „учительство“ … Всё, что преломляла и отражала жизнь, вся любовь и вся ненависть – всё горело ярким огнем в русской литературе; общественная ненависть, политическая борьба, глубокие этические запросы – ничто не было ей чуждо. Русская литература – Евангелие русской интеллигенции».
Согласно Разумнику, всё русское общество делилось на «мещанство» и «интеллигенцию». Мещанство – это косная, реакционная, тёмная, бездарная и тупая сила. Интеллигенция – соответственно динамичная, прогрессивная, светлая, гениальная и утончённая. Исходя из этого трогательного по своей непосредственности деления, русская история ХIХ века осмыслялась Разумником как борьба светлых и тёмных сил. Характерно, что «тёмные силы» никак конкретно не рассматривались (что естественно – раз они ТЁМНЫЕ, то что же там во тьме кромешной увидишь), а к «светлым силам» относились:
а) русские писатели;
б) положительные герои русской литературы;
в) революционеры, начиная от Радищева и кончая Плехановым.
Напрасная трата времени искать в разумниковской «Истории общественной мысли» историю общественной мысли. Труды русских историков, этнографов, философов и экономистов лежат далеко за пределами интеллектуального кругозора автора этой книги. Отца и сына Соловьёвых, Ключевского, Чичерина, славянофилов для Разумника просто не существует. Разумеется не существуют для Разумника и цари, правительство, Сперанский, Уваров, Милютин и т. д. Из истории русской общественной мысли общественная мысль и общественная деятельность официальная, государственная – изымается. Хотя её-то и следовало бы изучить в первую очередь. Что важнее: политические взгляды эмигранта Герцена или взгляды непосредственных авторов реформы 1861 года? Один из прожектов гипотетической реконструкции Москвы, сочиненный помещиком-меценатом, или реальное восстановление столицы после пожара 1812 года? Однако у Иванова-Разумника речь идёт прежде всего именно о третьестепенных, несостоявшихся вариантах. Подлинная же история общественной мысли низводится до уровня дешёвого иллюстративного материала, серии грубых карикатур и беглых упоминаний, составляющих 1/100 книги и, видимо, призванных создавать более-менее правдоподобный исторический антураж. Происходит удивительная вещь: философия, история и политика заменяются литературой (67). Причём речь идет даже не о подмене, например, фундаментальной «Истории России» Сергея Михайловича Соловьёва беллетристикой на исторические темы его старшего сына Всеволода, вроде «Княжны Острожской» или «Царь-Девицы» (это была бы лишь примитивизация), – нет, речь идёт о замене «Истории государства Российского» Карамзина «Бедной Лизой». То есть, согласно методологии Разумника, историю Германии ХVIII века следует изучать исключительно по гофмановским «песочным человечкам» и «крошкам цахесам».
Однако это только начало. Разумник идёт гораздо дальше. Историю русской литературы он сводит к творчеству её крупнейших представителей, а их, в свою очередь, представляет как пропагандистов примитивного политического радикализма, то есть отводит им роль партийных журналистов в нелегальном листке Народной Воли:
«Дух творчества одинаково витает над всеми ними, над Пестелем и Пушкиным, Н.Тургеневым и Белинским, Герценом и Чернышевским, Толстым и Лавровым, Достоевским и Михайловским … Делить эту группу людей на какие-то две части, ставить перед одной плюс, а пред другой минус, одну обрекать на гибель, а другую на процветание – значит пытаться разъединить неразъединимое, утверждать, что „С“ улетучивается, а „L“ остаётся…» (106)
«Красные бригады» сделали бы точно такой же трюк, приняв заочно на общем собрании в свою организацию в качестве почётных членов Феллини или Верди:
«Дух творчества одинаково витает над всеми ними, над Ренато Курчо и Федерико Феллини, над Марой Кагол и Джузеппе Верди».
При этом творчество Пушкина или Достоевского всячески принижается, а писания Белинского, Михайловского или Чернышевского, действительно крепко связанных с подрывным движением, непомерно раздуваются. Жизнь «прогрессивных литераторов» осмысляется при помощи грубой риторики как своеобразный религиозный подвиг. Чернильные, чиновничьи по преимуществу биографии превращаются в «борьбу» (соответственно, например, борьба русского царя за освобождение славян оборачивается пакостной башмачкинианой):
«Смерть лишила Белинского того тернового венца, который сделал бы его имя из великого святым. Но и без того это имя окружено для нас ярким ореолом борца и мученика за правду-истину и правду– справедливость. Понятно, за что возненавидели его палачи и прихвостни системы официального мещанства: они поняли, что Белинский – это знамя победы русской интеллигенции над тёмными обезличивающими силами … И они были правы. Белинский был знаменем русской интеллигенции, и на знамени этом было написано: „сим победиши!"“
Воинство же Христа-Белинского составлял орден крестоносцев-писателей, которые с перьями наперевес, стреляя чернильницами из рогаток, «штурмовали бастионы»: «Пушкин – я, Лермонтов – я, Гоголь – я, Тургенев, Чехов, Грибоедов, шашки наголо! рысью, поэскадронно… Даешь Крым!!! Да-ё-ё-ёшь! У-рра!! А-а!! А-а-а-ааа!!!»
«Горе от ума», одетое в броню реализма, нанесло … мещанству оглушительную пощёчину, раздавшуюся на всю Россию. Результат оказался плачевным – но не для мещанства: погиб Грибоедов, подобно тому как погиб его альтер эго Чацкий».
Бронированный Грибоедов оглушительно отбил руку и умер. Но на этом «мартиролог жертв царизма», конечно, не кончился. Вслед за ним «в этой борьбе пали такие титаны, как Пушкин, Лермонтов, Гоголь». Гоголь хотел «отсечь одним ударом голову гидре мещанства. Но попытки эти были выше сил Гоголя, и он пал под тяжестью добровольно взятого на себя груза».
Николай Васильевич надорвался, добровольно подняв гидру. Однако «пока Гоголь погибал, безоружный, в неравной борьбе, русская интеллигенция 30-х и 40-х годов приступом взяла цитадель мещанства, подвела подкоп под систему официального мещанства, и громовой взрыв 60-х годов раздался как раз в то время, когда Гончаров представил русскому обществу своего Штольца в виде идеала человека и мещанина».
Гончаров был, конечно, вор в законе, однако допускал грубейшие политические ошибки (например, высмеивал нигилистов в «Обрыве») и попытался отнять у наших меч-кладенец:
«Как писатель, он в совершенстве овладел острым оружием реализма, он понял, что только владея этим оружием, мещанство может стать опасным … Насколько ловко задуманным и безупречно выполненным оказался этот план, видно из того, что на удочку Гончарова попался даже Белинский».
А Белинский был стреляный воробей, его на мякине не проведешь. Вот какой хитрый был этот Гончаров. Но Разумник хитрее. Всех Гончаров провёл, даже Белинского. А Разумника не провёл. Мимо Разумника, врёшь, не проскочишь.
«Но довольно: пора выйти из этого затхлого подполья на чистый воздух». (Эту фразу Разумник повторяет постоянно.) А на чистом воздухе что? – Помиловка: «Интеллигенция 70-х годов вынесла лишним людям оправдательный приговор». Онегин, Печорин и Обломов «посмертно реабилитированы». Это вам не шутка, не освобождение Болгарии какое-нибудь. Однако царизм не дремлет:
«Героическая эпоха 70-х годов закончилась поединком на жизнь и на смерть (всё-таки на что конкретно? – О.) между правительством и народовольцами, между представителями системы официального мещанства и русской интеллигенцией. Мы знаем, что борьба эта кончилась разгромом Народной Воли и полным поражением интеллигенции».
То есть Пушкина, Гоголя, Достоевского.
«Цвет русской интеллигенции был растоптан („цвет“ это конечно не толстые и достоевские, а Желябов и Кибальчич. – О.); богатырские силы были погублены; лучшие и сильные люди сошли со сцены; уцелевшие, за немногими исключениями, заметно понизились этически; на первый план выступили серые, второстепенные люди, вскоре заполнившие собою всю жизнь; минул век богатырей, и –
…смешались шашки
И полезли из щелей
Мошки да букашки…»
Но рано торжествовала реакция. Из-за леса из-за гор вылез тараном мастодонт Максимыч: «Конечно, громадное литературное дарование Горького всегда бы пробило себе дорогу и увенчалось успехом, но ведь в 90-х годах не один ореол успеха окружал имя Горького: на него смотрели как на вождя интеллигенции, как на пророка нового откровения. Молодое поколение 90-х годов, измученное социологическим пессимизмом народничества, убогим мещанством восьмидесятников, … – с жадностью приникло запекшимися устами к бьющему оптимизму человека, которого не задавили ни годы нужды и лишений, ни муки возмущённой чести…»
И так далее в том же пародийном ключе. Возмущённый Франк совершенно справедливо высмеял построения Разумника:
«Позволительно усомниться в реальности подобной невиданной социальной группы (иронизирует Франк по поводу разумниковской „интеллигенции“. – О.), которая почему-то именно полтораста лет тому назад родилась для борьбы с вековечным злом человеческой жизни – узостью, посредственностью и безличностью. Позволительно утверждать, что такой группы никогда не существовало и существовать не может – по той простой причине, что не только подлинное обладание оригинальностью и развитой индивидуальностью, но даже действительное понимание этих ценностей и вкус к ним могут быть присущи лишь отдельным личностям и никогда не могут составлять монополии какой-либо социальной группы».
Далее Франк также совершенно справедливо пишет, что Разумник объединяет под понятием «интеллигенции» принципиально разные вещи. С одной стороны, «чисто идеальное собирательное понятие совокупности лиц, обладающих оригинальным духовным складом» (иными словами, Франк ведёт речь о «цвете нации», «элите»). А с другой стороны, Разумник называет интеллигенцией «действительную социальную группу, народившуюся лишь в 60-х годах, очень сплочённую и психологически весьма однородную группу отщепенцев и политических радикалов». Для этой группы, замечает Франк, характерно как раз крайне враждебное отношение к индивидуальности, творческим личностям, то есть именно к интеллигенции в первом смысле этого слова.
Разумеется, Франк прав. И спорить тут вроде бы не о чем. Но… Всё же Пушкин переписывался с Пестелем, а Достоевский был петрашевцем. И всё-таки сам Семён Людвигович Франк начал свою философскую карьеру с марксистской пропаганды и написания антиправительственных агиток, за что и был исключен из Московского университета и выслан за границу. Нет, тут замес покрепче будет!
В результате петровских преобразований Россия к середине ХVIII века превратилась в полузависимое государство. Внутри страны возникла мощная космополитическая номенклатура, которая постоянно вмешивала Россию в европейский «гроссполитик». Между крупнейшими европейскими государствами постоянно шла борьба за Россию: кому воевать Россией против того или иного врага. Только из-за внутриевропейских раздоров наше государство могло хоть как-то держаться на плаву и невольно, просто из-за благоприятной геополитической обстановки (польский и османский буфер), извлекать для себя определённые выгоды. По сути Англия, Франция, Австрия и Пруссия формировали в угодном для себя виде внешнюю политику России. А для этого они волей или неволей самым активным образом вмешивались во внутреннюю жизнь восточного соседа. (Ярчайший и простейший пример: убийство Павла I, когда англичане, чтобы предотвратить войну с Россией и направить её армии против Франции, поддержали некоторую аристократическую фракцию и фактически организовали заговор против царя.) Вмешиваясь же СТОЛЬ ГЛУБОКО во внутренние дела, иностранцы, естественно, вмешивались и в культурную жизнь государства. Примитивного государства. В культурном отношении Россия ХVIII века не существовала, а культура в России ХVIII века существовала лишь в той степени, в какой это было необходимо для существования этого странного государства в качестве используемого фактора европейской политики.
Второй мощной силой в российском государстве была национальная аристократическая оппозиция (как это и явствует из того же убийства Павла I). Оппозиция неоднородная, не вполне оформленная, находящаяся с монархической властью в сложных и часто парадоксальных отношениях и, наконец, теснейшим образом связанная с первой силой (наглядный пример – роль польской шляхты).
Верховная власть в России была очень чутка к любым колебаниям, очень, так сказать, «нервна», напряжена. Там вовсе не было тяжеловесной монотонной устойчивости. (XVIII век – калейдоскоп дворцовых переворотов, а ХIХ – вообще «ничего не понятно». Ведь вот до сих пор гадают: умер ли Александр I или легенда о Фёдоре Кузьмиче верна? О французской монархии ХIV века больше известно.) В такой атмосфере, постоянно насыщенной электричеством идеологии, любое резкое движение вызывало треск разрядов. Достаточно было показать палец, чтобы это воспринималось как политическая демонстрация, и не только воспринималось, но и явилось, и повлекло… И, конечно, неверно, что «только в одной литературе горел огонь, насильно погашенный в серой и слякотной общественной жизни». Точнее будет сказать, что даже в литературе горел огонь идеологической конфронтации (107). Литература русская и зародилась и «была нужна» именно как второстепенный, но важный компонент политической борьбы в верхних эшелонах власти и, шире, как компонент идеологических манипуляций в России со стороны более культурных государств. То есть русской интеллигенции в первом значении этого слова – культурной элите – была уготована роль интеллигенции во втором значении, роль низших исполнителей в различных кланах фрондирующей аристократии и роль наёмных пропагандистов иностранных держав. Но из-за таланта русские вырвались за рамки, дали выход с миллионнократным избытком. Вместо Демьяна Бедного – Пушкин. Но в корне Пушкин-то был задуман как Демьян Бедный.
Разумник же – это удачная попытка осмысления хотя и небольшой, но дьявольски сложной, «хитрой» отечественной мысли с точки зрения рядового исполнителя. Как ему все это снизу, с пятидесятисантиметровой колоколенки представляется. А представляется-то всё, естественно, так, что для него интеллигенты-нигилисты и являются интеллигенцией-элитой – свободной, самодостаточной силой, произвольно, только по собственному усмотрению, из-за «невыносимо тяжелых условий» выполняющей роль интеллигенции второго типа. В нормальных условиях Желябов стал бы гениальным писателем. Но такова дикость русской жизни: интеллигенты, писатели и художники, вынуждены кидать бомбы и подкладывать мины. Это крест, подвиг, по крайней мере вполне сопоставимый с подвигом Иисуса Христа. Соответственно, те из настоящих писателей и художников, кто отрекается от борьбы, являются пособниками тёмных сил и превращаются в интеллигенцию во втором смысле, но со знаком минус – в мещанство. Если Желябов это несостоявшийся писатель, то Достоевский – несостоявшийся палач. Эта мысль не закончена Разумником, но вполне логична и договорена Михайловским или, например, Горьким… Иванов-Разумник делал всё это невольно. Всё-таки по его судьбе видно, что он был более Иванов, чем Разумник. Что верно и для всего уродливого сословия, представителем которого он являлся.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.