Текст книги "Акробаты благотворительности"
Автор книги: Дмитрий Григорович
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
– Основывается только что, ваше сиятельство…
– Прекрасно! Я только не понимаю, почему же именно в Москве? Не удобнее ли было бы где-нибудь у моря; например, хоть в Архангельске?
– В Москве, ваше сиятельство, предполагается только устройство центральной администрации… Оттуда уже…
– Ну, это другое дело… Поблагодарите от меня общество, господа; передайте, что я с своей стороны готов… всегда готов содействовать всякому доброму, полезному делу…
Оратор сделал шаг вперед и, согнувшись, подал устав общества. Граф обратился к Стрекозину, которого, в рассеянности, назвал Ласточкиным, и приказал принять устав.
Члены депутации попятились назад с поклонами.
Граф приблизился к купцу, который, издали еще, топтался на месте, как гусак; по лицу его струились крупные капли пота; глаза его, выпученные как у лягушки, умилительно моргали.
Иван Иваныч слегка наклонился к уху графа:
– Купец Жигулев… благодарить за награду…
– Поздравляю! приветственно сказал граф, – от души поздравляю!..
Глаза Жигулева неожиданно зажмурились, жирное лицо задрожало, и он проговорил, задыхаясь на каждом слове:
– Ваше сиятельство… осчастливьте!.. Сегодня у меня жена именинница… Осчастливьте… позвольте поцеловать вашу ручку…
– Полно, старик, полно! ласково проговорил граф, трепля его по плечу и всякий раз быстро отдергивая руку, как только Жигулев порывался влепить в нее поцелуй.
После этого он прошел к траурной даме. Но та от волнения решительно не могла произнести слова и только утирала слезы и совала вперед просьбу, дрожавшую в ее руке.
– Успокойтесь, сударыня, сказал граф, – я сделаю все, все, что будет только возможно… Ласточкин! – обозвал он снова Стрекозина, – возьмите у дамы просьбу и потом мне передайте… Еще раз прошу вас, сударыня: успокойтесь!
При виде Зиновьева и расставленной на столе церковной утвари, улыбающееся лицо графа сделалось несколько строже.
– Здравствуйте, проговорил он с несвойственной ему сухостью.
Он медленно подошел к столу, между тем как Лисичкин и Бабков, выступая за ним на цыпочках, жались подле Ивана Иваныча.
– Все ли, наконец, у вас готово? Давно пора, мой милый!.. Господа, обратился граф к двум художникам, – вы здесь весьма кстати: интересно было бы знать ваше мнение… Что вы на это скажете?
– Прекрасно! с нежностью, но нерешительно как-то сказал Лисичкин.
– Отлично! глухо отозвался Бабков.
– Тонко… деликатно! подхватил Лисичкин, – но тут же замялся, как бы стесняясь дальше выразить свое мнение.
– Никаких, стало быть, замечаний? спросил граф.
– Гм…
– Никаких, ваше сиятельство… все здесь одинаково прекрасно. Конечно, во всем можно всегда найти недостатки… но зачем же это?
– Говорите, не стесняйтесь, прошу вас! сказал Зиновьев.
– Зачем же? помилуйте!.. Все так прелестно!
– Коли пошло на правду, одно скажу: все хорошо; позолота только, сдается мне, не совсем того…
– О, нет! я не скажу этого, вмешался Лисичкин, украдкой переглядываясь с Иваном Иванычем. – Позолота прекрасная… Возьмем, например, хоть это кадило: чудо! Тут только… вот… как будто… мне кажется…
– Что ж вы тут находите? спросил Зиновьев, краснея.
– О, ничего решительно! Прелесть!.. Вот разве можно было бы… чуть-чуть… так, едва приметно… выгнуть эту линию… закруглить, так сказать… заметил Лисичкин, производя над кадилом неопределенные движения пальцами,
– Теперь уже поздно переделывать! прервал граф, – мы и без того запоздали!.. Вы знаете, мой почтеннейший, я всегда отдавал справедливость вашим трудам и таланту, обратился он к Зиновьеву, – но должен сказать, однако ж: вы затягиваете окончание дела до невозможности! Шутка: целых три года тянется постройка церкви, и теперь еще конца нет! Вы сами обещали мне быть готовым к весне; теперь середина лета… Так, право, невозможно! И добро бы задерживало что-нибудь существенное! В деньгах никогда, кажется, не было недостатка…
– Я только что хотел просить вас о новом кредите, начал было Зиновьев, но граф перебил его опять с такою резкостью, какую редко выказывал.
– Это дело не мое, а Ивана Иваныча; обратитесь к нему. Иван Иваныч, переговорите с господином Зиновьевым! заключил граф, раскачиваясь на все стороны и проходя в кабинет в сопровождении дежурного чиновника, который нес за ним просьбу и устав.
Лицо графа, на минуту нахмуренное, приняло снова свое сияющее, приветливое выражение; взяв бумаги от Стрекозина, он любезно объявил ему, что на весь день освобождает его от дежурства, но видя, что Стрекозин не трогался с места и странно как-то моргал глазами и ухмылялся, граф спросил с улыбкой:
– Что с вами, мой милый?
– Я потому, граф… застенчиво возразил Стрекозин. – Вам угодно было два раза назвать меня Ласточкиным…
– Как так?
– Моя фамилия: Стрекозин…
– Знаю.
– А вы изволите все время называть меня Ласточкиным.
– В самом деле? Извините меня, пожалуйста; это я в рассеянности, смеясь сказал граф. – Отчего вы тогда же меня не предупредили?
– В данный момент не смел противоречить вашему сиятельству! – промолвил Стрекозин, посматривая заискивающими глазами на графа, который неожиданно разразился добродушным смехом.
Не желая прервать его, Стрекозин попятился к двери. Когда он вернулся в приемную, там никого уже не было.
VI
– Боже мой, какая жара! Уж не в Африке ли мы? – почти вслух сказал Алексей Максимыч Зиновьев, выходя на Невский проспект.
До настоящей минуты он шел теневой стороной улицы и, кроме того, мало на что обращал внимание, находясь под впечатлением графского приема; он был им совершенно озадачен.
Здесь, на Невском, солнце уже так припекало, что нельзя было оставаться к нему нечувствительным. К жаре, усиливающейся от раскаленных плит, примешивался пряный, банный запах согретой Мойки; с другой стороны тянуло запахом газа, исходившим из канавы, в которой чинили трубы; несколько дальше понесло смолою от новой торцовой настилки; словом, охватывало той удушливой атмосферой, которая, в жаркое время, носится облаком над городом, виднеется еще издали, вызывая всегда радостное восклицание дачника: «Вот, однако ж, от чего мы освободились!»
Если не считать дворников, баловавшихся поливкой мостовой, и редких пешеходов, Невский проспект, заслонявшийся в глубине пыльной рыжеватой мглою, был почти пуст. Этому способствовал отчасти полдень и отдых рабочих. Местами целая артель мостовщиков храпела, развалясь на солнце; местами попадались извозчичьи лошади, стоявшие с понуренными головами и шевелившие» ушами, между геи как их возницы, раскиснув на дрожках, крепко спали с открытым ртом и багровым, мокрым лицом, облепленным мухами. С разных концов крыш и в разных направлениях висели веревки с клетками для маляров; многие дома стояли наполовину окрашенными; целые участки тротуара были забрызганы мелом. Елки, посаженные в кадки у входа в ресторан Доминика, совсем уже успели пересохнуть; стоявшие тут же маленькие мраморные столики отдавали жаром; к ним жутко было прикоснуться. Вообще говоря, Невский проспект не имел в это время ничего привлекательного; он возбуждал желание убежать от него как можно дальше.
То же самое, вероятно, думал и Алексей Максимыч; он поминутно отирал лицо платком и снимал шляпу, чтобы ею опахнуться. Он радостно достиг Михайловской улицы, радостно сел в вагон конки, и еще с большею радостью осветилось доброе лицо старика, когда вагон, дребезжа своими стеклами, покатил к Царицыну лугу,
«Желал бы я знать, отчего вдруг такая немилость?» мысленно рассуждал он, возвращаясь к предмету прерванных размышлений. – «Бывало, всегда такой обходительный, любезный… Никогда не видал его таким, как сегодня! Желал бы знать также, чего увиваются эти два господина? Ну, Воскресевский, – тот ведет дело, всем ворочает, видит здесь расчет какой-нибудь… Но эти-то что?.. Эх-хе! Раз в жизни посчастливилось встретить настоящую, милую работу… Мечтал о ней, наконец добился; любил ее и лелеял, как детище; всю душу положил, как говорится… Хоть бы спокойно дали достроить, – нет! что ни день, ставят новые рогатки; вмешиваются, портят, заставляя принимать, например, такие работы, как тот иконостас! Ох, уж мне этот иконостас! Суетят, торопят… В конце концов, больше горя, чем радости! Впрочем, нет худа без добра! Пример годится моему Сереже; он же такой горячий! «Талант, говорит, талант и труд все, дедушка, побеждают!» Твоими бы устами мед пить, голубик. Бедный мальчик! Пускай, однако ж, остается, Христос с ним, при такой вере; она нужна в молодости; жизнь в свое время всему научит!»
На Карповском мосту Алексей Максимыч торопливо вылез из вагона, спустился с моста и пошел правым берегом речки, С этой стороны дачи теснятся только при самом начале; дальше они редеют, заменяясь мало-помалу заборами и садами. Местами, у самого берега, почти из воды подымалась группа старых ветел и ольхи, и тень от них, сливаясь с тенью ближайшего сада, покрывала дорогу. Старик снимал тогда шляпу и с видимым удовольствием начинал вдыхать воздух. Он вообще казался теперь менее озабоченным, чем был в вагоне; впечатления утра, по-видимому, сглаживались, давая место более спокойным, светлым мыслям. Всякий раз, как на пути встречалась живописная группа дерев или речка делала поворот, открывая неожиданно новый картинный эффект света, Алексей Максимыч замедлял шаг и на лице его проступало заметное оживление. Раз даже, не удовольствовавшись немым созерцанием, он громко воскликнул:
– Эх, жаль, нет моей Марусеньки! Какую славную акварель она бы здесь написала!..
Он ускоренно зашагал по деревянным мосткам, заменявшим тротуар, и, немного погодя, вышел в дальний конец Песочного переулка, где нанимал дачу.
Дом стоял в глубине сада, отделявшегося от переулка высоким забором из барочных досок, просверленных дырьями. Подойдя ближе, Алексей Максимыч стал прислушиваться к голосам, раздававшимся из сада; голоса были ему хорошо знакомы; но с первой минуты понял он, что в доме происходит что-то особенное. Он убедился в этом, как только открыл калитку.
Посреди небольшого дворика дачи стояла незнакомая ему оборванная, босоногая девочка, лет шести, и подле нее также незнакомый и оборванный мальчик, меньшего возраста; лица их были пухлы от слез; на щеке мальчика виднелись следы крови, которую старалась обмыть Маруся, девушка лет девятнадцати, стройная, красивая, с чудесными волосами каштанового цвета; стоя на коленях перед мальчиком, она обмывала ему лицо, между тем как чашку с водою усердно поддерживали две девочки, лет по десяти, обе белокурые, в ситцевых цветных платьях и белых передниках. Группу завершал юноша, лет двадцати, рослый, широкоплечий, кудрявый, с пушком вокруг щек и на верхней губе. Он казался чем-то взволнован; щеки его пылали, брови судорожно передвигались, пальцы сжимались в кулак. Все присутствующие были чем-то сильно возбуждены; все говорили и кричали в одно время.
При виде старика, белокурые девочки торопливо поставили чашку на песок и со всех ног бросились ему навстречу; не успел он очнуться, как уже почувствовал себя в их руках.
– Дедушка, я расскажу тебе… Это ужасно! ужасно! едва переводя дух от волнения, заговорила младшая из них, Катя.
– Послушай только, дедушка, что я расскажу тебе! Ты только послушай; это ужасно! кричала с другой стороны вторая девочка, Соня.
– Постойте же, деточки, пустите… нельзя же так, отбивался Алексей Максимыч, целуя их в то же время. – Начнете вместе рассказывать, я ничего не пойму… я даже слушать не стану, если так… Вот, смотрите: и шляпу, новую шляпу на земле сбросили… Шалуньи, право!.. Спасибо, Маруся, подхватил он, подставляя голову красивой девушке, которая надела ему шляпу, стараясь отстранить Катю и Соню. – Ничего не хочу знать. Буду слушать только Марусю… Слышите ли? Только Марусю… Рассказывай, душенька, что у вас здесь такое… Только постой, не на солнце… Подойдемте под навес; там будет удобнее…
Он мимоходом взглянул на юношу; тот старался, видимо, овладеть собою; но краска разливалась по лицу его, и чем больше он бодрился, тем больше выказывал неловкости.
Алексей Максимыч уселся на соломенный стул, придвинутый Марусей; Катя и Соня мгновенно завладели его руками. Юноша подошел ближе, расправляя ладонью растрепавшиеся кудри на голове.
– Ну, Марусенька, рассказывай… Постой, впрочем, зачем же оставили вы этих ребятишек на солнце? Катя, Соня, ведите их скорее сюда!.. Вот так!.. Не плачь, девочка, тебе ничего худого не сделают; не плачь, душенька; ну, Маруся, рассказывай; во-первых, что это за дети?
– Дети бедного огородника, – торопливо вмешалась Соня.
– Они сегодня ничего не ели, – перебила Катя.
– Деточки, что ж это в самом деле? Так, право, нельзя, – с упреком в голосе сказал старик.
Он хотел показать при этом строгое лицо, но это ему не удалось, и он засмеялся.
– Дедушка! добрый, добрый дедушка! – закричали обе девочки, бросаясь обнимать и целовать старика с такою восторженностью, что шляпа его чуть было снова не слетела наземь.
Наконец, они успокоились.
– Видишь ли, дедушка, – начала Маруся, усаживаясь подле и поправляя ему скосившийся галстук, – все мы сидели здесь на дворе; я шила, Сережа давал сестрам урок из русской истории; вдруг здесь, сейчас за калиткой, раздается детский пронзительный крик. Мы выбежали. На мостках два ребенка, вот эти самые. Девочка заливается-плачет, мальчик кричит; смотрим, из носу его льет кровь, все лицо перепачкано кровью… Спрашиваем: что случилось? Девочка тут же рассказала, что за минуту перед тем проходил мимо какой-то мальчик; поровнявшись с ее братом, он вдруг размахнулся и ударил его по лицу, после чего побежал в лавочку в конце переулка… мы привели детей к себе… Но… но Сережа ужасно разгорячился, – подхватила Маруся, заметно смущаясь на этом месте своего рассказа.
– Короче сказать, дедушка, – вмешался Сережа, успевший в это время остыть и оправиться, – мне захотелось наказать этого негодяя…
– Рыцарь! рыцарь, нечего сказать! – полушутливо, полусерьезно заметил старик.
– Рыцарь не рыцарь, но пропустить безнаказанно поступок болвана, который бьет ребенка по лицу, мне не хотелось, и я подождал у калитки, пока он не вернется назад… Я, действительно, думал увидеть мальчишку и хотел надрать ему уши, но смотрю: передо мною вдруг выступил с салатником, наполненным огурцами, целый верзила… Меня это окончательно взорвало. Тут девочка закричала: это он, он! Я забылся, бросился вперед… огурцы, конечно, полетели во все стороны… Я уже потом не помню хорошенько… Знаю только, что ему славно досталось… Ручаюсь, он не станет вперед потешаться на детских лицах!
– Какой Сережа храбрый, да, дедушка, да? – восторженно воскликнула Катя.
– И добрый, да, дедушка? добрый? да? – подхватила Соня.
– О, удивительно! Что и говорить! – возразил Алексей Максимыч, разводя руками. – Ну, а что, если б да этот самый детина оказался вдруг сильнее Сережи? Что, если б началась свалка и вмешалась полиция? Тогда что? – прибавил он, посматривая на юношу. – Как бы все это красиво отозвалось на молодом человеке, который готовит программу на золотую медаль… Неправда ли, как это было бы красиво, Маруся?.. Скажи сама. Ты у нас одна здесь благоразумная…
В ответ на это Маруся окинула живым взглядом дедушку; встретив знакомую добрую улыбку на лице его, она сказала, что, будь она на месте Сережи, она, по всей вероятности, сделала бы то же самое.
– Заранее предвидел, что ты так ответишь; непременно заступится, уж это само собою, как водится! – проговорил старик, совсем уже развеселившись.
Еще в начале прошлой зимы Зиновьев стал замечать, что молодые люди, выросшие почти вместе, начали обмениваться особенными взглядами, искали укромных уголков и там по целым часам о чем-то с жаром беседовали; он не показал никакого виду, но в ту же зиму, под предлогом усиленных занятий Сережи в Академии Художеств и отдаленности от нее своей квартиры, нанял ему на Васильевском острове меблированную комнату. Сережа с тех пор приходил только к обеду и проводил у дедушки часть вечера.
Веселые возгласы знакомых голосов ни на минуту не умолкали в саду. К ним вскоре присоединилось звяканье посуды, возвестившее, что семья села обедать. У Зиновьева немного было прислуги. Не считая кухарки, прислуга ограничивалась старой Марьей, или Марьянушкой, как ее обыкновенно все звали. Лет двадцать тому назад поступила она к старому архитектору простой прислужницей, потом мало-помалу завладела хозяйством, потом выходила и вынянчила одного за другим всех детей и теперь уже была чем-то средним между экономкой, членом семьи и старым другом дома. На вопрос Алексея Максимыча, куда девали бедных девочку и мальчика, Марьянушка объявила, что она в точности исполнила желание Маруси: дети были умыты, накормлены, каждому дано, сверх того, по ватрушке, и оба играют теперь в кухне с котятами.
– Уж как же и уплетали, мои голубчики! Посмотрели бы вы только! – присовокупила Марьянушка, весело на всех поглядывая. – Я спрашивала у девочки: со вчерашнего дня, говорит, ничего не ели…
– Благо сыты теперь, давай их сюда! – подхватил Алексей Максимыч, освобождая себя от салфетки, которую обыкновенно закладывал концами за галстук.
Все торопливо встали из-за стола.
Такая поспешность объяснилась превосходным планом прогулки, которую придумал дедушка во время обеда. Вместо того, чтобы отправиться без цели, как это обыкновенно делалось, он предложил идти всем вместе отыскать огородника и «водворить», как он выразился, мальчика и девочку «на место жительства». Предложение принято было с восторгом. В первые минуты решительно не знали, что делать с Катей и Соней. Нужно было вмешательство Марьянушки, чтобы заставить их терпеливо досидеть до конца обеда.
Был уже пятый час, когда семья Зиновьева всей гурьбой высыпала за калитку сада. Шествие было почти что торжественное: его открывали босые мальчик и девочка под прикрытием Кати и Сони; позади, рядом с Марусей, выступал Алексей Максимыч, заменивший фрак холщевым пальто и цилиндр широкополой соломенной шляпой; за ними шел Сережа, теперь уже успокоенный, с бодрым и довольным видом.
Путь предстоял не шуточный. Приходилось обогнуть чуть ли не половину Аптекарского острова, перейти малую Невку и выйти на ту часть Петербургской стороны, которая замыкается пустырями и огородами. Но всем было очень весело, не выключая дедушки, из памяти которого окончательно, казалось, исчезли неприятные впечатления утра. Увлекаясь воспоминаниями прошлого, он в сотый раз и все с тем же увлечением рассказывал Марусе и Сереже о путешествии, совершенном когда-то пешком по маленьким итальянским городкам, расположенным вдоль Адриатического моря. Он приступал уже к описанию чудес Равеннского собора, – любимому его предмету, – когда Катя и Соня неожиданно остановились у забора и закричали:
– Здесь… здесь, дедушка!
Позади забора простирались во все стороны нескончаемые ряды зеленеющих гряд; слева только подымалась избушка с перекосившимся шестом бывшей скворечницы; вокруг грудами валялся навоз, рогожи, битые черепки. Можно было бы думать, что Петербург находится отсюда за тридевять земель, если б в отдалении не показывался адмиралтейский шпиц, блистая на вечернем закате.
В ту самую минуту, как семья Зиновьева входила в огород, из избы показалась тощая, босоногая баба, поправлявшая платок на встрепанной голове.
– Мама, мама! закричали мальчик и девочка.
Баба остановилась; увидав детей, она подняла с земли хворостину и скорыми шагами пошла к ним навстречу, повторяя: «Постойте, я вам дам маму! Пострелы этакие..»
Маруся, Сережи и дедушка заслонили детей; Катя и Соня с испуганным видом прижались к старшим.
– Матушка, погоди! Зачем же так? ласково заговорил Алексей Максимыч, удерживая руку бабы. – Выслушай прежде… Дети далеко забежали, заблудились… ну, вот мы их нашли, накормили и привели домой. Скорее мы виноваты, что долго их у себя держали… другой раз лучше присматривай, а то Бог знает что может случиться…
Суровое выражение на лице бабы неожиданно исчезло; хворостина выпала из рук; она ударилась в слезы.
Из слов ее выяснилось, что муж был только работником на огороде; и вот уже вторую неделю лежит больной; хозяин, между тем, грозит прогнать со двора; гроши, какие были, все ушли на лечение; в доме нет куска хлеба и дети поневоле голодают; сама она бросалась туда-сюда за помощью, но никто даже голоса не подал, никто не откликнулся; тут кто бы ни был – потеряет голову.
Во всем этом не было ничего преувеличенного. Когда Алексей Максимыч, оставив Марусю с младшими девочками, вошел с Сережей в избу, оба ужаснулись окружавшей нищете. Перед низеньким окном с выбитыми стеклами лежал больной, едва прикрытый шершавыми лохмотьями тулупа; на лице его, землянистого цвета, отчетливо выступала неподвижная, заострившаяся профиль; обнаженная грудь с темным углубленным пятном посередине тяжело переводила дух. В избе было невообразимо жарко; с первого шага захватывало дух и бросало в пот.
Алексей Максимыч переглянулся с Сережей, позвал бабу и, остановив ее в дверях, скоро начал что-то шептать ей, шаря у себя, в то же время, в кармане. Сережа подошел ближе и также украдкой сунул ей что-то в руку. После того оба вернулись к своим, стараясь на пути успокоить бабу, которая, перестав уже плакать, порывалась целовать их руки. Выбежав из избы, она принялась также целовать руки Марусе и двум девочкам. Вопреки увещаниям Алексея Максимыча, настоятельно посылавшего бабу к мужу, она проводила семью за калитку, и долго еще слышался надорванный ее голос, произносивший всевозможные благословения.
Б первое время обратного возвращения домой все члены семьи шли молча. Алексею Максимычу это не понравилось. Ему, во что бы то ни стало, хотелось возвратить присутствующим прежнюю веселость. Для Кати и Сони не требовалось делать больших усилий. С первых его слов обе восторженно забили в ладоши и принялись выделывать прыжки. Выражения радости вызваны были новой выдумкой дедушки; он сообщил, что если та и другая будут слушаться Марусю и хорошо учиться, он всякий раз, после обеда, каждой даст несколько денег, и обе каждый вечер, вместе с Марусей, могут посещать бедную огородницу.
– И ты, дедушка, будешь с нами? спросили девочки, хватая его за руки.
– Нет, деточки, мне будет невозможно. Я теперь буду очень, очень занять. И Сережа не пойдет с вами; у него также большая работа и ему мешать не надо. Кстати, прибавил он, – как идет твой проект?
– Подвигается, дедушка,
– Когда же ты мне его покажешь?
– Когда совсем окончу.
– Ты все еще упорствуешь?
– Упорствую, дедушка! улыбаясь, возразил Сережа. – Сам посуди: покажи я тебе проект, ты, конечно, начнешь советовать, я, конечно, послушаю твоих советов; проект, разумеется, выиграет, но в нем окажется больше твоего, чем моего, а мне этого не хочется. Каков бы он ни был, пусть лучше все мое будет: и мысль, и детали, и вся обработка.
– Ну, а как провалишься?
Сережа на минуту задумался, но тут же поднял голову. Он начал уверять, что говорить так вовсе не из самоуверенности, но видел, как более или менее трудились его товарищи, видел их работу и сравнивал ее с своею; он не мог также не заметить, что с некоторых пор профессора стали обращаться с им иначе, оказывали ему особенное внимание, чего прежде не делали. Воодушевляясь, слово за словом, Сережа заговорил о возможности получить медаль, поехать в Италию, набраться новых сил, потом вернуться скорей, как можно скорей домой, получить работу и тогда уже, тогда…
– И тогда жениться на Марусе! – вдруг неожиданно докончил дедушка, лукаво, но добродушно поглядывая на юношу.
Основываясь на отрывистых фразах, начатых, но недосказанных признаниях Сережи, Алексей Максимыч не сомневался в любви людей; не сомневался в том даже, что оба решили уже вопрос и дали друг другу слово. В душе он этому радовался. Он пристальнее взглянул на племянника и повторил;
– Да, и женишься на Марусе?
– И женюсь на Марусе! – решительно отвечал Сережа, отыскивая глазами девушку, которая вдруг вспыхнула и закрылась зонтиком.
Алексей Максимыч обхватил рукою ее стан, потрепал ее по плечу и на ходу поцеловал в щеку, при чем Катя и Соня снова запрыгали как козы и начали восторженно бить в ладоши.
Сумерки уже сгущались и полный, румяный месяц выплывал между темными деревьями, когда семья Зиновьева остановилась перед калиткой дачи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.