Электронная библиотека » Дмитрий Конаныхин » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Индейцы и школьники"


  • Текст добавлен: 24 апреля 2023, 14:20


Автор книги: Дмитрий Конаныхин


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Гей! Тю, дурна! Дывись-но, бач, дурна вийшла! Не чипай! Вона дурна зовсiм – не чипай!

Но Валерка Соркин не послушался, схватил с обочины какую-то палочку и запустил в сумасшедшую.

– Гей, дурна! А ну! А ну, пiйшла звiдси! Геть!

И долго потом вспоминали ребята, со жгучим стыдом, всю жизнь вспоминали, как принялись они тогда дразнить сумасшедшую, начали скакать, размахивать палками, визжать, блеять, кричать и пугать Дурную Надьку.

Та сначала улыбалась, потом, когда испуганная коза начала рваться с верёвки, села на землю, обняла дрожащую скотину за шею, спрятала лицо на шее козы и начала тихо что-то приговаривать.

Зося тоже прыгала. И кричать у неё получалось очень даже здорово. И такие рожи она корчила, что её попутчики просто падали со смеху – Зоська известная была дразнильщица.

Корчить рожи она умела с детства – такой уж у них сложился обряд прощания с Васькой. Когда папка Васька уезжал опять на море, к своему уже отдохнувшему кораблю, и Зоськины глаза заливались такими бирюзовыми слезами, что, казалось, само море ей глаза затапливало, вот тогда принимался Васька корчить рожи своей доченьке – то язык вывалит, то глаза перекособочит, то ушами начнет шевелить – всё по очереди, включая всякий раз новую, всё более смешную рожицу, – пока уж Зоська не начинала повизгивать со смеху и сама начинала кривляться в ответ. И кому сказать, как пекло отцово сердце в те мгновенья прощания – уже на корабле, гудящем машинами, вспарывающем бесконечную морскую упругость, он вспоминал рожицы родного рыжего котёнка. И улыбался. Так легче терпеть длительность времени.

Вот так… И прыгала Зоська, и кривлялась лучше всех, пока не расслышала она тихое бормотание Надьки: «Ну нащо, ну нащо ж вони нас так мучають, доню? Що ж вони таки злии, донечко моя, Любушка, за що ж вони так? Вони ж не злии, вони ж маленьки, ну чому ж вони таки жорстоки?» И приросли Зосины полные ножки к земле, будто приклеились, и молния позора обожгла её щёки. Рука с победно вскинутой палкой медленно опускалась, зелёным горевшие глаза прижмурились, Зося оглянулась на своих визжавших приятелей, глянула как бы со стороны… и так ей стало жутко, так стыдно, так страшно стыдно!

Но не успела она замотать головой, чтобы вытряхнуть комок стыда из пересохшего горла, как в круг детей чёрными тенями влетели две подбежавшие цыганки – Геля и её мать, старая Аза.

– Вот я сейчас вам! – страшно-престрашно заскрипела Аза, стуча о брусчатку чёрной клюкой. – Забудете, как звали!

Эх, как рванули детки врассыпную! Побежали, пригибая головы, на заборы прыгали, в калитки соседние врывались, по улице припустили – кто уж как сообразил. Никто не хотел попасться в лапы страшным цыганкам, о которых так много нехорошего говорили матери. Бежали «герои», и вслед за ними собаками скакали страх, ужас и испуг, цеплялись за рубашечки и маечки, кусали за коленки, подкашивали ноги, крутили животы – хоть пукай, хоть писай в трусики – лишь бы убежать прочь.

…Все знали, что утром в Топоров пришёл первый за послевоенное время табор, да не простой, а очень большой.

Позже свидетели клялись и божились, что полдня шли здоровенные, нездешнего вида фуры с большими круглыми навесами, натянутыми на согнутые прутья. Возле подвод степенно шествовали хозяйки, семенила цыганская детвора – от совсем голопузов до слишком уж быстроглазых мальчишек и девчонок, черноглазостью своей заставлявших хозяек подбегать к калиткам да смотреть получше за добром во дворах. Возницы, старые мужики с огромными усами, пускали клубы дыма из хитрых трубок с длинными чубуками да разговаривали со своими соседями, бросая острые взгляды из-под густых бровей. Где-то внутри фур заливалась соловьём, пробовала голос тихая скрипка, которая могла поспорить с ангельской арфой, из-под соседнего полога доносился перебор гитарных струн – вот так, с шумом, со скрипом, с музыкой, вплетавшейся в скрип колёс и цокот подков, с многоголосьем и тихой песней, да не одной, шёл через Топоров этот удивительный человеческий мирок, такой отдельный, такой загадочный своей непростой славой, манящей пылью тысяч дорог, странствий, приключений, пугающей тёмным колдовством и весёлым воровством, дурным глазом да старинным сказом…

Шёл-шёл да и остановился сразу за околицей, на большом пустыре за Довгой улицей.

И высыпали из фур многочисленные пришельцы, а в ответ раздалось многократно умноженное, словно кастаньетами наполненное клацанье захлопывавшихся окон, звякавших засовов, постукивавших запоров, поскрипывавших замков и замочков – такой музыкой встретил цыган запасливый городок. Топоровские хозяева нашли дела возле своих сараев и погребов, хозяйки тоже не остались в домах – или снимали недосушенное бельё, или ходили лишний раз к погребам проверить надёжность замков, ну а те, у кого в сараях стояли добрые кони, те вообще потеряли такую привычную послеобеденную сонливость, так украшающую внешность доброго малоросса.

А цыгане, словно не замечая чуткой настороженности встревоженного улья, знай себе разминали затёкшие ноги; дети носились между конями, бегали по пустырю, крутились под ногами у взрослых и, как все дети, которым прискучила надоедливая дорога, бесились вовсю. Старые хозяйки разводили костры, молодые же пошли в город. Мужчины закурили трубки, уселись в большой круг в центре, разнежились на солнышке и повели разговоры, ожидая, когда приготовится ужин…

И надо ж так было случиться, что именно старая Аза повела красавицу-дочь по улицам издавна известного ей Топорова. Пошли цыганки в центр за припасами к ужину, пошли красиво, зная, что сотнеглазо следят за ними топоровские кумушки. А нет слаще цыгану людского внимания – мигом состроит концерт на ровном месте, из ничего. Красиво шли цыганки по улице, помахивали шалями расписными да позванивали монистами, специально для такого случая надетыми, и что-то шептала-напевала Аза, и Геля чуть ли не приплясывала, пальцами прищёлкивала – в самом расцвете молодости была она, ох и кружила ж парням головы, пьянила сердца мужские слаще любого вина, сбивала с ног сильнее водки!

Увидела остроглазая Геля, издалека рассмотрела, что в кругу маленьких мучителей сидит на земле странная фигурка, сказала матери, та охнула, и уже вдвоём, словно две фурии, налетели они, да так пуганули, да так картинно застращали, как только цыгане могут, – без лишнего шума, лишь словом непонятным да видом сказочным.

Все детки разбежались, только маленькая Зосечка с перепугу забыла, что бежать надо. Вот и осталась она, как стояла. А цыганки, не замечая её, стали поднимать сумасшедшую, вот только не получилось у них ничего – не давалась им в руки Надя. Уворачивалась, лицо прятала в шелковистую козью шерсть, капризничала, руками отмахивалась, улыбалась.

– Що ж ви налетiли? Нащо? Птахи, птахи прилетiли, та й хочуть мене скльовати. Що ж ви крилами бьете, нащо ж воно вам? Крила свои заберiть, сонечка менi не заважайте бачити, я ж на сонечко лагiдне полюбляю дивитисъ, воно ж таке ласкаве. А ви усе дзъобати мене бажаете, да? Так погодую я вас. Зачекайте-но, зараз я пирiг вам зроблю. От муки тiлькi мало – бачите, не зiбратъ нiяк.

Цыганки только и смотрели, как сумасшедшая одной ладонью сгребает дорожную пыль в маленькую кучку.

– Мама!

– Подожди. Ты ж видишь.

– Мама, ну! Давай, мама!

– Ох, Геля, молчи лучше.

– Мама! Мама, ты знаешь, мама, как оно всё делается, мама! Видишь, мучается человек, живой человек, ну куда ей так жить? Можешь помочь? Ну, можешь?

– Садись. Вот тут, на траву. А ты что ж стоишь, дитя? – колюче глянула старуха на Зосю. – А ну, садись. Больно длинный у тебя язык. Так прикуси его. Боишься?

– Да, – прошептала девочка.

– Правильно боишься. Но не меня бойся. Себя бойся. Разве можно живого человека мучить?! Тебе не стыдно?

– Очень.

– Что?!

– Очень стыдно.

– Сиди тогда. Пусть тебе урок будет.

Старая Аза, опираясь на палку да на руку дочери, медленно опустилась на траву рядом с Дурной Надей. Села, подвинулась так, плечо к плечу, да тихо погладила морду козы.

– Как зовут твою козу?

– Яку козу? Що ти, що ти? Це ж донечка моя – Любочка.

Глянула Аза на Гелю, покачала головой. Геля, стоя на коленях, вся, как сжатая пружина, смотрела, что будет, вся во взгляд обратилась. Только на мать смотрела, чуть не плакала.

Взяла тогда старая Аза руку сумасшедшей, другую, сложила их корабликом, руками своими тёмными сжала да и подула той в лицо – тихо, словно ветерок, подула. А Надя глаза и закрыла. Запела тогда Аза старинную забытую песню – о небе, о море да о чистом поле, о красной панне на белом камне, что чёрную книгу читала. Странный был тот мотив, за душу брал, из земли рос, с тучами налетал, с травой прорастал. Старые люди по всей русской земле раньше знали его. Не знали, откуда он взялся, откуда помнили. Всё было просто: от прабабушки бабушке, от бабушки – матери, от матери – дочке.

Пела Аза тихо-тихо, вроде как бы и не пела. Нет, не стонала она, не хрипела, скорее шептала, только шёпот тот был какой-то странный, ритмический, с жужжанием и гудением, с пощёлкиванием и причмокиванием. И чёрными змеями поползли морщинистые, иссохшие руки цыганки вверх по рукам больной, погладили кисти, запястья, пошли к локтям, скользнули по сжавшимся плечам, потом по шее, вверх, к щекам, вдруг расслабившим свою извечную улыбку. Ушла гримаса с лица больной, разгладился страшный улыбчивый оскал, морщины уползли с лица, словно вода просохла, прищур глаз ушёл – своими чёрными сухими ладонями стирала цыганка годы мучений с лица Надьки.

Геля задрожала – искорёженная, пережёванная временем страшная маска, словно клочьями, отвалилась от лица сумасшедшей. Надя сидела и прижималась лицом к горячим ладоням цыганки, упиралась лбом, как тычется маленький ребёнок в мамину грудь, полную молока, – так страшно, дико, поразительно помолодела она, что, казалось, отпустила её страшная память.

– Ах! Боженьки! Где же они?! – вдруг басом, рёвом, взрыдом каким-то заголосила Надя, открыв голубые глаза. Она озиралась вокруг, медленно-медленно поворачивала голову, которая, казалось, жила отдельно от грязного тела.

Закусила она губы, потекла кровь по подбородку, завыла Надя Петриченко глухо, убито, как может выть только внезапно обретшая голос немая.

– Ы! Ы-ы! А-а-а! Где же они-и-и? – и упала сумасшедшая навзничь да стала биться головой о землю. И столько в ней силы было, что не могла удержать её старая Аза. Только и смогли они вдвоём с Гелей схватить взлетающие руки да повалить бедную на траву. И Надька билась под ними, и выла, и плакала, и рычала. Слёзы брызнули из её глаз, и кричала она раненым зверем.

– Ма-ма?! Мама! – плакала Геля. – Мама, останови её!

– Не могу. Сил нет. Ох, да держи ты её. Сила в ней нечеловечья. Что-то нелюдское с ней сделали. Ах ты ж!

Аза глянула вслед убегавшей Зоське.

– Ну всё. Сейчас мала́я приведёт соседей. Будет нам лихо, Геля. Готовься.

4

Страшно быть сумасшедшим – так любой человек скажет. Ещё страшнее – в безумные глаза заглядывать.

Ведь не была Надька Петриченко ни буйной, ни злой, ни грязной сумасшедшей. Наоборот – даже как циркачка какая со своей извечной козой. Поколения топоровских детей помнили её странную, изломанную, пританцовывающую походку, её девичью худобу и старушечью повадку, помнили старенькую козу, которая уже под конец своих преклонных козьих лет не бежала впереди безумной хозяйки своей, но шла позади, подслеповато различая траву на обочине или какую печенюшку, брошенную из-за забора робкой детской рукой. И брала коза мягкими старушечьими губами то печеньице, жевала сторож-ко, помаргивая выцветшими ресницами, шамкала дряблым ртом…

И я ту козу кормил…

Но и в то недавнее время, когда старая сумасшедшая уже не плясала на перекрёстках, не скакала вслед белой козе возле топоровской пивной, всё равно любой ребёнок чувствовал что-то непонятное, вроде не две фигурки шли по дорогам Топорова, а три – шла Дурная Надька, семенила коза, а рядом… рядом – то ли страх какой шёл, то ли сама Смерть развлекалась.

Что видели безумные глаза? Заботливое безумие стёрло жуткую боль, стёрло мучительную пытку, которая разрывала память несчастной матери при каждой вспышке сознания. Разве несчастной была Дурная Надька? Разве не плясала она тридцать лет своей жизни, разве не радовалась она тающему снегу, не подставляла руки оттепельной капели, звеневшей из-под свесов крыш, не вдыхала туман, обволакивавший весеннее кипение цветущих садов? Всему радовалась она, радовалась, словно маленькое дитя.

И ведь те детки, которые мучили сумасшедшую, – разве настолько они были безжалостны и злонамеренны? Даже пытка, которую устроили они, была лишь тенью их детского страха – ведь страшно, действительно, до смерти страшно заглядывать в головокружение сумасшедших глаз. Что видели дети в отражениях выцветших глаз? Только ли омерзительный распад человеческой души? Нет. Была у Надьки душа. Только спряталась она – в другом времени, в другом мире, другом пространстве, где ничего не значат слова, ничего не значат пустые встречи, напрасные расставания, обещания и надежды. Где можно было просто жить – жить каждой секундой, впитывать каждую крохотку окружающего мира – пылинку, дождинку, песчинку, травинку – и в каждой малости можно было видеть огромную радость, встречать доброту и злобу.

Да – и злобу с радостью.

А детям ведь ещё как страшно было. Любой человек боится распахнуть глаза свои – и опять, будто маленькое дитя, только оторвавшее попу от привычного пола, вставшее на подгибающиеся ножки и сделавшее свои первые шажки, увидеть слоновью поступь муравья, услышать грохот крыльев бабочки, поразиться звонкому полёту комара и остолбенеть при виде громадной тучи, с громом и молниями заслоняющей небо. Ведь каким удивлением и восторгом, каким счастьем узнавания наполнены детские глаза, сколько работы в них, сколько любопытства – и насколько легче жить с привычкой. Привычно просыпаться, забывчиво узнавать, скучливо проходить мимо. Просто жить. Как это просто…

Страшно смотреть в безумные глаза. Страшно быть сумасшедшим.

Но ещё страшнее – не сойти с ума.

5

– Отпусти её. Всё, не бойся. Отпусти, – Тася подошла к цыганкам.

– Ты – можешь? – старая Аза бросила тяжёлый взгляд на Тасю, из-за спины которой выглядывала перепуганная Зосечка.

– Да. Могу. Отпусти её.

– И что будет? Ты знаешь?

– Уйдёт она. Назад уйдёт.

– Так надо?

– Не отпустишь – она умрёт. Нельзя ей здесь быть.

– А ведь она в себе сейчас живёт.

– Ты глухая, цыганка? Умрёт, не видишь? Нельзя ей – вот так оставаться. Сердце лопнет.

– А голова не лопнет, если отпущу?

– Ты сама знаешь, что будет? Тебе ведомо? Видишь, кровь пошла к сердцу? Отпускай! – Тася топнула ногой.

Старая Аза глянула на неё маслянисто-ласково, обволакивающе и страшно, словно нож достала из-за пазухи. Тася приняла вызов, и глаза её потемнели до небывалого тёмно-вишнёвого цвета.

Тишина поскрипывала маятником – за тысячу вёрст шелестели шины проезжавших машин, где-то далеко, за тысячу лет, свиристели какие-то пташки, беспечно хлопала в ладоши бабочка-крапивница, кружась над последними цветами в маленьком палисадничке возле дома напротив, в траве маршировали цепочки неугомонных муравьёв, с глухим гулом вращался чуть пыльный горизонт уже по-осеннему надорванных облаков, капли колодезной воды стекали по запотевшему боку ведра и раздражающе неравномерно падали вниз.

Время уплотнилось и связало два взгляда.

Наконец старуха чуть вздрогнула и провела сухой ладонью по лицу, словно умываясь.

Тася плавно присела рядом, осторожно начала гладить мокрые глаза сумасшедшей. Надя Петриченко лежала на земле, тихая, до невозможности бескостная, будто переломанная колёсами грузовика кукла. Тёмные, словно из почерневшего векового дерева вырезанные пальцы цыганки держали Надину голову, а Тасины пальцы касались век, скользили по вискам, по щекам, трогали подбородок и крылья носа, пролетали по упрямому лбу, стирали лёгкую розоватую пенку с покусанных, распухших губ. Геля испуганно смотрела на мать, которая творила ей пока непонятное слово. Под руками двух женщин медленно-медленно увядало только что расцветшее молодостью лицо Нади. И непрестанно текли Надины слёзы – словно два маленьких ручейка затапливали глаза. Столько слёз текло, что и представить себе невозможно было, что в человеке столько горя быть может.

Аза стала гладить темя Нади, потом тихонько двумя руками стала касаться затылка и внизу, у шеи. Тася положила ладони на лоб несчастной, и с каждой секундой снова старела, старела, старела Надя. Уже снова на коленях Азы лежала почти старуха со смешными косичками. И уголки её рта поднялись – боль ушла, растворилась, затянулась, покрылась сухой коркой горячечного безумия.

Слёзы перестали течь.

Зосечка, не отрываясь, смотрела на творящееся и старательно не впускала в себя понимание, зажимала тысячу маленьких и не очень маленьких вопросов, которыми она могла задушить маму Тасю. Да что же происходит такое? Как можно так – вызвать и опять отпустить молодость?!

Сумасшедшая открыла бледные, снова выцветшие глаза, потерявшие неожиданную синеву бесконечного неба. Она опять была нигде и всюду. Опять узнавала такой простой мир, такой спокойный и тихий, наполненный её звуками, её музыкой, её словами. Это снова была столь знакомая ей ослепительная, ускользающая темнота.

– Хи-хи. Хи-хи. Хи-хи-хи-хи-хи… Любочка, йди-но сюда. Йди до мамочки, Любочка.

Надя снова звала козу, гладила её белые бока, расправляла яркие ленты и цветы в шуршащем венке, щекотала за ухом, касалась копыт.

– Я взую тебе, Любочка. Подивись, яки туфельки я тобi купувала, Любочка.

Она резко села. Припадочная, ускользающая улыбка ползла по её серым губам. Сорвав большой листок пыльного подорожника, Надя стала прикладывать, прилаживать его к серым копытцам козы.

– Подобаються тобi туфельки, Любочка? Донечка, ну що ти не йдеш? Йди-но сюди, дай свою шжку. Яка ж в тебе нiжка маленька, Любочка. Дай, ну. Ну дай шжку, не бшся.

Привычная уже коза переступила и поставила переднюю ногу на колено Нади. А та сидела и тихо бормотала и жужжала под нос, разминая и растирая листок о шершавое копыто.

– От, Любочка, от. От и добре. Я люблю твои нiженьки, я люблю твои шженьки, я люблю твои шженьки, твои п’яточки, твои пальчики, твои маленьки пальчики.

И сумасшедшая старуха плавно наклонилась, словно перелилась вода, и стала целовать и гладить копыто старой козы.

– Дивиться, яки пальчики у моеи Любочки, подивиться.

– Мамочка! – шепнула Зося.

– Тихо, доченька, тихо… – Тася прикусила губу и гладила Зосю по голове. – Не вспугни её, не надо, не надо.

– Мама, за что ж так? За что?

– Да, за что? Ты же этого хотела? Ты же всё знаешь, да? – шёпот Гели вонзился в Тасину грудь острыми когтями.

– Погоди, дочка. Значит, знает. Права она. Ой, права, дочка, – Аза смотрела на бормотавшую сумасшедшую, на Тасю, спокойную и бледную, в кровь закусившую губы. Потом долго-долго всматривалась в маленькую Зосю, склонив голову набок, как старая ворона. – Вот что, Геля, бери-ка ты эту маленькую красавицу да пройдись-ка ты по улице, да вольно пройдись, как вольные люди ходят. Да пойди назад к старому деду Коле да скажи, что Аза просила его тот самый платок отдать. Так и скажи – «тот самый платок». И пусть он тот платок, он знает какой, пусть подарит тот платок этой маленькой красивой девочке. И скажи ему, что Аза ему кланяется и прощенья просит за всё.

Геля в изумлении смотрела на мать, нараспев поющую слова приказа. Но не стала спорить, не стала спрашивать. Молча встала, отряхнула широкую шуршащую юбку. Зазвенели браслеты на запястьях, зазвенело монисто на высокой груди – словно огонь от земли оторвался, молодой, весёлый, вот-вот искры полетят золотые.

– Ну? Пойдём, девочка. Пойдём к скрипачу деду Коле!

Зося замотала головой.

– Иди, доня. Иди. Всё хорошо, – Тася погладила дочку по голове. – Иди, можно. Я подожду тебя.

Силы её покинули, устало сидела она возле старой Азы.

Сумасшедшая обнимала шею козы, умело, бережно и ловко сплетала и расплетала яркие ленты, протирала грязным платочком шершавые козьи копытца, затем, словно фокусник, вынула откуда-то из кармана старый-престарый гребешок.

– От, Любочка, ось зараз зроблю тобi дуже фай-ну зачiску, будеш в мене така гарна, така причепурена дiвчинка. Тре тобi трохи банти зробить, бо ти ж в мене така гарна. Дайно менi, дай подивиться, ща там таке.

Надя бормотала и обнимала шею старой козы, которая терпеливо стояла. Может, животному даже нравилось такое обращение. Всякой живой твари нравится, когда её гладят, – и животному, и человеку. Животных даже чаще гладят. Люди больше словами – чаще бьют. Или ласкают. Или кричат.

– Что было? Немцы? – вопрос цыганки булыжником проскрежетал в немоте вокруг женщин.

– Да… – Тася нехотя проговорила, что-то рисуя пальцем на дорожной пыли. – Танкисты. Её двух девочек, двух близняшек… К себе взяли на ночь. А наутро к танкам привязали и разорвали.

Аза чуть заметно вздрогнула, только пригнулась к земле сильнее. Кому ж хочется такое в себе носить? Кому такое знание нужно? Пригибает такая лишняя правда к земле, в землю вдавливает. А Тася продолжала, комья болючих слов роняла, медленно, тихо и печально-спокойно.

– Вот… А Надя тогда и повредилась. Ходила кругами по улицам. Где могла, там ложилась. То кричала, то плакала, потом замолчала. Её люди к себе брали. Добрые люди. И врач наш смотрел. Только ничем не могли помочь. Вот она с козой до сих пор и ходит. К ней в хату соседки приходят, что-то поесть приносят. А она целыми днями по улицам ходит, козу вот эту вот свою водит, лентами украшает. И всякий раз – то «Любочка», то «Танечка». Люба и Таня – близняшки её были, значит.

Тася помолчала. Цыганка старой вороной сидела, обхватив свои колени, свившись в узел, и всматривалась перед собой, словно видела что-то далёкое.

– За что люди такие звери?

– Не знаю, не знаю. Ты ж старая уже, много жила, знаешь сама.

– Ничего я не знаю. Вот этого вот не знаю. Не понимаю. Сами еле живы остались. Мне недавно люди передали – нашли в Бендерах, ну, этих… Этих… Которые наших людей из Ясс убивали. Наших, кто старый был, подушили, молодых постреляли. А девочке одной, самая красивая была, я знала её маленькой, она ж такая была – самая красивая в роду нашем была, – груди отрезали, прямо перед всеми, живой отрезали. И ведь не удрали же… На что надеялись? Их же все люди искали. Все. Земля гудела, так искали. По всей Бессарабии искали. До Одессы ходили – искали. К венграм ходили. К полякам ходили. Везде – лишь бы найти – везде ромалы ходили, друг друга просили – лишь бы найти. Вот и нашли… Люди нашли.

– Ясно. Сами?

– Да. Закопали их. Возле перекрестья дорог.

– Ясно.

– Живыми.

– Понятно…

– А ты откуда умеешь? Кто научил?

– Мама. Бабушка. Бабушку – прабабушка. Научили.

– Вижу. А ты видишь? Всё видишь?

– Да. Что могу.

– Бедная ты. Счастливая. И бедная. Меж тремя смертями живёшь.

– А что делать – жить-то надо. Дочка.

– Её спасёшь.

– Да? Получится? Ты точно знаешь?

– Получится. Две жизни спасёшь, с того света достанешь.

– Откуда?

– Этого я уже не знаю. Что я тебе? Что я тебе, что? Брехуха какая-то? – Аза совершенно неожиданно для самой себя разозлилась.

И что злиться-то было? На кого? На эту девочку, которая так много знала о себе и о людях? На то, что жизнь вот такая, что волком выть, кошкой мяукать, непонятно каким зверем орать, что так сердце печёт? Кого вернуть, куда шагать? На что жаловаться? Небу? С неба вода течёт, но не солёная, как слёзы. Земле – так она все слёзы человеческие впитывает. Кому пожалиться, что кости истончились, а кожа иссохла вся? Кому рассказать, что сила уходит, тело морщится, дряхлеет, что время так сжимает, так стискивает, что выдавливает, по капле выдавливает – улыбки, любовь и надежды, только круче землю делает – так, чтобы шагать было как по лестнице – по бесконечной лестнице наверх, к бесконечному Богу?

– Всё. Пора мне. Сейчас Геля придёт – дочку твою приведёт. И не говори ничего, – замотала головой цыганка. – А то гляну дурным глазом…

– У тебя глаз не дурной.

– Тебе-то! Тебе-то – откуда ведомо?! Знаю, что говорю. Ступай. Будет тебе две смерти и две жизни. А там – как Бог даст. Прощай.

– И ты прощай.

Старая Аза встала, потянулась, крякнула от неожиданно защемившей поясницы, по-стариковски суетливо потёрла спину, осторожно, помаленьку да потихоньку, разогнулась, потянулась. Посмотрела кругом. Секунду, ровно секунду стояла она, как молодая. Потом, как несмазанный механизм, с похрустыванием и скрипом, согнулась, скрючилась, прижала руку к боку. И пошла к табору, подшаркивая подошвами стоптанных ботинок, шелестя юбками.

Тася слушала, как удаляется старуха, как стучит палка. Ждала дочку. Вскоре по дорожке затопотали родные ножки. Счастливая Зося пробарабанила пяточками чеботуху – «та-тататта-та-та!».

– Мама! Мам-ма! Смотри!

И девочка завертелась в танце, а красно-чёрная расписная шаль распустилась над ней дивным маком, закружилась огненно-чёрной птицей.

– Красивая шаль. Береги её. Это не простой подарок. Не простой. Береги. Всю жизнь береги.

– Да? Честно-пречестно? Буду. Буду, мамочка. Ну! Ну же, мама! Мы пойдём? Пойдём домой? Ой, а что с Надькой… ой, с Надей делать будем?

– Ничего. Она возле своего дома. Она уже дома, – Тася оглянулась, поднялась, отряхивая невидимые соринки с подола. – Эй, Надя! Домой иди! Домой иди, понимаешь? Дочку покорми. Иди, Надя, домой идти надо. Дочку кормить надо. Иди. Иди-иди. Ступай.

Сумасшедшая глянула на неё с улыбкой. И вдруг, из-за пелены безумия, мелькнуло в её глазах:

– Спасибо тебе. Дякую тобi.

Тася отшатнулась, а Надя меж тем целовала морду козы:

– Пiшли. Пiшли, Танечка. Рiдненька моя Танечка. Пiшли. То ж дoбpi люди навколо. Не лякайся. Пiшли-но. Хи-хи. Хи-хи. Хи-хи-хи-хи…

И все разошлись.

Зося и Тася пошли домой.

А сумасшедшая с козой – к себе.

Тоже домой.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации