Электронная библиотека » Дмитрий Мачинский » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 13 декабря 2023, 21:02


Автор книги: Дмитрий Мачинский


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

II. Из книги о Марине Цветаевой

«Думали – человек! И умереть заставили…» («Стихи к Блоку» 1916 года)[15]15
  Глава из задуманной книги о Марине Цветаевой.


[Закрыть]

Поразительно, но факт: ни в стихах, ни в прозе, ни в переписке Марины Цветаевой мы пока не обнаруживаем никаких следов личного и заинтересованного (не говоря уж о большем) отношения к Блоку вплоть до появления обращенных к нему в апреле-мае 1916 года стихов. Имя Блока, по ее собственным свидетельствам, было ей известно по меньшей мере с 1908 года, к тому же знакомство с ним считалось лестным. Поразительно, что в 1909–1910 годах, в эпоху дружбы с Эллисом и В. О. Нилендером и знакомства с С. М. Соловьевым (людьми, либо близко знавшими Блока, либо высоко его чтившими), Цветаева никак внутренне не отозвалась на столь часто звучавшее имя Блока. Объяснение просто. По слову Цветаевой, «об Орфее я впервые, ушами души, а не головы, услышала от человека…» («Живое о живом»)[16]16
  Все цитаты из произведений, переписки и дневниковых записей М. И. Цветаевой, за исключением специально оговоренных случаев, приводятся по изданиям: Цветаева, М. И. Стихотворения и поэмы / Вступ. ст., сост., подгот. текста и примеч. Е. Б. Коркиной. Л.: Сов. писатель: Ленингр. отд-ние, 1990; Цветаева, М. Собр. соч.: В 7 т. / Сост., подгот. текста и коммент. А. Саакянц и Л. Мнухина. М.: Эллис Лак, 1994–1995. Примеч. ред.


[Закрыть]
– из дальнейшего явствует, что речь идет о Нилендере, в которого в 1910 году была влюблена Цветаева. Так вот, Цветаева бесконечно много могла слышать о чем-нибудь или о ком-нибудь, но пока, следуя неким законам роста, она не услышит об этом «ушами души» – физически слышимое для нее просто не существует всерьез. И еще: там, где поэт не может преображать, ему нечего делать. Блок в устах Эллиса и Нилендера должен был представать уже частично преображенным, да и образ его перегружался рядом подробностей, которых и они, и Соловьев не могли не знать. Учитывать надо и обычную фронду Цветаевой, которая могла ее отталкивать от Блока, становившегося в 1908–1910 годах признанным первым поэтом России. Так или иначе, но Орфей, со всей немногословностью и многозначностью мифа о нем, был принят ее душой, а Блок, первый, кого Цветаева в будущем прямо сопоставит с Орфеем, остался за ее пределами.

И дело не в расстоянии между Петербургом и Москвой. К февралю 1915 года относится стихотворение, где Цветаева впервые воспевает петербургскую Ахматову. До Блока же надо было дорасти, чтобы создать о нем, наряду с существующими, свой миф, достойный и ее, и его. Казалось бы, толчком могла послужить поездка и пребывание Цветаевой в Петербурге в конце декабря 1915 – январе 1916 года. Однако в стихах, полившихся потоком после этой поездки, отсутствуют даже косвенные отзвуки личности и поэзии Блока. Да и в воспоминаниях Цветаевой о пребывании в Петербурге, написанных в 1936 году, когда Блок уже был в ее представлении частью ее самой, поражает отсутствие даже его имени. «Читают Лёня, Иванов, Оцуп, Ивнев, кажется – Городецкий. Многих – забыла. Но знаю, что читал весь Петербург, кроме Ахматовой, которая была в Крыму, и Гумилева – на войне» («Нездешний вечер»). Если прибавить, что в тексте воспоминаний многократно упоминаются присутствовавшие на этом вечере Кузмин и Есенин, а отсутствовавшие Ахматова и Гумилев названы не один раз, то полное умолчание о Блоке представляется знаменательным. Цветаева в своей прозе мемуарного характера могла иногда путать факты и даже намеренно их опускать или особым образом группировать ради воссоздания правды мифа, но свои чувства и душевные состояния она, как подтверждается проверкой по первоисточникам, помнила и передавала точно.

В январе 1916 года Блок, как известно, находился в Петербурге. На «нездешнем вечере» его, безусловно, не было. Но его физического отсутствия она не заметила, он еще не был для нее той неотъемлемой частью души, какой уже была Ахматова (и через последнюю – Гумилев), чье отсутствие дано в «Нездешнем вечере» полновеснее всех присутствий. «Читаю для отсутствующей Ахматовой. Мне мой успех нужен, как прямой провод к Ахматовой. <…> …хочу <…> …Ахматовой эту Москву в себе, в своей любви, подарить, перед Ахматовой – преклонить. <…> …последовавшими за моим петербургским приездом стихами о Москве я обязана Ахматовой». Напомним, что это восхищение предшествует глубокому погружению Цветаевой в ахматовскую поэзию. Образ Ахматовой в стихотворении 1915 года возникает скорее из графики ее облика и словесного мифа о ней, чем из ее стихов.

Но все же в «Нездешнем вечере» однажды появляется и неназванный Блок. И появляется в связи с Ахматовой. «Завтра Ахматова теряла всех, Гумилев – жизнь». Напомним, что писала это Цветаева в 1936 году. А как явствует из ее писем, прозы и стихов к Ахматовой, она, начиная с лета 1916 года, ставит в тесную связь образы Ахматовой и Блока и рассматривает смерть Блока (наряду со смертью Гумилева) как страшное потрясение в жизни последней. «Где сподручники твои, / Те сподвижнички? / Белорученька моя, / Чернокнижница!» Поэтому несомненно, что для Цветаевой 1936 года в числе утраченных всех был (и на первом месте) – Блок. Неясно, однако, отражает ли это место представление Цветаевой 1916 года о внутренней связи этих имен. Знаем следующее: в Петербурге в это время был широко распространен миф о несчастной любви Ахматовой к Блоку. Как явствует из последующего анализа стихов, уже к лету 1916 года Цветаева была, видимо, знакома с мифом «Блок – Ахматова», а в дальнейшем упоминает о нем в прозе. Она первая печатно цитирует слово Блока о ранней Ахматовой: «Ахматова пишет стихи так, как будто на нее глядит мужчина, а нужно их писать так, как будто на тебя смотрит Бог» («Искусство при свете совести»). Трудно предположить, чтобы во время пребывания в Петербурге Цветаевой не коснулись отголоски этого мифа. Какие-то его фрагменты она должна была слышать, а услышав, не могла не запомнить. Если же учесть, что первое стихотворение, открыто обращенное к Блоку, впервые публикуется в цикле стихов о Москве, который возник в результате внутренней обращенности к Ахматовой, то предположение, что одна из тропок, ведущих в душе Цветаевой к Блоку, пролегала через Ахматову, представляется вероятным.

Однако настоящий взрыв напряженного интереса к личности и поэзии Блока последует лишь три месяца спустя после январского Петербурга, в середине апреля – начале мая.

Внешние события (их трудно в случае Цветаевой отграничить от внутренних состояний), которые могли способствовать этому взрыву, – многообразны. Это и дружба с Мандельштамом, влюбленным в Цветаеву и многократно «наезжавшим» в Москву в феврале – марте 1916 года. Мандельштам в то время высоко ценил Блока, стремился лично познакомиться с ним и мог говорить о нем с Цветаевой. В марте 1916-го Ахматова отправила Блоку в дар свою поэму «У самого моря» и получила в ответ письмо. При близкой дружбе Ахматовой и Мандельштама весьма вероятно, что последний мог что-то знать об этом обмене посланиями.

Это и продолжавшееся в том же марте интенсивное общение между Блоком и Кузьминой-Караваевой, которая была знакома с Цветаевой и, приезжая в Москву, бывала в «обормотнике». Тяжелое душевное состояние Блока зимой – весной 1916 года тревожило ее, и отголоски этой тревоги могли дойти до Цветаевой.

И – главное: с 29 марта по 6 апреля Блок, приехавший в связи с предполагавшейся постановкой во МХАТе пьесы «Роза и Крест», находится в Москве. Он проводит восемь бесед с актерами МХАТа, читает пьесу и специально составленную для постановки «Объяснительную записку» к пьесе. Тесные связи Цветаевой с миром московских актеров позволяют считать, что она не могла не слышать об этих беседах. 5 апреля Блок заезжает к Вячеславу Иванову, куда были вхожи Осип Мандельштам и Марина Цветаева. 10 апреля три московские газеты («Русское слово», «Биржевые ведомости», «Утро России») печатают стихи Блока, среди которых «Коршун» и «Дикий ветер».

И наконец, в апреле 1916 года выходит первый том нового издания стихов Блока, в апреле же появляется сборник «Театр», в составе которого напечатана и драма «Роза и Крест».

Разобраться в том, какие из этих (или иных) событий сыграли роль последнего толчка в обращении Цветаевой к Блоку, пока невозможно. Выделим, пожалуй, линию Ахматовой, впечатления, которые произвел Блок своим приездом на близкий к Цветаевой круг москвичей, и постановку и издание драмы «Роза и Крест». Но не забудем, что даже эти значительные внешние события могли быть лишь последним толчком, а истинные пути, ведущие к Блоку, лежали внутри ее самой; только внутренний рост и сбывания могли поставить ее лицом к лицу с самым большим поэтом и самой трагической личностью России. Посему попытаемся проследить те изгибы душевного состояния, которые подвели Цветаеву к Блоку и которые лучше всего отражены в ее поэзии, дневниковой по характеру, о чем сама Цветаева писала неоднократно.

Среди буйного «всеприсутствия всего» в душевно-духовной жизни молодой Цветаевой для понимания генезиса «Стихов к Блоку» особенно важен двуединый аспект: Цветаева перед лицом Бога и смерти. Эти темы сопряженно проходят через все изгибы цветаевского пути. Очерк меняющегося отношения Цветаевой к проблеме смерти и небытия в соотношении с темой Бога был дан в предшествующей главе. Исследованию образной системы Бога и его эманаций, диалога с Ним, будет посвящена следующая глава[17]17
  Ни предшествующая, ни последующие главы в архиве Д. А. Мачинского нами не обнаружены. Примеч. ред.


[Закрыть]
. Здесь же воссоздадим те соотношения этих понятий в поэзии Цветаевой, с которыми она пришла к 1916 году, когда, видимо, и услышала вольную передачу слов Блока: писать надо, как будто на тебя смотрит Бог.

В «Нездешнем вечере», воспроизводя диалог с Кузминым, Цветаева устами своего молодого двойника провозглашает: «…всякие стихи – ради последней строки». Подобные утверждения имеются и в ранней прозе Цветаевой, и в записях об Ахматовой 1940 года. Не принимая их слишком буквально, возьмем, однако, за правило обращать особое внимание на концовки ее стихов (последние двустишия или неразрывные по смыслу последние строфы). И действительно, концовки именно тех стихов, которые были написаны в конце 1915 года, помещены Цветаевой в петербургских «Северных записках», упомянуты Кузминым в разговоре с Цветаевой и прочтены ею на вечере, – емки и показательны. Это – написанное в день рождения (26 сентября 1915) «Заповедей не блюла, не ходила к причастью…» с концовкой: «Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля!» Далее «Я знаю правду! Все прежние правды – прочь!..» с концовкой: «И под землею скоро уснем мы все, / Кто на земле не давали уснуть друг другу» – и «Полнолунье и мех медвежий…», кончающееся: «Начинает мне Господь – сниться, / Отоснились – Вы».

Из этих и других стихов того же времени явствует, что состояние ужаса перед смертью, сомнения в существовании Бога и невозможности молиться несколько изменяются к концу 1915 года. Возникает тема обращенности к Богу, однако ощущение своей отчужденности от Него, связанности со страстной «землей», невозможность молиться и ужас перед конечностью бытия, который есть доминирующая «правда», – остаются.

После петербургской поездки эти темы ослабевают, хотя и не исчезают. Петербургские впечатления резко усиливают процесс кристаллизации личности и поэзии Цветаевой. Соприкосновение в Петербурге (прямо или косвенно) с рядом больших петербургских поэтов, а также с «деревенским» С. Есениным, чье чтение «Марфы Посадницы» поразило ее, вызывает заметные изменения в языке и образном строе стихов Цветаевой. Она берет на вооружение фольклор в том его виде, в котором он бытовал в Москве и на Владимирщине, и широко вводит в стихи элементы простонародного, московско-полудеревенского говора. Наряду с прозрачной стилизацией имеются и бесспорные удачи на этом пути, а рядом с этим – написанные в «высокоромантическом ключе» шедевры («Никто ничего не отнял!..» и др.). В конце марта в стихах, написанных в «народной» традиции, начинает выявляться «московская тема». После Петербурга Цветаева более напряженно осознала прелесть того места на земле, где она родилась и жила. Стихи февраля – марта при всем их многообразии отличаются «буйством чувств» и приподнятой, своеобразной мрачно-мажорной тональностью. Даже мрачные пророчества в адрес О. Мандельштама по-своему исполнены жизненной силой и присутствием будущего.

В самом конце марта (и в самом начале «московских» стихов) в поэзии Цветаевой возникает столь редкая для нее тема молитвы. Однако молится она не за себя и не Господу, а за свою дочь – Богородице, в день Благовещения, который был для Цветаевой личным праздником, связанным с сильно развитым у нее архетипом «божественного дитяти», «Сына». И в этой же молитве: «К изголовью ей / Отлетевшего от меня / Приставь – Ангела» (24–25 марта 1916), повторенные через несколько дней в стихах о Марине Мнишек, явно соотносимой с собой: «Отошел от ее от плечика / Ангел» (29–30 марта 1916).

С 31 марта начинается целый ряд стихов, пронизанных одной и той же тональностью, стихов, которые подведут нас вплотную к первому стихотворению о Блоке и помогут уяснить нечто в его образном строе. Начало этих стихов обычно мажорное, но в концовке (реже – в середине) возникает одна и та же навязчивая тема (31 марта: «Облака – вокруг…» с концовкой: «Мне же вольный сон, колокольный звон, / Зори ранние – / На Ваганькове» (Ваганьковское кладбище); 1 апреля: «Говорила мне бабка лютая…», в середине: «Не поите попа соборного, / Вы кладите меня под яблоней, / Без моления, да без ладана», в последней строфе: «Как ударит соборный колокол – / Сволокут меня черти волоком»).

Навязчивая тема смерти как некий рефрен звучит в апрельских стихах. Эта смерть – внецерковна, она без церкви, без моления, без ладана, без свечи – только с колокольным звоном, столь любимым Цветаевой. В дорогу к последнему прибежищу – «поволокут», «сволокут». Место это – сначала мыслится на кладбище, а позднее на воле, в соотнесенности с образом пути и древа – «промеж четырех дорог», «под дикой яблоней», «под яблоней». Сама смерть видится как «сон», «вольный сон», «вечный сон», успокоение. Героиня не хочет «вечной памяти <…> на родной земле» и не видит ничего за пределами «вольного сна».

Особое место среди этих стихов занимает последнее, как бы подытоживающее тему и одновременно непосредственно предшествующее первому стихотворению к Блоку.

Стихотворение «Настанет день – печальный, говорят!..» посвящено описанию и осмыслению своей смерти. Жизнь, завершаемая смертью, – «себялюбивый, одинокий сон», трагизм смерти – сомнителен («день – печальный, говорят!»), смерть несет с собой преображение («лик», «благообразия прекрасный плат») и даже отождествляется с Пасхой, то есть с воскресением. Однако взгляд автора не проникает дальше благообразия смертного часа, то есть того, что можно наблюдать живым. Воскресение – лишь воскресение в благообразие и успокоение смерти. Смерть эта – одинока, как и жизнь героини («Остужены чужими пятаками – / Мои глаза, подвижные как пламя»), и за нею не мыслится ничего («И ничего не надобно отныне / Новопреставленной болярыне Марине»); в разночтении первой публикации имеем: «Прости, Господь, погибшей от гордыни / Новопреставленной…», говорящее всё о той же невозможности «молиться и покоряться», о которой она писала в 1914 году, и о «гордости глупости», той гордости перед Богом «по молодой глупости» в Москве 1916 года, о которой она вспоминает в 1931 году («История одного посвящения»).

Зная, сколь притягательной и острой была для Марины Цветаевой тема смерти, нет оснований сомневаться в серьезности и искренности звучания ее и в приведенных стихах. Да не смутит читателя известная стилизованность этих стихов под московский народный говор и фольклор. Сама Цветаева писала о московских стихах: «Но писала это не „москвичка“, а бессмертный дух, который дышит, где хочет, рождаясь в Москве или Петербурге – дышит где хочет» (письмо Ю. Иваску от 25 января 1937). И если весь народный и московский антураж – это дань поискам формы, достойной того редчайшего и благороднейшего расплавленного металла, который клокотал в Цветаевой, то тема смерти – это вопрошающий сам себя и мир голос «бессмертного духа», прорывающийся через любые временные формы и плащи.

Через четыре дня после «Настанет день – печальный, говорят!..» Цветаева создает первые стихи, посвященные Блоку, – «Имя твое – птица в руке…» (15 апреля). Стихи эти написаны «взахлеб», не все «подобия» к имени Блока равноценны – среди них есть и более внешние, и наполненные глубоким смыслом, сгруппированы они несколько хаотично, однако и в этом, полном непосредственного первого впечатления, стихотворении сквозь хаос просвечивает строй и от строфы к строфе развивается образная система ассоциаций.

Уже первая строка первой строфы («Имя твое – птица в руке») дает состояние нежности и трепетности, ставит на порог чуда. Далее поэт многократно и любовно перекатывает во рту «короткое звонкое имя» (А. Ахматова), трогает его языком и губами, всматривается в его графику. Само звучание имени, помноженное на все, что поэт знает о личности Блока, порождает ощущение чистого холодка и звона во рту («льдинка на языке», «серебряный бубенец во рту»). Здесь же возникают первые «подобия» на грани физического «я» поэта и внешнего мира («мячик, пойманный на лету»).

Во второй строфе поэт как бы отпускает имя Блока «в мир», подбирая к нему ассоциации: отбрасывает имя от себя («Камень, кинутый в тихий пруд / Всхлипнет так…»), вслушивается в его звучание («В легком щелканье ночных копыт») и снова возвращает его на грань физического «я» и внешнего мира: «…в висок / Звонко щелкающий курок». Любимое имя, процокав копытами по ночной земле, вернулось к поэту, обернувшись мажорным звуком самоубийственного курка.

Однако обратим внимание читателя на то, что курок у виска звонко щелкает только в случае осечки или отсутствия заряда – иначе раздается совсем иной звук, который, к слову, не успевает расслышать стреляющий. И это не обмолвка Цветаевой по незнанию. В день своего семнадцатилетия (26 сентября 1909) юная Марина написала стихи «Христос и Бог! Я жажду чуда…», заканчивавшиеся: «И дай мне смерть – в семнадцать лет!», а весной 1910 года, исполняя свою тайную мечту о «смерти на костре, / На параде, на концерте» [Цветаева 1976: 44], предприняла попытку застрелиться в театре, во время выступления любимой Сары Бернар.

Попытка оказалась неудачной – то ли осечка, то ли курок оказался против пустого гнезда барабана. Можно не сомневаться, что и до спуска курка в театре Цветаева неоднократно репетировала самоубийство с незаряженным пистолетом. Так что «…в висок / Звонко щелкающий курок» – это образ, известный ей не понаслышке. И в 1910 году этот звук означал, что судьба сама разрешает ее колебания между упоением жизнью и притяжением смерти в пользу жизни, звук курка означал – жизнь. Летом 1910 года Цветаева отдает в печать свой первый сборник стихов, затем следует знакомство с Максимилианом Волошиным, а весной 1911-го – встреча с Сергеем Эфроном.

Безусловно, все это не обязан знать читатель. Но для тех, кто за стихами хочет услышать живое трепетание души поэта, этот случай – хороший урок внимательности к точности образа в поэзии Марины Цветаевой, хороший пример укорененности ее поэзии в «биографии души».

Итак, «…в висок / Звонко щелкающий курок» в концовке второй строфы – это жизнь, подаренная на грани смерти.

Третья строфа вбирает мотивы первой (нежность и холод) и второй (жизнь на грани смерти) строф и дает трудноуловимую и еще труднее выразимую в слове систему «подобий». Начинается строфа (сразу после «курка») страшным неназванным «подобием»: «Имя твое – ах, нельзя!» – для которого возможно двоякое объяснение. Первое – это «нельзя сказать», невыразимо, высшая степень любви и нежности, не поддающаяся слову. Второе – предположение, что за «ах, нельзя!» скрывается конкретное звуковое и смысловое «подобие», которое называть – нельзя. Таким подобием может быть только слово «Бог». Анализ всего цикла «Стихов к Блоку» 1916 года делает вероятным и это второе значение, которое, однако, не противоречит первому, а, сливаясь с ним, усиливает ощущение бережности и несказа́нности.

С сожалением оставим в стороне превосходную звукопись последней строфы, которая, перекликаясь со смыслом слов и строк, создает тонкую и прочную образную ткань. Ощущение освежающего и живительного хлада наполняет строки. И рядом с этим – образ глубокого сна, перекликающийся и отчетливо разнящийся с образами сна (жизни и смерти) в предшествующем по времени стихотворении от 11 апреля. Если там «остужены чужими пятаками – / Мои глаза…», то здесь «…поцелуй в глаза, / В нежную стужу недвижных век»; если там «себялюбивый, одинокий сон», то здесь «с именем твоим – сон глубок». Неясно, правда, о каком сне идет здесь речь: об обычном сне, о жизни как о сне или о смерти как о сне. По обычной для стихов первой половины апреля схеме, в концовке стихотворения было бы естественно ожидать появления образа вечного сна, и в пользу этого говорит «стужа недвижных век». Однако не настаиваем – скорее всего, образ глубокого и наполненного сна затопляет здесь всё, смывая границу жизни и смерти (жизни ли, смерти ли). Важно другое – сон перестал быть одиноким, он наполнен присутствием Блока, и это делает его глубоким и освежающим.

Вопреки мнению В. Н. Голицыной[18]18
  По-видимому, имеется в виду статья В. Н. Голицыной «Цветаева о Блоке». См.: [Голицына 1975]. Примеч. ред.


[Закрыть]
, никакой близости образного строя стихотворения к образному миру «Снежной маски», «Кубка метелей» мы не видим. Снег здесь совсем иной. Да и вообще прямого влияния блоковской поэзии здесь не чувствуется. Блок воспринят через прелесть звучания его имени, в коем для Цветаевой соединилось все, что она знала о Блоке (личности и поэте), воспринят радостно и цельно, как чудо и дар, в целостности первого соприкосновения и прозрения. Снег здесь еще неподвижен, блоковские метели еще не взметнули его, ощущение холода – благодетельно, сей благостный хлад блаженно холодит горячий лоб Марины Цветаевой.

Между первым и вторым стихотворением к Блоку шестнадцать дней, а затем за девять дней создаются пять следующих стихотворений. После первого стихотворения последовал перебой в стихоизвержении. Если с 16 марта по 15 апреля Цветаева написала 23 стихотворения, то с 16 по 25 апреля нам не известно ни одного. Затем, 26, 27, 28 апреля, возникают три стихотворения, объединенные определенным единством настроения. Первое из них «В оны дни ты мне была как мать…» явно обращено к поэтессе Софье Парнок, с которой Цветаеву в 1914–1915 годах связывала нежная и бурная дружба. Стихотворение пронизано мотивами воспоминания и прощания: «Не смущать тебя пришла, прощай, / Только платья поцелую край, / Да взгляну тебе очами в очи». На следующий день пишется стихотворение, посвященное и обращенное к Сергею Эфрону: «Я пришла к тебе черной полночью, / За последней помощью. / Я – бродяга, родства не помнящий, / Корабль тонущий». И наконец, 28 апреля создается «Продаю! Продаю! Продаю!..» с концовкой «Эй, выкладывайте красные гроши! / Да молитесь за помин моей души!», где речь, видимо, идет о продаже души – кому угодно.

Налицо нередкое у Цветаевой усугубление трагических мотивов. Однако, наряду с этим, в первом же стихотворении возникает строфа, не имеющая аналогий в поэзии Цветаевой предшествующего времени: «Будет день – умру – и день – умрешь, / Будет день – пойму – и день – поймешь… / И вернется нам в день прощеный / Невозвратное время оно». Впервые смерть встает не как притягательное неизвестное, ужас или вечный сон, а как рубеж, за которым начинается истинное понимание. А «день прощеный» в данном контексте – светлый вариант дня всеобщего Воскресения и Страшного суда. Подобный круг идей чужд предшествующей поэзии Цветаевой, и возникновение его прямо после того, как она услышала Блока «ушами души», – неслучайно. Тем более что, обратившись к самому близкому женскому другу (26 апреля), потом к избраннику-мужу (27 апреля), затем – к миру (28 апреля), она через три дня (1 мая) прямо и лично обращается в стихах к Блоку и в течение мая не создает ничего, кроме стихов, прямо обращенных к Блоку (1–18 мая) или косвенно с ним связанных (27–30 мая).

В стихотворении 1 мая отметим слова: «Ох, уж третий / Вечер я чую во́рога». Избегая буквального понимания, отметим, что стихи созданы на третий день после предшествующих, обращенных не к Блоку, и что, судя по разрыву между первым и вторым стихотворениями Блоку, превышающему обычные временны́е промежутки между стихами одного «куста» у Цветаевой, второе и следующие стихотворения вызваны некими дополнительными импульсами по сравнению с первым. И, пожалуй, лишь во втором стихотворении, первом побеге дивного куста стихов-молитв, можно явственно ощутить следы знакомства Цветаевой с некоторыми образами поэтического мира Блока.

Обратим внимание на сочетание следующих образов, обрисовывающих Блока в первых четырех строфах: «Нежный призрак, / Рыцарь без укоризны» и «Голубоглазый / Меня сглазил / Снеговой певец». Цветаева, с присущим ей даром прозревать прообразы, создала эти три характеризующих Блока с разных сторон «подобия» («нежный призрак», «рыцарь без укоризны», «снеговой певец»), уже в первом стихотворении наметив все основные элементы той многосложности и противоречивости Блока, которые и составили, по ее выраженному позднее мнению, основу его «катастрофического» жизненного пути. Не исключено, что вся триада образов была извлечена ею полуинтуитивно из всей суммы известного ей о Блоке и его поэзии. Но напомним, что в апреле 1916 года в московских газетах печатаются стихи Блока, выходит первый том его лирики и сборник «Театр», содержащий драму «Розу и Крест», ради которой Блок и приезжал в Москву.

Трудно предположить, что Цветаева не ознакомилась с только что изданной драмой «Роза и Крест», о которой шли разговоры по Москве, и что она не слышала рассказов о чтениях пьесы и «Примечаний» к ней во время восьми бесед Блока с артистами во МХАТе. Как известно, главными действующими лицами в пьесе «Роза и Крест» являются верный рыцарь Бертран, призрачный певец Гаэтан, впервые появляющийся в снежной метели, и Изора. В «Примечаниях», зачитанных в Москве, Блок дал графическое изображение расстановки действующих лиц в драме, в котором Бертран и Гаэтан намечены как точки на одном луче, устремленном к Изоре, их направленность – равнодействующая их сил.

И еще деталь: «голубоглазый… певец» в применении к Блоку звучит странно. «Сероглазость» Блока в это время была уже канонизирована, в частности в тех стихах Ахматовой, которые общественное мнение считало обращенными к Блоку. Безусловно, образ «голубоглазого… певца» мог возникнуть и сам собой в том «поэтическом поле», которое создалось для Цветаевой вокруг него, тем более что известен аналогичный случай из ее биографии. Но все же отметим, что в примечаниях к драме Блок прямо называет Гаэтана «призраком» и говорит о его «синих глазах». Такая деталь, как обязательно синие глаза Гаэтана, которого должен был играть Качалов, не могла не запомниться слушавшим Блока актерам.

Итак, не исключено, что чтение пьесы «Роза и Крест» и впитывание рассказов об интерпретации ее Блоком могли помочь Цветаевой в создании образной системы второго стихотворения.

В любом случае то, как мгновенно Цветаева выявила в четырех коротких строках трудную природу Блока, как она поняла, что и «рыцарь без упрека», и «призрак», и «снеговой певец» являются разными ипостасями самого Блока, – поразительно.

В следующих четырех строфах «снеговой певец» – последний из трех образов Блока, в известной мере разрешающий скрытое противоречие «рыцаря» (воля к действию) и «призрака» (невозможность реального действия), – заменяется близким образом «снежного лебедя», зовущего «длинным криком, / Лебединым кликом». «Снежный лебедь / Мне по́д ноги перья стелет. / Перья реют / И медленно никнут в снег». Лебедь – теряющий перья? Перья, которые никнут? Но ведь это терзаемый лебедь, отсюда уже один шаг до образа «поломанных» или «окровавленных» крыл, который станет постоянным в более поздних стихах к Блоку. И это подтверждается последующим развитием образной системы: «Так по перьям, / Иду к двери, / За которой – смерть». Это – кульминация стихотворения, высшее прозрение поэта. Но чья смерть – автора или героя стихотворения? Рядом с теряющим перья лебедем-героем видение его смерти – уместно. После этого и зовущий «длинный крик», «лебединый клик» воспринимается как последний клик, как «лебединая песня».

Разительно совпадение образной системы этих четырех строф (по существу являющихся финалом стихотворения) с потрясающей концовкой стихотворения Блока, завершенного за четыре с половиной месяца до этого, 10 декабря 1915 года. В стихотворении, позднее включенном поэтом в цикл «Жизнь моего приятеля», озаглавленном «Говорит СМЕРТЬ:», устами последней повествуется о противоречивом и мучительном пути героя, завершающемся так:

 
Он больше ни во что не верит,
Себя лишь хочет обмануть,
А сам – к моей блаженной двери
Отыскивает вяло путь.
 
 
С него довольно славить Бога —
Уж он – не голос, только – стон.
Я отворю. Пускай немного
Еще помучается он.
 

На автобиографический характер этого стихотворения указывал еще Иванов-Разумник.

Смерть за дверью – путь к ней – не голос, а стон – у Блока, смерть за дверью – движение к ней; пение, становящееся «длинным криком, лебединым кликом» теряющего перья лебедя, – у Цветаевой. Стихотворение Блока было впервые опубликовано в 1919 году. Ничего не известно о том, могло ли оно распространяться в списках уже в начале 1916 года и стать известным Цветаевой. Если (что вероятно) она не знала стихотворение Блока, то прозревание глубинной подосновы его душевного состояния – беспримерно, если она знала это стихотворение, то выделение именно его из всей массы известных ей блоковских стихов как ключевого – гениально.

Второе стихотворение к Блоку завершается строфой: «Милый призрак! / Я знаю, что всё мне снится. / Сделай милость: / Аминь, аминь, рассыпься! / Аминь». Цветаева сама не вполне поверила в реальность увиденного, сама несколько отшатнулась от видения, заслонилась от него рукой.

Но зато на следующий же день, в третьем стихотворении, видение неуклонности, предначертанности и неприкосновенности трагического блоковского пути встает во весь рост.

Третье стихотворение – первая настоящая «молитва» Цветаевой Блоку. В нем в свободном переосмыслении она использует образы молитвы «Вечерняя песнь Сыну Божию священномученика Афиногена»: «Свете тихий святыя славы Безсмертнаго Отца Небеснаго, Святаго, Блаженнаго, Иисусе Христе! Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, поем Отца, Сына и Святаго Духа…»

Все стихотворение – от начала до конца – воспевание неуклонного закатного пути Блока «на Запад Солнца», проходящего через душу молящейся ему Цветаевой. Мотив близящегося ухода Блока, возникший в предшествующем стихотворении, здесь осмыслен как неизбежный, утверждаемый мерным ритмом стиха, передающим «величавую поступь» уходящего Блока. Образы молитвы использованы двояко. С одной стороны, Блок, уходящий «на Запад Солнца» и видящий «вечерний свет», соответствует в молитве мученику Афиногену и молящимся с ним, и это соответствие выражено в словах «Божий праведник». Но тут же Цветаева находит образ, просто и емко выражающий ее восприятие Блока, – «Свете тихий»[19]19
  Вспомним, что Цветаева назвала так цикл стихов к Блоку, вошедший в изданный в 1923 году сборник «Психея».


[Закрыть]
. Это словосочетание в тексте молитвы является началом именования Христа, и вслед за прикреплением этого имени к Блоку в стихотворении возникает и мотив гвоздя, вбиваемого в руку, и в концовке стихотворения Блок поименован более полно: «Свете тихий – святыя славы – / Вседержитель моей души», то есть образ Блока как бы сопоставляется с образом Христа в молитве.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации