Текст книги "Уральские рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 50 страниц)
– А что, старый Заяц поправился? – спрашивал я.
– Ох, не говори, барин! – как-то глухо проговорил старик, махнув рукой. – Помнишь Орелка-то? Беда вышла у них, да еще какая беда… За Никитой-то Зайцевым моя дочь Лукерья. Видел, поди: совсем безответная бабенка, как есть… Ну, поробил этот, грех его побери, Естя; а Зайчиха и стала примечать, што он как будто льнет к Лукерье, к моей-то дочери, значит. Старуха обстоятельная, ну, сторожить сноху, да в лесу где за всем углядишь… Хорошо. Только на той неделе Зайчиха-то и присылает за мной свово Кузьку; наказала, чтобы беспременно я шел к ним. Оболокся я поскорее и побрел к Зайцеву балагану. Прихожу – ну, брат, шабаш!… Старый Заяц как туча сидит у балагана, молодой Заяц лежит пьяный, а моя Лукерья вся в синявицах… Как увидела меня, вся инда затряслась, побелела. «Что, мол, у вас, родимые, стряслось?» Ну, Зайчиха-то все и обсказала… Видишь, присматривала она за снохой-то, ну, все как будто ничего, а тут как-то поглядела в балагане, а у ней, у Лукерьи-то, значит, под самым заголовьем новешонькой кумашной платок лежит. «Откуда у тебя платок?» «Не знаю…» Ну, старуха сначала побила, значит, Лукерью, а потом пробовала на совесть; нет, заперлась бабенка, и кончено. А откедова быть платку, окромя Орелка? Старухе-то бы за мной послать, может, Лукерья мне-то и повинилась бы, а она возьми да и скажи мужикам… Ну, известно, пошли бабенку куделить с уха на ухо, таскать за волосы, а Никита-то еще ногами ее давай топтать: сказывай, где взяла платок? Избили бабенку в лоск… Ну, послушал я Зайчиху – что мне делать? Пожалеть али заступиться за дочь – скажут, потачу; подумал-подумал, за одно уж видно, мол, терпеть тебе, и давай прикладывать…
– Дура Лукерья-то! – проговорила Настасья.
– Ты больно умна…
– А ты ее за что трепал? Ну?… Зайцы-то все паршивые, а ты за них же… Я бы знала, что сделать.
– Ну-ко, что?
– Взяла бы да и ушла – черт с вами!… Естя-то захотел побаловаться над бабой; и подкинул ей платок на зло, а вы давай бабу бить.
– А ведь, оно, ежели рассудить, так, пожалуй, и тово, – согласился старик, почесывая за ухом. – Ну, да дело прошлое, не воротишь…
– Как же, прошлое! – огрызалась Настасья. – Никитка-то вторую неделю пирует, а пришел домой – сейчас колотить жену. Старуха же и направляет, старая чертовка…
– Ну, ладно, разговаривай… Вас, баб, только распусти, так у вас пойдет.
– Терпеть, да не от паршивого Никитки, – ворчала Настасья, сердито сплевывая на сторону. – Разве это мужик!
– А ведь Естя увел за собой у старого Зайца Параху-то, – задумчиво проговорил «губернатор». – Уж чем этот Орелко соблазнил девку – ума не приложу.
До Мохнатенькой от «губернаторова» ширфа было всего с версту. Издали эта гора казалась не особенно высокой, но подниматься пришлось версты две, самая вершина была увенчана небольшой группой совсем голых скал. Это шихан, как говорят на Урале. С вершины шихана открывалась широкая горная панорама, уходившая в сине-фиолетовую даль волнистой линией; в двух местах горы скучивались в горные узлы, от которых беспорядочно разбегались горки по всем направлениям, как заблудившееся стадо овец. Зеленые валы без конца тянулись к северу, сталкивались, загораживали дорогу друг другу, и в сероватой дымке горизонта трудно было различить, где кончались горы и начиналось небо. Лес, бесконечный лес выстилал горы, точно они были покрыты дорогим, мохнатым темно-зеленым ковром, который в ногах ложился темными складками, и блестел на вершинах светло-зелеными и желтоватыми тонами, делаясь на горизонте темно-синим. Панья пробиралась из одного лога в другой серебряной нитью; в одном месте из-за мохнатой горки выглядывал край узкого горного озера, точно полоса ртути. Это море зелени начинало волноваться, когда по нем торопливо пробегала широкая тень от плывшего в небе облачка; несколько горных орлов черными точками парили в голубой выси северного неба. Вот по этим-то горам в 1577 году прошел с своей разбойничьей шайкой «заворуй Ермак», а в 1595 году «Ортюшка Бабинов» проложил первую прямоезжую дорогу на Верхотурье: таким образом этот исторический порог, загораживавший славянскому племени дорогу в Азию, потерял свое значение, и первые переселенцы могли удовлетворить своему Drang nach Osten.
Но как ни хороша природа сама по себе, как ни легко дышится на этом зеленом просторе, под этим голубым бездонным небом – глаз невольно ищет признаков человеческого существования среди этой зеленой пустыни, и в сердце вспыхивает радость живого человека, когда там, далеко внизу, со дна глубокого лога взовьется кверху струйка синего дыма. Все равно, кто пустил этот дым – одинокий ли старатель, заблудившийся ли охотник, скитский ли старец: вам дорога именно эта синяя струйка, потому что около огня греется ваш брат-человек, и зеленая суровая пустыня больше не пугает вас своим торжественным безмолвием.
С вершины Мохнатенькой можно было рассмотреть желтым пятном выделявшийся Паньшинский прииск, а верстах в двадцати от него Любезный, принадлежавший доктору; ближе к Мохнатенькой виднелась Майна. Можно было даже рассмотреть приисковую контору, походившую на детскую игрушку. Глядя на прииски, мне припомнилось все, что пришлось видеть, слышать и пережить за последние две недели… Плакавший истерически Ароматов, «плача» Марфутки, подвиги Аркадия Павлыча Суставова, избитая Лукерья, «золотая каша», торжествующая клика представителей крупной золотопромышленности, преследующих государственную пользу, каторжная старательская работа – сколько зла, несправедливости несет с собой человек всюду! – и под каждой вырытой крупинкой золота сколько кроется глухих страданий и напрасных слез.
X
Бучинский несколько дней находился в прескверном расположении духа. Он ходил по конторе, плевал во все углы и разражался страшными проклятиями, когда кто-нибудь нарушал бурное течение его мыслей.
– Что с вами, Фома Осипыч? – спросил я наконец.
– А… не спрашивайте! Живешь как свинья, работаешь, как каторжный, а тут… тьфу!
– Уж здоровы ли вы?
– А для чего мне здоровье? Ну, скажите, для чего? На моем месте другой тысячу раз умер бы… ей-богу! Посмотрите, что за народ кругом? Настоящая каторга, а мне не разорваться же… Слышали! Едет к нам ревизор, чтобы ему семь раз пусто было! Ей-богу! А между тем, как приехал, и книги ему подай, и прииск покажи! Что же, прикажете мне разорваться?! – с азартом кричал Бучинский, размахивая чубуком.
В конторе появились штейгеря и казаки. Раньше я их как-то не замечал на прииске, а теперь они точно из земли выросли. Обязанность штейгерей заключается в том, чтобы предупреждать всеми способами хищение хозяйского золота, но известно, что у семи нянек всегда дитя без глазу и штейгеря бесполезны на приисках в такой же мере, как и всякая казенная стража. На казаках лежали специально полицейские обязанности, причем все было упрощено до последней степени: все дела разрешались при помощи нагаек. Где эта братия пропадала в мирное время – трудно сказать.
– Ну, что, как вы нашли «губернаторову» Наську? – совершенно неожиданно спросил меня однажды Бучинский. – О, я знаю, на какую вы охоту ходите и для кого стреляете рябчиков…
– Да откуда же вы можете все знать?
– Сорока на хвосте принесла… Хе-хе! Нет, вы не ошиблись в выборе: самая пышная дивчина на всем прииске. Я не уступил бы вам ее ни за какие коврижки, да вот проклятый ревизор на носу… Не до Наськи!… А вы слыхали, что ревизор уж был на Майне и нашел приписное золото? О, черт бы его взял… Где у этого Синицына только глаза были?… Теперь и пойдут шукать по всем приискам, кто продавал Синицыну золото… Тьфу!… А еще умным человеком считается… Вот вам и умный человек.
Сделав многозначительную мину и приподняв палец кверху, Бучинский шепотом проговорил:
– Донос был сделай на все прииски… да! И знаете кто сделал донос?
– Кто?
– Ваш приятель, этот дурень Ароматов… Он и меня втяпал, должно полагать! Ей-богу… Вот и делай людям добро, хлопочи о них… Ведь я этого Ароматова с улицы взял! Вот вам благодарность…
Раз вечером, когда я возвращался от Ароматова в контору, на прииске я встретил старого Зайца, который сильно пошатывался и улыбался самой блаженной улыбкой. Старик узнал меня и потащил в свой балаган.
– У Зайчихи и водка найдется про нас, – заплетавшимся языком болтал Заяц, продолжая выделывать ногами самые мудреные па.
Меня удивило счастливое настроение старого Зайца, которое как-то не вязалось с происходившей неурядицей в его семье.
– Ведь Параха-то не тово… – заговорил старик, когда мы уже подходили к балагану: – воротилась. Сама пришла. Он с нее все посымал: и сарафан, и платок, и ботинки… К отцу теперь пришла! Зайчиха-то ее дула-дула… Эх, напрасно, барин! Зачем было девку обижать, когда ей и без того тошнехонько.
Балаган Зайца прилепился к самой опушке леса; по форме эта незамысловатая постройка походила на снятую с крестьянской избы крышу в два ската. Между двумя елями была перекинута жердь, а с нее проведены по бокам ребра; все это сверху было покрыто берестой, еловой корой, дерном и даже засыпано землей. Старый Заяц очень гордился своим балаганом, потому что в самый дождь сквозь его крышу не просачивалось ни одной капли воды; внутри балагана были сложены харчи, конская сбруя и разный домашний скарб, который «боялся воды». Около стен, из травы и старой одежи были устроены постели для баб и ребят; над самым входом в балаган висела на длинной очепе детская люлька, устроенная из обыкновенной круглой решетки, прикрытой снаружи пестрядевым пологом.
– Тут у нас главный старатель качается, – объяснил Заяц, дергая люльку за веревку. – Эй, Зайчиха, примай гостей… Слышишь?…
Из балагана показалась сама, молча посмотрела на улыбавшегося мужа, схватила его за ворот и как мешок с сеном толкнула в балаган; старик едва успел крикнуть в момент своего полета: «А я ба-арина привел…» Зайчиха была обстоятельная старуха, какие встречаются только на заводах среди староверов или в соседстве с ними; ее умное лицо, покрытое глубокими морщинами и складками, свидетельствовало о давнишней красоте, с одной стороны, и, с другой, о том, что жизнь Зайчихи была не из легких.
– Садись, так гость будешь, – сухо пригласила меня Зайчиха, подсаживаясь к огоньку с какой-то работой.
Только теперь я рассмотрел хорошенько, сколько безмолвного горя и глухих страданий таилось под этим наружным спокойствием. Всякое горе, которое постигает членов семьи, обыкновенно собирается около домашнего очага, где оно еще раз переживается всеми, а всех больше, конечно, тем, чье сердце болит о детях с первого дня их появления на свет. Страдания и неудачи заставляют семью теснее сплачиваться, точно она занимает оборонительное положение, и в центре этой семьи, ее душой в несчастьях является всегда женщина. В женской любящей натуре живет несокрушимая энергия, которая до последнего вздоха стоит за интересы своего пепелища. Когда мужчина теряется и начинает испытывать первые приступы глухого отчаяния, женщина быстро собирается с силами и является с геройской решимостью не отступать ни перед какой крайностью. Старая Зайчиха геройствовала своим искусственным равнодушием, не желая выдавать действительного настроения своих чувств.
– Где у тебя Никита-то? – спросил я, чтобы поддержать разговор.
– И не спрашивай… совсем спутался.
– А бабы где?
– Лукерья пошла мужа разыскивать, а Параха в балагане. Неможется ей…
Эта невольная ложь перед чужим человеком выдавила из подслеповатых глаз Зайчихи две слезинки, и она еще ниже наклонилась над своей работой, ковыряя иглой какое-то тряпье.
– А как у вас золото идет?
Старуха недоверчиво взглянула на меня, махнула рукой и тихо заплакала; высморкавшись в самый кончик передника, она глухо заговорила:
– Слышал, чай… на весь прииск срам. Ох, прокляненное это золото!
– Мне «губернатор» рассказывал…
– Дурак ваш «губернатор» – вот что!
– Зачем дурак?
– А так…
Наш разговор был прерван появлением какой-то старухи, которая подошла к огню нерешительным шагом и с заискивающей улыбкой на сухих синих губах; по оборванному заплатанному сарафану и старому платку на голове можно было безошибочно заключить, что обладательница их знакома была с нуждой.
– Здравствуй, Матвевна… – разбитым, выцветшим голосом обратилась она к Зайчихе.
– Садись, Митревна!… гостья будешь.
– А я к тебе забежала… Видела, как Лукерья-то прошла к Абрамову балагану, думаю, теперь Матвевна одна… А где у тебя Заяц-то?
Зайчиха молча показала глазами на балаган; Митревна с соболезнованием покачала головой и принялась ругать приисковых мужиков, которые только пьянствуют.
– Твои-то разве тоже? – спрашивала Зайчиха.
– Ох, не говори, мать! Не глядели бы глазыньки. Как лошадь у нас увели, так все и пошло. Надо бы другую лошадку-то, а денег-то про нее и не припасено. Какие уж деньги: только бы сыты… Ну, выработка-то далеко от грохота, изволь-ко пески на тачке таскать. Мужики-то смаялись совсем, ну, а с маяты-то, што ли, и сбились. Чего заробят, то и пропьют.
Митревна принадлежала к тому типу совсем изжившихся старушонок, которые, по народной пословице, в чужой век живут. Глядя на ее испитое лицо, бессмысленно моргавшие глаза, на сгорбленную спину и неверную, расслабленную старческую походку, трудно было поручиться, что вот-вот «подкатит ей под сердце» или «схватит животом» – и готова! – даже не дохнет, а только захлопает глазами, как раздавленная птица. Между тем, такими жалкими старушонками иногда держится вся семья: везде-то она все видит, все слышит, всех побранит, о всяком поплачет, и кончится часто тем, что всех перехоронит – и старика-мужа, и детей, и внучат, да еще и бобылкой будет маяться лет двадцать. Удивительно живуча человеческая натура. По заискивающему тону разговоров Митревны не трудно было угадать, что она, как это делаем и мы, грешные, совестится попросить у Зайчихи какой-нибудь пятак прямо, а считает своим долгом повести дело издалека, чтобы незаметно подойти к главной цели. Такие подходы слишком наивны, чтобы не заметить их сразу, и мне было жаль Митревны, когда она начинала плести свою жалкую околесную.
– Солдатку-то Маремьяну знаешь? – спрашивала Митревна.
– Ну, знаю.
– Наши бабы ее поучили вечор… Разве не слыхала?
– Нет.
– Здорово поучили… Вишь, она, шлюха этакая, до чужих мужиков больно охотлива и, надо полагать, умеет их приворачивать к себе. Поит их чем, что ли. Только этак-ту она Абрамова старшего сына сманила к себе, потом зятя Спиридонихи, да много еще кой-кого. Ну, бабенки-то и сбились с ума совсем: что им, значит, с мужиками со своими делать? Днюют и ночуют у солдатки, а чуть баба слово – в зубы и в поволочку. Спиридонихина-то дочь топиться бегала с горя… Тут какой-то добрый человек и надоумил бабенок: завели они эту самую Маремьяну в лес да своим судом… Волосы даже на ней все спалили, косу обрезали, а на теле живого места не оставили. Теперь в балагане солдатка-то ни в живых, ни в мертвых лежит.
– Надо бы было раньше догадаться, – проговорила Зайчиха. – Так и надо учить этих шлюх, да еще вот этих сводней, что по приискам шатаются да девок смущают.
– Ох, и не говори, Матвевна! – с тяжелым вздохом согласилась Митревна и, понизив голос, прибавила: – Ветрела я севодни поутру Силу… Тебя больно жалеет.
– Дурак… выжил совсем из ума на старости лет.
– Все, голубушка, все по прииску-то пальцами указывают на Наську-то, а он других жалеет.
Митревна засмеялась каким-то дряблым, высохшим смехом, причем все лицо у ней собралось в один комочек, как печеная репа.
– Я ему сколь раз говорила, Силе-то, – рассказывала Зайчиха. – А он смеется только… Вот теперь и казнись!
– Да и Фомка-то хитер, пес… Сам даже и не смотрит на Наську, когда мимо грохота идет.
– А сводни-то на что?
– Вот-вот оне самые и есть… Много ли девке надо при ее глупом разуме: сегодня сводня пряниками покормит, завтра ленточку подарит да насулит с три короба – ну, девка и идет за ней, как телушка. А как себя не соблюла раз – тут уж деваться ей совсем некуда! Куда теперь Наська-то денется? У отца не будет век свой жить, а сунься-ко в контору – да Аксинья-то ее своими руками задавит. Злющая баба…
– Что говорить: злыдня!… Она Фомку-то, говорят, за волосья таскает.
– А я к тебе, Матвевна! – совсем другим голосом заговорила старуха. – Ребятишки-то со вчерашнего дня не едали, а хлеба-то ни маковой росинки… Мне бы хоть полковрижки? Как только деньги мужики получат за золото, сейчас тебе отдам.
– Да вишь у нас, у самих-то…
Зайчиха немного поломалась, а потом ушла в балаган и вынесла Митревне небольшую ковригу хлеба; старуха с жадностью схватилась за него обеими руками и торопливо поплелась восвояси.
Зайчиха долго сидела молча, не сводя глаз с курившегося огонька; наконец, проговорила:
– Слышал про «губернатора»-то? Не радуйся чужой беде, своя на гряде. Вишь, ему обидно тогда показалось за Лукерью. Я, точно, построжила, ну, мужики тоже малость потеребили, а для кого?… Для Лукерьи же… Долго ли молоденькой бабенке на приисках спутаться. Я сноху-то караулила-караулила да родную дочь и прокараулила… Легко мне это? К кому она пойдет, дочь-то, окромя матери? Ну, и принесла с собой все! Ох-хо-хо, барин, распоследнее наше житье!… Робить-то робишь, маету примаешь с утра до ночи, а тут еще мужики примутся пировать, бабы гулять…
– А на заводах разве нельзя было устроиться?
– Можно-то, пожалуй, можно, только не сподручное дело, барин… Вишь, по нонешним заработкам по заводам нельзя мужику одному робить, надо посылать на фабрику и подростков, и девок. А что они на фабрике-то увидят, особливо девки? Самое распоследнее дело: которая ни пойдет робить – та, глядишь, и загуляла, а там с готовым брюхом и пришла к отцу, к матери… Балуются девки на фабрике все до последней. Ну, перво-то мы долго крепились, все крепились, а тут и пошли недостатки. Хлеб дорожает, харчи дорожают, обуток, одежа дорожают, и платы мужикам не прибавляют… Побились-побились, дальше уж биться нечего стало: выходило так, что Параху с Кузькой надо было на фабрику посылать. Подростком была девка-то, жаль до смерти, ну, думали-думали с Зайцем и порешили на прииска, как сват Сила. Про себя-то думали, что как-никак, а дети при себе при своем глазу будут… Как теперь и головушку покажешь к себе на завод…
– А что?
– Как что? Хорошая слава лежит, а худая по дорожке бежит. Видел Митревну-то? Вот она у меня хлеба приходила занять, да она же первая по всему свету и разнесет про Параху-то… Тут, чтобы по этакой славе, девке замуж выйти – ни в жисть! Всякий выбирает товар без изъяну… То же вот и Наська… Уж, кажется, всем взяла девка, а тоже добрых-то людей не скоро проведешь!…
– Отчего бабы на приисках так балуются?
– От тяжелой жизни, барин, от ней самой… Ты погляди-ко, как бабы колотятся на приисках, ну, а тут уж долго ли до греха: другая за доброе слово голову с себя даст снять. Тут как-то в позапрошлом году была одна девчонка… Так из себя-то немудренькая, а все-таки себя крепко соблюдала. Штегерю одному эта самая девчонка и поглянись… Известно, с жиру бесятся! Ну, приставал, приставал к девке: та не идет. Так что они сделали с ней: сводню штейгер подговорил, а та девчонку завела в лес подальше, ну, а штейгер-то там уж ждет ее… Только девка-то из себя могутная была, не поддалась, тогда они ее водкой напоили. А сводне-то обидно показалось, что девка больно билась, вот она ушла вперед на прииск да оттуда парней и прислала штук десять… Они там и издевались в лесу над девкой, а потом бросили. После замертво свезли в гошпиталь… Следователь приезжал. Ну, а которая доброй волей девка себя потеряет, той и искать не с кого… Ох, да ведь это Никита беспутный с артелью валит? – всполошилась старуха, заслоняя глаза рукой. – Он и есть, страмец!
Со стороны прииска к балагану Зайца с песнями валила пьяная ватага, между которыми издали выделялась вихлястая фигура беспутного Никитки; какой-то парень бойко наигрывал на гармонии, а молодой Заяц по траве пускался вприсядку. По всему прииску громко разносилась бесшабашная приисковая песня:
Как сибирский енерал
Станового обучал…
Ай-вот, калина!…
Ай-вот, малина!…
По щекам его лупил,
Таки речи говорил…
Ай-вот, калина!…
Зайчиха вооружилась длинной черемуховой палкой и встала в выжидающей позе; позади всех с ребенком на руках и с опущенной головой плелась Лукерья. На ней, как говорится, лица не было. Зеленые пятна от синяков, темные круги под глазами, какой-то серый цвет лица…
– Маммынька, я загулял! – мычал Никита, останавливаясь в приличной дистанции от мамынькиной палки. – Родимая… загулял.
– Иди-ко сюда, пе-ос!… – низкими нотами заговорила Зайчиха и, поймав Никиту за вихор, принялась обрабатывать его длинную сухую спину своей палкой. – Доколе ты будешь пировать-то… а?…
– Мамынька… вот те истинный Христос, не буду больше! – вопил Никита, валяясь на земле.
Заслышав песню, старый Заяц высунул было свою голову из балагана, но сейчас же спрятался, как началась экзекуция.
– А вы чего стали тут?… Ступайте домой!… – кричала Зайчиха на переглядывавшихся гостей. – Ступайте, пока я вас всех палкой не прогнала…
– Мамынька!… Нам полштофчик всего… – умолял Никита, почесывая бока.
– Ступайте домой, в сам-то деле, – заговорила Лукерья, укладывая ребенка в люльку. – Добрые люди спать ложаться…
– Ах, ты… змея! – вскипел Никита и ногой ударил жену прямо в живот.
Лукерья как-то дико вскрикнула, но Никита уже за волосы тащил ее по земле, нанося страшные удары правой рукой прямо по лицу. Посыпалась мужицкая крупная брань и вопли беззащитной жертвы, но Зайчиха не тронулась с места, чтобы защитить сноху, потому что этим нарушилось бы священнейшее право всех мужей от одного полюса до другого.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.