Текст книги "Уральские рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 50 страниц)
– Да ведь и Иван-то Антоныч миршил тоже?
– Вот поди ты… «Ты, говорит родитель, у приказчика служишь в казачках не по своей воле, – потому крепостной человек, – и греха на тебе нет, а как перейдешь к Михряшеву – и грех примешь на душу, – потому своя воля…»
– А ведь оно, пожалуй, и тово, верно сказано-то…
– Уж на что вернее!… Покойный родитель постоянный был человек и как слово сказал, как ножом обрезал. Он в те поры в заключении находился…
– А все-таки жаль: из-под носу ушло богачество-то, – жалел Секрет, мотая своей беспутной головой. – Все михряшевские приказчики вон как ноне живут: все до единого в купцы вышли, и ты бы вылез, кабы не родитель.
– Беспременно бы вылез, потому Михряшев напоследки сильно ослабел, а приказчикам это и на руку: все растащили… Даже жаль было со стороны глядеть: Михряшев гуляет, а приказчики волокут из лавок товар сколь мога.
– Экая жалость, подумаешь, а и ты на руку охулки не положил бы, Евстрат Семеныч; пожалуй, еще больше бы других волок…
– Уволок бы, потому я тогда этой самой водки даже не прикасался… Прямо сказать, – настоящим бы купцом сделался.
– Ишь ведь… а-ах, жаль, право, жаль! Кажись, доведись даже до меня экой случай, так я бы не одну лавку уволок у Михряшева-то… – соболезновал Секрет, ерзая по траве.
– Барин-то спит? – шепотом осведомился Важенин про меня, протягивая руку к бутылке.
– Спит… Так, совсем пустой человек: набегается по болоту, ну, и сейчас спать, – рекомендовал меня коварный Секрет.
Они выпили, пожевали какую-то закуску и долго молчали; Важенин был совсем пьян и начинал дремать, но Секрету еще хотелось «дрызнуть», и он, как «прахтикованный» человек, «из-под политики» старался поддержать разговор:
– А где Харитина-то, Евстрат Семеныч?
– Померла нонешним годом…
– Вместе, значит, с Михряшевым?
– На одном месяцу.
– Добрая была душенька, дай ей, господи, царствие небесное! – вздохнул Секрет и даже перекрестился. – Заступалась она за нашего брата, когда Иван Антоныч зачинал лютовать. До смерти бы меня закатал, ежели бы не Харитина… И то замертво в лазарет унесли… Ох, лют был драть покойник!… Я тогда у кричных молотов ходил, ну, тяну полосу, а Ивана Антоныча и принесло на грех в кричную. Поглядел, поглядел на мою полосу, а она с жабриной, ну, известный разговор: «Ты, миленький, зайди ко мне, как обед ударят…» Троихто нас позвал. Пришли. Он на крылечке этак летним делом сидит, в одном халате, и посмеивается: «Ну, миленькие, обижаете вы меня…» Тут же перед крыльцом меня первого и разложили, два здоровенных конюха у него были, ну и давай прикладывать. Только и драли – из кожи из своей рад вылезти, а Иван Антоныч посмеивается да приговаривает: «Не я тебя, миленький, наказываю, а сам себя бьешь… Попомни, ангел мой, жабринку-то, да и другому закажи! Еще миленькому-то поднесите горяченьких да харроших… Ну, ангелы мои, постарайтесь!…» Ну, слышу я, что уж из ума меня вышибает, и базлать[30]30
Базлать (обл.) – кричать, горланить, реветь.
[Закрыть] перестал, а только молитву сотворил про себя, а Иван Антоныч все приговаривает да посмеивается – чистая смерть приходила… Спасибо, тогда Харитина на крыльцо вышла и отняла меня, а то запорол бы насмерть. На рогожке без памяти тогда меня в лазарет сволокли, три недели вылежал… Ведь он тогда в скором времени до смерти запорол Никешку Зобнина, так под розгами и душу отдал.
– Ничего ему не было за Никешку?
– Ничего… все дело замяли, потому какой на Ивана Антоныча в те поры суд – темнота одна была.
– Сказывают, Харитина-то в большой бедности проживала напоследях… И куда, подумаешь, все девалось: у Ивана-то Антоныча вона сколько добра было накоплено – невпроворот!
– Что уж говорить… Только детей после Ивана Антоныча не осталось, умер он наскоре, духовной не оставил, ну, Харитину племяннички и пустили в чем мать родила. Ей-богу… Вместе с Михряшевым бедовала в городу: и тот без гроша и она тоже Жаль глядеть было… Да что еще было: у Михряшева-то кой за кем были должишки в Пластунском, вот он как-то по зиме и соберись – с обратьними ямщиками к нам на Пластунский и прикатил. Шубенка-то на нем плохонькая, сам седой весь, отощал… И что бы думал, братец мой, походил-походил по заводу – ни одна шельма ну гроша не отдала, а над ним же, над стариком, потешаются, потому как есть совсем бессильный человек. А те ироды-то, приказчики-то его, даже чаю напиться не позвали старика… Ну, увидал я его и позвал к себе, так он даже заплакал. Ей-богу… «Вот, говорит, Евстратушка, наша судьба человечецкая: весь тут, и стар, и хладен, и гладен!» Переночевал у меня, покалякали… «А я, говорит, на них-то, на иродов-то, не прихожу – в ослеплении, говорит, поступают, а одного жаль, что вот ты тогда ко мне в приказчики не угодил – может, тебе бы тоже польза была, по крайности в люди вышел бы». Ну, и Харитина страсть как бедовала в городу… на господ платье стирала и этим кормилась. Привезешь ей ситчику на платьишко или чаю – уж как рада была… Худая стала, да все кашляла, – так на работе и изошла вся…
Важенин вздохнул и налил стаканчик; Секрет заметно нагружался и начинал коснеть языком, но он пил до последнего издыхания.
– Хочу я тебя, Евстрат Семеныч, давно спросить… – говорил Секрет после выпивки, – то есть насчет этой самой Харитины… разное болтают… хе-хе!…
– Ну, чего болтают? – грубо спросил Важенин, приподнимаясь на локоть.
– Да насчет тебя, что будто имела она большое прилежание к тебе… хе-хе!… Ей-богу, вот сейчас провалиться…
– Дурак!!. Я вот тебе такое прилежание покажу.
– Да ведь я так, Евстрат Семеныч… не серчайте… с простоты.
– То-то, с простоты… Знаем мы твою простоту, черт!…
Пауза. Важенин тяжело ворочается; вопрос Секрета, очевидно, задел его за живое, но он крепится. Опять стаканчик и глухое кряканье.
– Дурак!., черт!… Разве ты можешь это понимать, образина? – ругается Важенин, сжимая кулаки. – Я тебе такую проволочку пропишу. «Прилежание»?! Подлецы вы, вот что…
– Да ведь я…
– Поговори еще… ну, поговори?… А ты знаешь, на скольком году Харитина вышла замуж-то?… То-то вот и есть… «Прилежание»! Дьявола… Ивану-то Антонычу было под шестьдесят, когда он Харитину взял, а ей шестнадцатый годок шел… Из бедных была, ну, старик на ее красоту польстился. На моех глазах все было… Иван-то Антоныч на фабрику уйдет, а она ребячьим делом в куклы играть али ребятишек назовет да с ними давай кувыркаться… Право, черти!… «Прилежание»… Какой у ней разум в те поры еще был: так, девчонка-девчонкой… А Иван Антоныч не разбирает – свое взыскивает, – потому муж. Сильно они вздорили по ночам, потому у ней еще ребячье на уме, а ему подай свое…
– Бил он ее, сказывают?…
– Бивал… Как-то раз приходит из фабрики, а Харитина заигралась в куклы, да пирогом с осетриной и опоздала – не дошел маненько пирожок-то. А Иван Антоныч уж за столом сидит и свою рюмочку предобеденную налил, ну, она со страхов-то недопеченный пирог и велела подавать… Тронул его Иван Антоныч да сейчас же Харитину за косы и давай обихаживать по всей горнице, – та ревет не своим голосом, а ой приговаривает таково ласково: «Вот тебе, Харитинушка, пирожок с осетриной!… Вот тебе, ангел мой, еще пирожок с осетринкой… Вот тебе, душенька, и еще… не я тебя, голубчик, наказываю, а сама себя бьешь!» Уж он ее таскал-таскал, колышматил-колышматил, пока не натешился, ну, пирог-то в это время и допекся, а Иван Антоныч обедать… Не красно ей жилось, уж что говорить. Плачет, бывало, как одна останется, рекой льется. Ну, сначала меня стеснялась будто, а потом при мне плакала… Убираешь, бывало, со стола или там что, а она сядет в уголок и примется причитать, – тоску такую наведет, хоть самому плакать, так в ту же пору. Конешно, дело наше маленькое: видишь – не видишь, слышишь – не слышишь… А потом уж стал я примечать, что будто Харитина стала на меня поглядывать, а как встретится глазами, вся всполыхнет. Ну, стала как будто избегать меня и придираться: и то не ладно, и это не ладно, и пошел не так… Мое дело тоже молодое, так и захолодит на сердце, когда мимо идет, а ты стоишь в передней дурак-дураком, как статуй. А надо тебе сказать, что покойный родитель, чтобы я не избаловался, взял да женил меня… Жена-то дома сидит, а Харитина на глазах постоянно, да и куда же жене до нее, потому барыня, одета всегда форменно и обращение свободное и всякое прочее. Глядели-глядели мы так-то друг на дружку, а тут Иван Антоныч куда-то уехал, оставил жену одну, ну, а Харитина меня тогда и заполучила по всей форме: и милый, и ненаглядный, и красавец, и сухой, не пареный… Известно, женская слабость.
– Уж что говорить… обнакновенно… уж тут музыка… А поди, страшно было Ивана-то Антоныча?
– Так страшно, так страшно, что коленки сами подгибаются, как он взглянет… а Харитина, как есть, хоша бы бровью повела: веселая такая стала, и все ей надо помудренее что-нибудь над стариком посмеяться. Под носом у него такие штуки укалывала… Вот, поди ты с этими бабами – чистое помраченье!… Ночью даже от мужа приходила ко мне в переднюю-то… и смеется и плачет.
– И поди, подарки дарила… а?…
– Уж это по всей форме: всячины надарит, а я все беру…
– И деньгами, поди?
– И деньгами… Своими руками шелковую рубаху вышила да подарила. Только эта рубаха чуть меня не завела в гору, в медный рудник… Да. Обнакновенно, в доме-то уж начали за нами примечать, кто-то позавидовал мне, ну, и в полной форме Ивану Антонычу лепорт: так и так, миленькая-то женушка, Харитинушка, вот какие художества устроила с Евстратушком… Ха-ха!… Ну, тогда-то и полсмеху не было. Идет раз Иван Антоныч, и такой веселый, я вытянулся перед ним в передней, а он меня прямо за ворот: «Славная у тебя, ангел мой, рубашка… Жена тебе вышивала, миленький?» – «Точно так-с…» – «Славная у тебя жена, ангел мой». Ну, и пошел мудрить, пошел наговаривать, а у меня душа в пятки: учуял, старый пес… Только что бы ты думал, братец ты мой, пошел Иван-то Антоныч от меня, пошатнулся и конец – кондрашка его хватил… На третий день преставился. Перед смертью-то пришел я прощаться к нему… узнал и едва так внятно проговорил: «В гору тебя, миленький… в гору». Это он хотел меня сгноить в медной шахте и сгноил бы, кабы господь веку дал.
– Ну, а потом-то как ты с Харитиной?…
– Чего как?… Чистый ты дурак, Секрет… Она уехала в город жить, а я в Пластунском остался. Когда бывал в городу, захаживал к ней… Только уж тут совсем неспособное дело было.
– Обнакновенно, никакого интересу, потому забеднела Харитина-то… Чего с нее было взять-то!…
– Дурак, совсем не то… Неподходящее дело эта Харитина нашему брату мужику: жидка уж очень собой, в руки взять нечего.
– Ну, а раньше-то имел все-таки прилежание к ней?
– Опять дурак… «Прилежание»?! Тьфу!… Мы как две цепных собаки у Ивана Антоныча сидели, вот и вышло прилежание, а как попали на волю, даже совестно стало обоим, потому какая же это музыка, чтобы барыня вязалась с мужиком.
Конца этого разговора я уже не слыхал, потому что под шумок заснул и все время видел какой-то безобразный сон: видел Ивана Антоныча, Харитинушку, разорившегося купца Аихряшева и т. д.
II
Перед самым утром пал маленький дождичек, и утренняя охота пропала. Я проснулся уже довольно поздно, когда Секрет орудовал для гостей самовар. Только что откупоренная бутылка водки свидетельствовала о том, что и Важенин и Секрет успели уже опохмелиться; около бутылки стояла деревянная тарелка с дымившимися блинами.
– Долгонько вы таки поспали, вашескородие… – говорил Секрет, обращаясь ко мне. – А мы тут, грешным делом, уж разгрызли по стаканчику.
Важенин молчал, придавленный еще вчерашним хмелем; глаза у него были совсем мутные, лицо красное. Он не чувствовал жарившего его голову солнечного луча, который пробивался меж березок. Это место под березками было замечательно хорошо: назади шапкой стояла «середовина», впереди расстилалось болото, окаймленное по бокам синевато-серыми увалами. Умытая росой и дождем зелень смотрела особенно весело, в «середовине» заливались даровые лесные певцы, в болоте слышался подозрительный шорох, заставлявший Бекаса вздрагивать и чутко нюхать воздух. Легкий ветерок проносился над осокой, шептался в березовой листве и пропадал сейчас же; по голубому небу плыла кучка белоснежных облаков, круглившихся и надувшихся, как парус. Трава успела просохнуть, и воздух курился ароматными испарениями, пахло лесной душицей, шалфеем, свежей сосновой смолой. Дневной зной усиливался с каждой минутой, и хотелось лежать неподвижно без конца. Налитые стаканы чаю стыли, и Секрет очень обижался этим обстоятельством.
– Вы давно охотитесь? – спросил я молчавшего Важенина.
– Мы-то?… Да так, пустым делом иногда побалуешься, – уклончиво ответил он. – Ружьишко вот попалось в третьем годе, почитай даром, ну, так вот и шатаешься с ним. В заклад принес его один мастерко, да в полуторых рублях и оставил. С даровщинкой-то оно и любопытно…
– Уж это ты верно, Евстрат Семеныч, – почтительно вторил Секрет, – на что лучше… Вот еще воровское, сказывают, хорошо тоже, особливо насчет собаки или птицы – первое дело.
– А ты пробовал? – иронически спрашивал Важенин.
– Бывало дело… Собачка была у меня, цетерок[31]31
Цетерок – от сеттер, порода собак.
[Закрыть]. Не то чтобы настоящий цетерок, а так смяток. Ну, так я его упер еще щенком, и денег мне он много нажил. Умный такой издался, напрахтиковал я его – любо глядеть, как почнет орудовать по лесу али в болоте. Господа наедут, я его и пущу – всех ублаготворит, и сейчас его у меня покупать. Ну, я его и предал цалковых за десять, а он, цетерок-то, непременно убежит от нового хозяина и опять ко мне. Раз пять с веревкой прибегал… Раз восемь я его эк-ту, пожалуй, продал.
– Вот это молодец! – похвалил Важенин.
– А то как же, Евстрат Семеныч? Надо же и мне жить, а господам что значит десять-то цалковых: тьфу – и только.
Этот рассказ очень понравился Важенину, и он повторял про себя: «Ловко… отлично!… Вот так цетерок… Восемь раз, говоришь?» С одной стороны, его радовала непроходимая господская глупость, а с другой – ловкость Секрета приятно щекотала его собственные хватательные инстинкты: это был, очевидно, настоящий кулак, любивший всякую «дешевинку» даже в чужих руках, если особенно дело обделано «мастеровато», как в данном случае. Тип собственно заводского кулака только еще нарождается, и Важенин меня заинтересовал в этом отношении, тем более что в нем к специально кулацким чертам примешивалась еще лакейская крепостная закваска.
– Вы, собственно, чем же торгуете? – спрашивал я.
– А чем придется… больше по заводской части, что простому мастеровому надобно, – харч, обуй, одежа, бакалеи.
– Выгодно?
– Да ничего… слава богу, жить можно помаленьку. Прежде-то на Пластунском народ зажиточнее был, так торговля хуже шла, потому богатый мужик все норовит в городу купить, в свое время, а у нас так брали – самые пустяки. А как теперь захудали все, к нам…
– Да ведь много торговых у вас в Пластунском?
– Ничего, на всех прохватит… С богатого не много возьмешь, а бедный у тебя весь в руках, потому он и муку аржаную фунтиками покупает. Примерно, пуд муки стоит восемь гривен, а фунтиками продаешь по три копеечки… И чай тоже и сахар. Вообще, который темный товар – большая от него прибыль.
– Какой темный товар?
– А на который цены не знает мужик… даже лучше не надо. Возьмите теперь сапоги или полушубки – на них не много наживешь, – потому цена им вся известная, а бакалея – темный товар, бумага и всякое прочее.
– Как же вы на охоту ходите от торговли?
– Да летом какая наша торговля: самое тихое время. Жена в лавке управится… А я больно вот места люблю, собственно за этим и хожу.
– Какие места?
– Ну, все места… весьма даже любопытно, потому как здесь совсем особенные места – угодные… В допрежние времена по этим местам сколько разного народу хоронилось, хоть взять из наших старообрядцев… Да вот хоть это самое болото: сколько скитов было поналажено по островам, доступу к ним нету, особливо летом. Ну, старцы и хоронились от начальства: где их в болоте-то найдешь…
– И нынче живут?
– Как не жить – и нынче живут, только далеко, а поблизости всех разорили.
– Да вон на моих глазах скиток сожгли, – заявил Секрет. – Отседова его видать было… вон там налево к увалам островок, так на нем и проживали старцы-то. Ну, зимой их и выследили лесообъездчики, да и выжгли… Попользовались, говорят, всемс и мукой, и медом, и воском, и деньгами. А лучше нет места, как ваши Боровки, Евстрат Семеныч: уж такое место, такое место – на целую округу.
– Древнее место… – задумчиво ответил Важенин. – Еще этих заводов и званья не было, как отцы-то наши прибежали сюда с Выгу-реки. Много таких-то местов здесь… Может, одних угодников сколько спасалось, не говоря о других прочиих людях. Только нынче ослабел народ супротив стариков-то: куда!… Измотались… малодушие везде…
– А мне ваши боровковские вот где сидят, Евстрат Семеныч, – проговорил Секрет, указывая на затылок, – такие охальники-страсть… Каждую зиму с емя смертно бьюсь за середовину. Больно уж меня донимают…
– Станешь донимать, когда есть нечего… Тоже не от добра лесоворничают. Взять хоть тех же Мяконьких… Вон каких четыре братана[32]32
Братан – брат (прим. автора).
[Закрыть] чистят народ.
– Уж это что говорить: осетры… Болыпак-от Мишка, вон какой лоб, и проворен, окаянный, ну, и другие ничего – чистые ребята.
Кончив чай, Важенин и Секрет переглянулись между собой.
– Теперь самая пора… – проговорил Секрет, поднимаясь с земли, – залобуем дичины, Евстрат Семеныч, уж я тебе говорю. Она тоже время знает…
– Да какая в полдень дичь? – удивился я.
– А мы найдем, вашескородие… – ухмылялся Секрет. – Вы в город к вечеру али здесь заночуете?
– Нет, в город… Вот только жар спадет – и отправлюсь.
Обвесив себя лядунками и взяв ружья, Важенин и Секрет отправились на охоту, а я из-под березок, где начало сильно припекать солнце, перешел к самой избушке и улегся в тени. Власьевна обещала приготовить обед и накормить Бекаса. Около избушки на завалинке играли ребятишки Секрета, но в моем присутствии заметно стеснялись и все больше смотрели на собаку. Зной все увеличивался, так что становилось тяжело дышать, и я невольно пожалел Власьевну, которая должна была жариться у жарко натопленной печи. Это была бойкая городская мещанка, худая, как щепка, обладавшая способностью вечно быть не в духе; она походя тузила ребятишек и жаловалась встречному и поперечному на свою горе-горькую участь, то есть на своего мужа, который только и знал, что жрать водку и т. д. Громыхая теперь ухватами, Власьевна несколько раз принималась причитать самым отчаянным образом, как причитают по покойнике. До меня без всякой логической связи доносились слова: «погубитель», «наплодил ребятишек, а сам только водку жрет», «ужо вот я тебе покажу, бесстыжие твои шары», «пропасти нет на вас, окаянных», «утямились»[33]33
Утямились (обл.) – привязались, пристали.
[Закрыть], «прорвы этакие», «беспременно я утешу» и т. д.
– Кого это ты, Власьевна, бранишь? – спросил я, когда обед был готов и подан прямо на траву.
– Известно, кого… одна у меня винная-то капля!… – каким-то пришибленным голосом заговорила она, отмахиваясь рукой. – Жисти я своей не рада, барин, вот те Христос, потому для кого я маюсь здесь, в лесу-то?… Вон он, Секрет-от, какой у меня: склался, только его и видел… И везде-то у него дружки да приятели, и везде он свою водку найдет. Теперь дни на три закатились с Важениным…
– А Важенин часто бывает у вас?
– Заходит по-времю, когда водкой зашибет… Запой у него, вот он и бредет в лес. Пил бы у себя дома, а то нет, в середовину надо, моего Секрета спаивает только… Я ведь их обоих наскрозь вижу, барин, даром что хитры. Вот что… «Мы-ста на охоту…» Тьфу!… Знаем мы ихнюю-то охоту!… Ужо вот Мяконькие-то наломят им бока-то, костей не соберут… Ты думаешь, куда они пошли, охаверники?
– Не знаю…
– Да в Боровки… всё туда шляются. Там у братанов Мяконьких сестра есть, Ульяной звать, так вот Евстрат-то Семеныч и увязался за ей… И девка только: высокая, белая, ядреная, на речах бойкая. Евстрат-то Семеныч вон какой бык – ему и любопытно такую девку оммануть… Вот и шатаются с Секретом, чтоб Секрет помогал. Тьфу… рассказывать-то про них тошнехонько! Мяконькие-то уж пообещали Евстрату Семенычу шею сломать, так он и подсылает Секрета: придут к Боровкам, Евстрат Семеныч в лесу спрячется, а Секрет и подсылает Ульяну за грибами или за ягодами идти. Только не та девка… Она и то одинова так отдубасила моего-то Секрета – взяла палку, да палкой и давай его обихаживать, только стружки летят. Одним словом, могутная девка, где же она им живая-то в руки отдастся… ни в жисть!…
– Откуда ты это все узнала-то? – сомневался я.
– Да сам-то Секрет все пьяный и рассказывает, а как прочухается – в отпор… Ох, и жисть только моя, не приведи никому, истинный Христос!… Подумаешь с подушечкой об этаком! угаре, как мой-от, а ребятишки-то вот они… Секрет-от мой хоша и ослабел насчет водки, а ведь он прост, вот я и боюсь, кабы ему где башку не отвернули.
Местность между «середовиной», деревушкой Боровками и Пластунским заводом действительно в прежние времена представляла самую удобную почву для людей «древлего благочестия», хоронившихся здесь от никонианских властодержцев и «духоборного суда». Но уральские заводы быстро выжгли все леса кругом и загнали раскольничьих старцев в непроходимые болотные места, дебри и раменья, но и отсюда их выкурили, как выкуривают из нор и «язвин» разное зверье. Все это, без сомнения, было очень печально и еще более несправедливо, но печальнее были такие галантерейные фрукты, как Важенин… Воспоминания о несчастной Харитине, искреннее сожаление, что не удалось попасть в число разорителей Михряшева, торговля темным товаром и этот удивительный расчет высасывания последних грошей из заводской голытьбы – все это отлично говорило за себя и совершенно логически заканчивалось запоем и дикой травлей «могутной» Ульяны Мяконькой.
С охоты я вернулся уже поздно вечером. Над городом N. висело целое облако пыли, окрашенное розовым огнем заката.
После картины леса глухой уездный город, с его пылью, пьянством и чем-то таким усталым и щемящим душу, всегда кажется какой-то помойной ямой, в которой несчастные обыватели копошатся, как черви!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.