Текст книги "Уральские рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 50 страниц)
VII
Бывая часто на Мочге, я теперь останавливался уже в новой комнатке Блескина, где и место было свободное на мой пай, и заветная полочка с книжками, и, главное, сознание, что здесь никого не стесняешь своим присутствием. Рубцов тоже любил частенько завертывать в эту комнату и подолгу засиживался здесь за разными хорошими разговорами. Тут же неизменным сочленом нашей компании являлся большой серый кот. Это был тот самый серый котенок, который год назад смешил Блескина своими проделками до слез. Рубцов называл этого кота «мыслящим реалистом».
– Я когда-нибудь из этого мыслящего реалиста великолепный препарат сотворю, – уверял Рубцов, чтобы побесить Петьку.
Вообще в комнатке Блескина, как мне казалось, Рубцов на время делался прежним Рубцовым, и по-прежнему мы под треньканье гитары распевали студенческие песни, а Рубцов обязательно плакал, если был выпивши, что с ним случалось довольно часто. Но вообще все это было одной формой, внешней декорацией, а прежнего духа уже не существовало более: являлась какая-то невидимая тяжелая рука и тушила беззаботное веселье.
Мне привелось сделаться свидетелем этой жизни приисковой конторы до мельчайших подробностей, но это тяжелое новое нельзя было объяснить только тем, что в конторе поселилась Солонька, нет, дело было гораздо серьезнее. Появились такие вопросы, о которых не говорила ни одна из заветных книжек, а главное, нельзя было не предвидеть появления все новых и новых комбинаций. Из-за дрязг и мелочей специально-семейной жизни Рубцова на приисковую контору надвигалась какая-то грозовая туча, и все переживали то нервное беспокойство, которое испытывается перед грозой.
Соломонида Потаповна вела жизнь совершенно растительную и, видимо, очень скучала. По утрам она училась читать с Блескиным, но занятия шли очень лениво, и ученица только потела или принималась зевать. Блескину стоило невероятных усилий научить ее читать, но зато дальше Соломонида Потаповна уперлась и ничего слышать не хотела ни об арифметике, ни о чтении хороших книжек.
– Неужели тебе хочется дурой остаться? – спрашивал иногда Рубцов, выведенный из терпения. – Кажется, времени свободного у тебя достаточно, а без дела одурь возьмет.
– Какая уж есть… – упрямо отвечала Соломонида Потаповна, сдвигая свои соболиные брови. – Вам что за печаль: дура была, дурой и останусь. Свои глаза-то у вас были… Ведь не венчанные: не поглянулась, и уйду.
– Это – какое-то идиотство!… – возмущался Рубцов, отступаясь.
Такие разговоры обыкновенно приводили к размолвкам, но Соломонида Потаповна отлично понимала все преимущества своего нелегального положения и не упускала случая воспользоваться всеми его выгодами, то есть она всегда повторяла «уйду», хотя видела, что это невозможно – их связывал ребенок. К этому ребенку Соломонида Потаповна относилась как-то равнодушно, так что, собственно, возился с ним больше Блескин: он вставал для этого даже ночью. В своем роде получалась замечательная картина: Блескин уносил в свою комнату маленькую Нюту вместе с колыбелькой и сидел над ней вместе с серым котом.
Любимым занятием Соломониды Потаповны было выйти на крылечко, сесть на ступеньку и сидеть здесь, пощелкивая кедровые орехи без конца. Солнце печет нещадно, в воздухе налита какая-то смертная истома, а Соломонида Потаповна сидит на своем крылечке, и только летят скорлупы. И это изо дня в день… Можно себе представить положение университетских друзей, когда пред их глазами торчал этот вечный живой упрек. Некоторое оживление Соломонида Потаповна испытывала только в моменты, когда кучер Софрон начинал наигрывать на своей гармонии разные залихватские приисковые «наигрыши» или штегерь Епишка выкидывал какое-нибудь коленце помудренее. Эти глупые люди, порядком нечистые на руку, очевидно, были ближе Соломониде Потаповне, и она кокетливо закрывалась рукой, чтобы не выдать душивший ее смех.
– Соломониде Потаповне сорок одно с кисточкой… – галантно здоровался краснорожий кучер Софрон, когда проходил мимо «полубарыни», залихватски подергивая свою десятирублевую гармонию.
Вороватый Епишка держался с полубарыней гораздо осторожнее и позволял себе разные колена только в отсутствие господ. Он делал безнадежно глупую рожу и раскланивался с Соломонидой Потаповной издали «по-господски», то есть расшаркивался, прижимал руку к сердцу и держал свою кожаную фуражку на отлет. Потом садился куда-нибудь на бревно и с помощью скребницы изображал, как господа читают в книжку, глядят в «микорсоп» и т. д. Софрон наяривает на гармонии, встряхивая волосами, Епишка выкидывает разные колена, а Соломонида Потаповна, сидя на крылечке, задыхается от смеха.
Не нужно было обладать особенной философской проницательностью, чтобы понять, чем вся эта история кончится в одно прекрасное утро.
Рубцову приходилось нелегко, и мы целые дни вдвоем бродили с ним с ружьями по лесу, делая привалы в излюбленных местах, где-нибудь под Дымокуркой, на Пальнике или под Сосуном-Камнем. Это шатание по лесу всегда оживляло Рубцова, и он точно встряхивался, веселел и без конца декламировал разные стихи, а больше всего, конечно, из Гейне. Особенно он любил повторять гейневских рыцарей, Вашляпского и Крапулинского.
Вместе ели, но с условием.
Чтоб по счету ресторана
Не платить им друг за друга:
Не платили оба пана…
– Не правда ли, какая чертовская ирония? – спрашивал Рубцов, бросая ружье… – Ха-ха. Это как мы с Петькой!…
Нет, не все еще погибло!
Наши женщины рожают.
Наши девушки им в этом
Соревнуют, подражают…
Эти два рыцаря как-то живьем засели в моей голове, но теперь я не могу слышать этих стихов: под этой иронией крылась трагедия, та трагедия, которая одинакова как в патентованных трагических странах вроде Италии, так и в самом обыкновенном захолустье.
– Да, черт возьми, наши женщины рожают… – задумчиво повторял Рубцов, когда смешливый стих проходил. – Природа тут немножко того, нерасчетливо поступает.
Студенческая привычка выпивать у Рубцова, кажется, все росла с каждым днем, и, что было всего хуже, он начал пить один, потихоньку от других. Стесняясь показываться пьяным перед Петькой, он обыкновенно уходил куда-нибудь на прииск, пока не протрезвлялся. На охоте стесняться было некого, и Рубцов обыкновенно напивался на привалах настолько, что домой приходил с красными глазами. Мне эти выпивки были хуже всего, потому что пьяный Рубцов питал большое пристрастие к откровенным разговорам, а известно, что такая пьяная откровенность ставит «наперсника» в самое дурацкое положение.
Раз мы отправились после обеда за дупелями в небольшое болотце, до которого от прииска было около трех верст. Рубцов выпил дома да прибавил еще дорогой. У него утром вышел какой-то неприятный разговор с Блескиным, следовательно, нужно было вознаградить себя. Я предчувствовал, что сейчас начнется излияние сокровеннейших чувств, и пожалел, что пошел на охоту.
– Да, я никого не обвиняю… – бормотал Рубцов, ступая неверными шагами. – Это уж последнее дело… да!… Но это мне не мешает все понимать и все видеть.
Рубцов горько засмеялся и махнул рукой.
– Знаете, что мне говорил сегодня Петька?… – продолжал он. – «Соломонида Потаповна скучает оттого, что в ее жизни произошел слишком резкий переход от тяжелой работы к безделью… Она слишком здорова и сильна для умственного труда, а ей необходима ручная работа, чтобы не сойти с ума». Чудак этот Петька… Думает, что я ничего не вижу и не понимаю!… Вот и вы тоже… Нет, батенька, Рубцов все видит: как и Софрон выворачивает глаза на Соломониду Потаповну, и как Епишка подпускает ей турусы на колесах, а Соломонида Потаповна посиживает на крылечке, щелкает орехи и этак из-под ручки: хи-хи-хи!… Так?… Ну-с, так работа Соломониде Потаповне работой, а потом настоящий-то муж, чуть что, ее же за косы да хорошую трепку, – вот она тогда будет золотая баба. Тот же Софрон, если бы она вышла за него замуж, дул бы ее не на живот, а на смерть, и она же души в нем не чаяла бы… Так я говорю?…
– Нет, вы уж слишком, Михаил Павлович… так нельзя.
– Ну, уж, батенька, извините: вот так, как я делаю, это действительно нельзя, курам на смех, недаром Софрон и Епишка считают меня дураком. Но ведь не могу же я ее бить смертным боем… Боже мой, боже мой!… Нет, это страшно, вот на какие нелепости сводится наша жизнь… Учитесь, батенька!… В самом деле, если разобрать всю эту историю, – ничего дурного… Живет созревший молодой человек в лесу и встречает созревшую молодую девушку; естественно, что он получает известное влечение… так? Ну, она необразованная, глупая, но зато такая здоровая и цветущая. Природа всесильна… Она делается матерью. Тут уж начинается другая аллегория… Посидимте, батенька, я устал что-то. Еще успеем дупелей погонять…
Мы расположились на лесной опушке, в тенистом уголке. Над нашими головами шатром поднималась старая рябина; вдали синели горы. Жар свалил, и из лесу потянуло вечерней сыростью. Рубцов еще выпил стаканчик из походной фляжки.
– Знаете, сначала я действовал под влиянием одного чувства, как животное… – продолжал он на ту же тему. – И красивая девка была – у кого угодно голова закружится. Ну, сошелся с ней… Когда чисто животный жар прошел, явилось более глубокое чувство: поднять ее до себя, выучить, дать приличное образование. А тут еще плод явился – значит, оставалось идти вперед. Ведь я сколько раз предлагал ей повенчаться – не хочет.
– Почему?
– А шут ее разберет… Раскольники они, вся семья, не признают церковного брака, а, согласитесь, венчаться мне у ихних старух тоже не приходится. Вот бы веселенький пейзажик получился: студент Казанского университета совратился в раскол… ха-ха!… Хорошо. Ну, замуж не хочешь идти, так будем жить, а. тут вот какая музыка получается… Что же мне-то делать: остается ревновать ее к Софрону или к Епишке, вернее, к обоим зараз?… Или изобразить венецианского мавра Отелло?… Но ведь Солонька походит на Дездемону так же, как свинья на пятиалтынный… Софрон – Кассио, Епишка – Яго, а я – венецианский мавр… тьфу!… Все это было бы очень смешно, если бы не было так грустно. Ведь самое страшное в таких вещах – сознание, которое гложет тебя и день и ночь… В самом деле, чем виновата Солонька, что она бессовестно здорова и глупа до святости, а я еще меньше ее виноват во всем этом, хотя она, вот эта самая Солонька, дорога мне и как объект моей страсти и как мать моего ребенка. Ведь из этой глупой личинки Нютки вырастет большой человек и скажет: «А что, тятенька, разговоры хорошие вы умели разговаривать, а вот живете по-свински…» Понимаете: вот этот беззубый Нютин ротик и скажет… Что же получается-то? Дрянь и мерзавец ты, Михаил Павлыч, и всего твоего ремесла было откозырять трепака!…
– Ну, уж вы очень хватили!…
– Нет, позвольте… Даже самая положительная дрянь, голубчик, по всей форме, особенно если сравнить вот с этим Софроном или Епишкой… Как бы вы думали?… Конечно, дрянь… Что бы сделал Софрон на моем месте, если бы заметил за женой шалость и если бы ее действительно любил, как это думаю я сам про себя? Самое простое дело: взял топор и рассек Солоньку на мелкие части, асам сначала со страхов убежал бы в лес, а потом, как пришел бы в себя, сейчас в волость и в ноги старшине: «Так и так, мой грех…» Вот как сделает Софрон, и ему и книги в руки. Так что он, говоря логически, имеет полное право выворачивать Солоньке всю душу своей гармоникой, а Михаил Павлыч должен смотреть и казниться… Э, батенька, да тут такие кружева в башке заходят, что жизни не рад!… Каких-то винтов не хватает, вот машина и фальшит. Вся суть-то в одном тебе сидит, а ты в жизни злостный банкрот: напечатал в газетах объявление, заманил публику, наобещал самому себе золотые горы, а хвать – в кармане кукиш с маслом. Да что тут говорить, голубчик: все это самому надо размотать… своим умом.
Опять наступила осень. Мне нужно было ехать в один из столичных университетов. Сцена прощания с Мочгой была самая трогательная. Даже Блескин расчувствовался и со слезами на глазах долго жал мою руку.
– Поклонитесь же Казани, как поедете мимо, – прошептал упавшим голосом Рубцов и убежал в свою комнату, чтобы скрыть душившие его слезы.
– Да, да… это хорошо, – повторил Блескин. – Учитесь много, это наше счастье… Наука – все.
Свидетелями этой сцены были Софрон, Епишка и Соломонида Потаповна. Они, видимо, ничего не понимали и переглядывались. Епишка сделал плаксивое лицо, чтобы рассмешить полубарыню.
Из уральской старины
I[27]27
Действие нашего рассказа относится к жизни Зауралья лет пятьдесят назад (прим. автора).
[Закрыть]
Ободранная комната, почти без мебели, была залита ярким солнечным светом, который бродил колебавшимися золотыми пятнами по закопченному потолку, по крашенным зеленым купоросом стенам, по заплеванному полу; в раскрытое окно гляделась своей мягкой зеленью липа, где-то слабо посвистывала крошечная серая птичка, с улицы так и тянуло июльским зноем, какой бывает только на Урале. Комната выходила двумя окнами на широкий мощеный двор громадного господского дома, а одним в сад; у одной стены на полу валялась овчинная шуба, заменявшая постель, между окнами стоял некрашеный деревянный стол, около него два топорной работы стула, на стене висело плохое тульское ружье, рядом какая-то мудреная черкесская амуниция, – и только. Пахло водкой, луком и еще чем-то таким, чем пахнет только в кабаках.
У стола, с гитарой в руках, согнувшись, сидел смуглый, черноволосый, чахоточный человек неопределенных лет; он был в грязной ситцевой рубашке и заношенных плисовых шароварах, заправленных в сапоги. Время от времени жилистая и костлявая рука машинально брала несколько аккордов на гитаре, но сам игрок оставался в том же положении: смуглое лицо было неподвижно, темные большие глаза смотрели на одну точку. Он точно застыл в одной позе и не смел шевельнуться.
– Плохо, Яша, – проговорил он наконец и машинально потянулся рукой к пустой бутылке из-под водки, которая стояла на столе рядом с недопитой рюмкой. – Ежели теперь…
По смуглому лицу со впалыми щеками мелькнула тень, густые брови нахмурились, даже на тонкой шее напружились толстые синие жилы; все внимание Яши сосредоточилось на гитарном грифе. Через несколько минут на лбу выступили капли холодного пота, а губы сложились в кривую, неприятную улыбку: Яша увидел его… Да, это был он, старый знакомый, маленький, черненький, с собачьей мордочкой и утиными лапками вместо ног. Он оскалил свои мелкие зубы, оседлал гриф и показал Яше длинный красный язык.
– Ага, так ты вот как… – прохрипел Яша и сделал рукой такое движение, как будто хотел поймать муху, но проворный чертик увернулся от него с большой ловкостью и выглядывал уже из отверстия гитары. – Нет, постой, брат, теперь не уйдешь от меня… попался, голубчик!…
Яша судорожно закрыл обеими ладонями круглое отверстие гитары, но чертик, как акробат, пробежал по одной струне до колков, выдернул один из них и нырнул в дырочку, только мелькнули в воздухе тонкие, как проволока, ножки, длинный мышиный хвост; но через минуту чертик показал свою морду из отверстия, где был колок, и проворно намотал струну себе на шею, – как есть колок… У Яши мороз пошел по коже со страху, но он в отчаянии схватил рукой за ноги чертика и давай их закручивать; струна быстро навилась вокруг чертовой шеи, и собачья голова налилась кровью, длинный красный язык повис, и черные глазки совсем выкатились из орбит.
– Ага… вот когда ты мне попался, подлец! – кричал Яша, продолжая закручивать чертика.
Но в тот самый момент, когда черт уже совсем задыхался, струна вдруг лопнула, черт вырвался, кувыркнулся в воздухе и шлепнулся прямо на пол, где, как капля ртути, расшибся на тысячи мелких крупинок, и каждая крупинка оказалась новым чертиком. Маленькие, безобразные, некоторые еще с розовыми лапками, как у мышенят, чертики забегали по полу, как вытряхнутые из мешка тараканы, и Яша бросился их топтать обеими ногами, причем выделывал чудеса акробатической ловкости.
– Вот я вас, подлецов! – орал Яша, бегая по комнате с гитарой в руках. – Мучить меня… душу тянуть… ха-ха!…
В самый разгар этой сумасшедшей сцены двери комнаты растворились и в них показалась стройная женская фигура. Это была девушка лет девятнадцати, белокурая, голубоглазая, с тонким носом и полным овалом лица; она была в одной крахмальной юбке, а плечи были закутаны пестрой, заношенной турецкой шалью. Сначала она смотрела на прыжки Яши с улыбкой, но потом лицо подернулось легкой тенью; что-то такое грустное и печальное засветилось в больших глазах, а губы сложились в горькую улыбку.
– Яша, ты что это? – тихонько окликнула она бесновавшегося. – Перестань, голубчик… никого тут нет, никаких чертиков.
– А это… а это?… – метался Яша по комнате, гоняясь за призраками своего расстроенного беспросыпным пьянством мозга. – Вон их сколько, подлецов, насыпано на полу… везде!
Девушка спокойно взяла пьяницу за худые плечи и, как ребенка, посадила на стул к столу; нервное напряжение Яши сменилось вдруг страшной слабостью: он весь как-то распустился и даже закрыл глаза. Только высоко поднималась и падала чахоточная грудь да все тело вздрагивало тяжелой судорогой; лицо было облито потом, редкие темные волосы прилипли на лбу и на висках тонкими прядями.
– Яша, очнись… Что ты, голубчик? – тихо говорила девушка, напрасно отыскивая глазами воду.
Она торопливо вышла и вернулась через несколько минут с большим графином холодной воды, которую и начала лить Яше прямо на голову; тот вздрагивал, отмахивался руками, причитал что-то своим хриплым тенором и только чувствовал, точно с него сдирают кожу. Это была ужасная минута, слишком хорошо известная всем записным пьяницам.
– Ну, теперь лучше? – спокойно спрашивала девушка, кончив свою жестокую операцию.
Яша с трудам открыл мутные глаза, посмотрел прямо в голубые глаза девушки и засмеялся.
– Узнал? – спросила она.
– Чертики… вен… вон!… – закричал Яша, вскакивая с места и тыкая пальцем прямо в глаз девушке; в них опять прыгали знакомые черные фигурки, переплетались, как черви, и высовывали красные языки.
– Дурак! – обругала девушка сумасшедшего, а потом достала из кармана пузырек с нашатырным спиртом, отсчитала в рюмку несколько капель, налила воды и подала неподвижно сидевшему Яше. – На, выпей…
– Водка?
– Да, водка…
Яша дрожащей рукой схватился за рюмку и опрокинул ее в рот; он даже не почувствовал, что такое выпил, а только тяжело вздохнул. Девушка подняла валявшуюся на полу гитару, настроила оборванную струну и села с гитарой на раскрытое в сад окно. Взяв несколько аккордов, она заиграла какую-то заунывную немецкую песню, ловко и отчетливо перебирая струны своими тонкими белыми пальцами. Потом немецкая песня перешла в разудалую цыганскую «Настасью»; девушка, отбросив белокурые волосы, падавшие на лоб, вполголоса за: пела:
Ты, Настасья,
Ты, Настасья,
Отворяй-ка ворота –
Звуки музыки и пение заставили Яшу открыть глаза и поднять голову; он пришел в себя и долго смотрел то на свою комнату, то на сидевшую на окне девушку.
– Мантилья Карловна, это вы-с? – как-то нерешительно и конфузливо заговорил он, ощупывая свою мокрую голову.
– Я, Яша, а ты тут чего колобродишь? И не совестно тебе?… а? Посмотри, какой у тебя голос…
– Голубушка, Мантилья Карловна, больше не буду, – зашептал Яша и бросился в ноги девушке. – Простите вы меня, дурака!
Он припал мокрой головой к ее юбкам и опять зашептал что-то такое совсем бессвязное.
– Я к тебе за делом пришла… ах, отойди, пожалуйста! – брезгливо проговорила Матильда Карловна, подбирая юбки под себя. – Грязный весь…
– Ручку… ручку пожалуйте, а то не уйду! – повторял Яша с упрямством протрезвляющегося человека.
– Хорошо, на…
Яша припал к протянутой белой руке и долго целовал все пальчики по порядку, эти удивительно красивые пальцы с розовыми ногтями и просвечивавшей, точно атласной кожей.
– Да как вы сюда-то попали?., а? – удивлялся Яша, не выпуская маленькой теплой ручки.
– Дело есть, Яша… Гуляла по саду и зашла проведать тебя. Ах, да, а где Ремянников? – спросила она серьезным тоном и, прищурив глаза, пытливо посмотрела прямо в глаза Яше, который все еще стоял перед ней на коленях.
– Где Федька? Да он все время здесь был… мы вместе пили, а потом уж я не помню…
– Врешь, подлец! – крикнула Матильда, и ее лицо покрылось розовыми пятнами. – Ты меня обманываешь…
– Ей-богу, вот сейчас провалиться, не вру… вместе пили, а потом все он ко мне приставал.
– Кто он?
– Известно, кто: черненький этот…
– Да ты не заговаривай зубов-то, Яшка! – вспылила девушка и топнула ногой. – Не хочешь говорить правды, так я тебе сама скажу, где теперь Ремянников: он в Ключиках…
– У попа Андрона?
– Да у попа Андрона…
– Что же? Может быть, и там… Да, действительно там… Вспомнил. Он еще третьего дня собирался туда…
Девушка все время смотрела на Яшу пристальным взглядом и с величайшим трудом сдерживала кипевшее в ее груди негодование: она с таким удовольствием впилась бы своими белыми пальцами вот в эту самую пьяную рожу, если бы она не была ей нужна, нужна сейчас же… Но Матильда пересилила себя и постаралась улыбнуться своей ласковой, чудной улыбкой, как умела смеяться в этом доме только она одна.
– Вот что, Яша, я тебя, знаешь, всегда любила, – заговорила девушка с деланной ласковостью. – И ты должен исполнить для меня одно маленькое поручение… Исполнишь?
– А водки дашь? – грубо спросил Яша, прищуривая свои черные глаза.
– И водки дам и денег… сделаешь?
– Все сделаю, Мантилья Карловна.
– Отлично… Только водки я тебе дам потом, а теперь всего одну рюмочку.
Яша тяжело вздохнул и вперед согласился на все, только одну бы рюмочку… У него голова была тяжелее пудовой гири. Матильда сходила за водкой и подала Яше рюмочку из собственных рук; в водку опять было примешано несколько капель нашатырного спирта, но Яша ничего не заметил, а только поморщился.
– Мы до вечера пробудем здесь, а вечером отправимся, – говорила Матильда, опять усаживаясь с гитарой на окно.
– Куда?
– Уж это мое дело.
– А Евграф Павлыч?… Надо спроситься.
Матильда посмотрела на Яшу улыбающимся взглядом и только засмеялась…
– В самом деле, как же с Евграфом Павлычем? – допрашивал Яша, напрасно стараясь сохранить равновесие. – Ведь он, ежели узнает, живого не оставит… А вдруг спросит?
– Этакой ты дурак, Яшка; уж если я сказала, что не спросит, – значит, не спросит… Понял?
– Ага… Узелок будет развязывать? Ха-ха…
– Чему ты смеешься, дурак?
– Да так… Это Матрешкина очередь подошла?… А славная была девка… ну, да девичье дело: всем один конец!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.