Текст книги "Говорок"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
III
Прошло лето, прошла осень, зима, а о Матвее ни слуху ни духу. Как в воду канул! Авдотья несколько раз «посыкалась» добиться от односельчан, куда задевался муж, но старички только мычали, чесали в затылках и бормотали что-то совсем несообразное, – надо же было как-нибудь отвязаться от пристававшей с ножом к горлу бабенки. Правда, помощью ее не оставляли – то хлебом, то деньгами, то дровами. Но это была обязательная помощь, которую Авдотья принимала только в крайнем случае.
– Ежели тебе что надо будет, Авдотьюшка, так ты только мигани… – повторял каждый раз Маркел. – Обязанность свою весьма даже чувствуем.
– Есть у меня все, слава богу…
– Ну, то-то. Мотри, соблюдай ребятенок, чтобы, значит, Матвей на нас опосля не судачил.
Авдотья низко кланялась и уходила в свою мурью[4]4
Мурья – лачуга, конура, землянка.
[Закрыть]. Пользоваться мирской помощью она вообще стеснялась. Матвей – гордый человек, не любил кланяться. Вот по соседству – другое дело: кто молочка ребятам принесет, кто дровец приволокет, кто что – все же свои люди. Раз, зимой, в самый лютый мороз, притащился с курьи кривой Ильич и привез с собой целый мешок рыбы.
– Это я тебе гостинец… – довольно сурово проговорил сторож, смущенный собственной нежностью. – Ребята-то привыкли к рыбе, когда отец был.
– А как я с тобой рассчитываться буду… – смутилась, в свою очередь, Авдотья.
– Да никак… Не стало ее, что ли, в озере, рыбы-то! Слава богу, вполне даже достаточно… Мы хоть и вздорили с Матвеем, а рыба тут не виновата. Я как, значит, обвязался Ахметову, ну, а он опять отступаться не хотел… Да и то сказать: свет я увидал без Матвея-то. Лежу себе в избушке и знать ничего не хочу. Помещик – помещикам… А то Матвей-то все у меня, как бельмо на глазу, сидел. Грешным делом, дирались мы с ним не однова…
Этот подарок заставил Авдотью прореветь целую ночь. Первый враг Матвея, и тот помянул его добрым словом, точно покойника… Да и рыба напомнила ей про мужа. Где-то он теперь, Матвей?.. Уж жив ли, а не то сидит где-нибудь за семью замками. Ребятишки малешеньки, неемысленны, а и те нет-нет да и припомнят тятьку.
Кривой Ильич действительно был доволен больше всех невольным отсутствием Матвея, хотя это слишком эгоистическое чувство и претило ему. Нехорошо радоваться чужому безвременью. Конечно, Матвей пошел своей волей, ну, а все-таки не за себя пошел, а за мир. Странный был этот Ильич, с детства живший в лесу. Он служил на соймах[5]5
Соймы – луга, снятые в аренду.
[Закрыть] у арендаторов, лесником, сторожем, и совсем свыкся с лесной тишью. Несоразмерно длинная, сгорбленная спина, кривые, короткие ноги, длинные руки и лохматая голова делали его похожим на медведя. Зиму и лето Ильич ходил без шапки. Такой уж родился несообразный человек: в лесу ему и жить. Избушка, поставленная на мысу, была поставлена, как казалось, на живую нитку, но в ней было тепло, а это – главное. Сбитая из глины, широкая русская печь держала в себе жар по неделе. Всю жизнь Ильич провел бобылем, а под старость, чтобы не скучно было, обзавелся петушком и курочкой. Прежде спал Ильич, как убитый: стемнело – лег, забрезжилось – встал. Какая ночь, такой и сон, а под старость не стало прежнего сна: то ноги заноют, то поясницу ломит. Ворочается, ворочается Ильич на своей печке, а кругом темь стоит, хоть глаз выколи. Вот и завел старик петушка с молодкой, потому все-таки ночью петушок вспоет, и сторож знает, какой час на дворе. По весне накладет курочка яичек, выведет гнездо, и пойдет у Ильича настоящее хозяйство. Петушок с молодкой жили под печкой. Была еще у Ильича собака Белка, такая же лохматая и кривоногая, как хозяин; у нее даже и глаз был кривой, тоже как у хозяина. Славная прежде была собака, а теперь годы ушли – лежит себе под лавкой день и ночь и чуть брехает на волков или когда бродяжки подойдут к избушке. В подполье проживали ужи. Свистнет Ильич, и поползут молоко пить.
По своему общественному положению Ильич был озерной сторож, а в действительности он проживал так, изо дня в день. Жалованья ему никто не платил, хотя и была ряда с Ахметовым. Разбогател, раздулся Ахметов и слышать ничего не хочет о жалованье. Придет к нему Ильич в Чудской завод и начнет просить хлеба, а купец примется ругаться:
– Какой тебе хлеб, старому черту? Задарма проедаешься на озере… Рыбу я не ловлю. Ступай, выправляй жалованье с Миловзорова…
– Ты арендатель-то, с тобой ряда была… Вот лопать[6]6
Лопать – одёжа. (Прим. Д. И. Мамина-Сибиряка.)
[Закрыть] обносилась, сапоги развалились, то-се… И то кучковские мужики посыкались осенью убить, зачем рыбу препятствую ловить.
– Бродяг хлебом кормишь, старый черт! – ругается Ахметов.
Ильич смолчал: было дело. Да и как не дать бродяжке, когда хуже волка человек придет. Ахметов все знает, прожженная душа… Но сколько ни ругается, а все-таки велит отпустить муки, завалящие сапоги выкинет, одежонку и еще раз обругает. Вот и все жалованье. Пробовал Ильич толкнуться к Миловзорову, но тот так затопал на него ногами, так заорал и еще хотел в кутузку посадить – хуже собаки. Уйти с озера Ильичу было некуда: крестьянская работа не под силу, да и привык он к своему лесному житью. Сам большой, сам меньшой в избушке своей. Конечно, зимой скучно бывает, а пройдет зима, и точно праздник какой откроется. Вспухнет и радуется лед на озере, по лесу пойдут проталинки, выступит вода в низких местах, нальется почка, а потом, когда вскроется лед, пролетит птица. Много ее летит по весне с полудня и, стая за стаей, отдыхает на Светлом озере. Гуси, лебеди, утки, чайки – стоном стон стоит на воде. Много озер по Зауралью, и весной везде тьма-тьмущая дикой божьей птицы; заходит рыба в воде, начнет икру метать по затонам и мелким речонкам, а в ясные дни по озеру пул идет: рыба мечется. А тут уж первые цветики пошли по лесу, зазеленела травка, пахарь выехал в поле… Все это видит Ильич – видит и радуется, и славит бога: у бога всего много.
Лежал таким образом! Ильич весенней ночью в своей избушке и совсем начал засыпать, как Белка ни с того ни с сего заворчала и брехнула.
– Цыц ты, кривая ерёхта[7]7
Ерёхта – задира, придира.
[Закрыть]! – обругал ее вслух Ильич. Собака повиляла хвостом и опять брехнула. По лаю Ильич знал, что к избушке человек подходит. Кому бы быть о такую пору? Бродяжки идут по осени – разве заблудился кто? Слез Ильич с печи, вышел из избушки – действительно человек подходит и палочкой помахивает. Выскочила Белка и бросилась навстречу.
– Кто, крещеный? – спросил Ильич, разглядывая темную человеческую фигуру.
– Так, заплутался…
– Ты бы подальше плутал-то, а то возьму орясину…
– Буде, Ильич… ну тебя.
Голос знакомый, и Белка унялась. Только хвостом виляет, тварь – узнала кого-то, подлая.
– Не угадал, что ли? – спрашивает знакомый голос. – Матвей из Кучек.
– Нно-о?!.
Ильич вдруг чего-то испугался и бросился в избу вздувать огня. Матвей вошел за ним, перекрестился в передний угол, сел на лавку к столу и молчит, а Ильич стоит с зажженной лучиной и смотрит на него.
– Откедова путь держишь, Матвей? – спросил наконец старик.
– Издалече будет… Отсюда не видать.
– Пошто мимо деревню-то свою обошел?
– А ее рука мимо. По волчьему паспорту, значит. Убег я из острогу… К озеру потянуло – вот и пришел поглядеть. Ох, моченьки моей не стало… тошнехонько!
– Ах, Матвей, Матвей…
– Ну ладно. Ежели опасаешься – уйду.
– Да куда уйдешь-то, голова с мозгом?
– А в лес… Небось, места в лесу всем хватит.
– Да ты, поди, поесть хочешь?..
– А не знаю… два дня не едал, пожалуй, отвык. Ну, что Авдотья моя?..
– Ничего, живет… Славная баба.
Поел Матвей и сейчас же заснул, точно его гвоздями приколотили к лавке, а Ильич проворочался до самого света. Вот так гостя господь послал… Да не надумал ли чего Козьи-Рога?.. Пока бродяга спал, Ильич осмотрел снасти и навез рыбы. А Матвей уж встал и смотрит на него с берега, как он в боту по камышам ездит.
– Вот что, Ильич, спасибо тебе на добром слове, а я того… – заговорил Матвей, глядя в сторону. – Не хочу тебя под ответ подводить. Еще начальство присыкнется к тебе, того гляди…
– Перестань… Места не просидишь, а там и уйдешь, когда следовает.
Одежонка на Матвее была плохонькая, на ногах лапти, да и сам он сильно исхудал, пожелтел, оброс диким волосом и поседел. Долго, видно, сердяга, в остроге высидел. Напоил его, накормил Ильич, а спросить про дело не смеет: как бы не обидеть человека. Как раз по напруженному месту попадешь… Матвей ничего не говорил до вечера, а потом уже все обсказал.
– Доходил до самого… – глухо начал он. – До Шмита до этого… В Питере был. Агромаднеющий город…
– Ишь ты, куды махнул!
– Было дело… Сперва-то я в Загорье выправлял дело. Ну, вижу, пользы мало: тот одно скажет, другой – другое… Путают, а дело наше правильное. Ну, я в Питер. Достиг и самого Шмита… Думаю, человек ведь тоже, пожалеет. Целую деревню зорят, а ему что: плюнуть! Все одно земля-то так же пустеет, а вся прижимка от Миловзорова. Ну, и достиг…
– И обсказал?.
– Все, как на ладонке выложил… Разве это порядок: у Чудских заводов пятьсот тыщ земли пустует, в орде, может, не один мильонт ее тоже задарма лежит, а тут еще двадцать тыщ у Шмита и тоже зря – Миловзоров, мол, зайцев гоняет. Выискалась, мол, всего-навсего одна деревнюшка, произошла она горбом, опахалась, обсеялась – ну, зачем зорить?.. В жалость хотел его привести: бабы, говорю, ребятенки малые… Разор, говорю, и вам и нам, ежели мы будем еще дальше тягаться. Все ничего, выслушал, а как я помянул про ак… ну, по этапу меня и предоставили в Загорье, а там в острог. В остроге-то, как своего, приняли: «говорка привели», – кричат рестанты. Конечно, ихнее дело привычное, как присмотрелись, значит, они ко всякому народу и всех ходоков говорками зовут. Цельную зиму я высидел, а как подошла весна, как ударила оттепель, – ну, не вытерпел… Всего-то оставалось с месяц досидеть. Тошно стало… чуть рук на себя не наложил…
– Досидел бы лучше, Матвей.
– А ежели тошно мне?..
Матвей поселился опять в своей курье, тщательно избегая всякой встречи с односельчанами. Два раза ночью он на боту переплывал озеро, обходил свою избушку, но войти в нее не смел: Авдотья испугается и перебудит ребят. Одна собака Жучка узнала хозяина и подползла к нему, из покорности, на брюхе. Раньше Матвей совсем не замечал эту собачонку, которую щенком притащили откуда-то ребятишки, а теперь он обласкал ее со слезами на глазах, как родного человека. Во второй раз собака уже дожидалась его на берегу и бросилась под ноги с радостным визгом. У него захватило дух от прилива нежных чувств, но и на этот раз он не решился войти в избу. Увидал он жену только в следующий раз, когда она выглянула в окошко, чтобы посмотреть, кто это бродит около избы.
– Зачем ты ушел без спросу? – повторяла Авдотья в сотый раз и ломала в отчаянии руки. – Засудят тебя… ох, горемычная моя головушка, пропали мы все!
– А ты молчи и никому виду не подавай… Лошадка-то в поле, видно?..
– В ночное угнали… Телочку без тебя принесла Пестрянка… ярочку одну волк зарезал… у Марфушки огневица зимой прикинулась… Матвеюшка, родимый, поди ты по начальству и объявись – может, лучше будет.
Матвей молчал, как пришибленный. Раньше было тяжело, а теперь вдвое. Приходилось скрываться от людей, как лесному зверю. Эх, если бы не жена да не ребятишки, ушел бы на Кукань, где земля вольная и паспортов не спрашивают, – все равно пропадать! Сидя в остроге, он произошел в тонкости всю острожную географию. Но другим было все равно, куда ни идти, а его неудержимо тянуло домой, к Светлому озеру.
Почти каждую ночь стал ездить Матвей к жене, надрывая свою и ее душу. Он теперь уже знал все, что делалось в Кучках. Односельчане не оставляли своих хлопот, и вместо него ходоком ушел брат рыжего старосты Маркела. Нельзя, нужно идти… А Миловзоров грозился пуще прежнего и обещает разметать все избы по бревнышку, так что крестьяне прозвали его Мамаем. В случае чего кучковцы грозились прогнать его кольями из деревни. Дело принимало скверный оборот.
– За что же это напасть такая? – удивлялся Матвей, беседуя по вечерам с Ильичом у огонька. – Ведь живут же другие люди на белом свете… Крутом такая тьма земли, а нам места нет. Найдем же и мы правду…
На себя Матвей смотрел, как на обреченного, и не рассуждал, зачем и почему: так нужно! Но его удивляла бессмыслица окружающей обстановки. Земли пустуют на сотни верст, а их гонят от своей работы. Неужели один Миловзоров на свете будет жить?
Однажды, когда Матвей сидел таким образом с Ильичом у огонька, его схватили.
– Хоть бы до осени дали погулять… – простонал говорок, не пытаясь сопротивляться. – Ильича-то не троньте. Мой грех – мой и ответ.
IV
Возвращенный в тюрьму, Матвей как-то совсем потерялся, замолк и начал сторониться от других. Любимым его местом было окно – встанет и омотрит сквозь железный переплет на клочок неба, а сам шепчет: «Эх, до осени бы!» Его душу охватывала смертная тоска. Ночами являлся бред. Матвей вскакивал, оглядывал окружающую его тьму и тихо-тихо плакал. Каждую ночь, как желанный гость, к нему приходил все один и тот же сон: он видел свое Светлое озеро, Кучки, курью, где тридцать лет ловил рыбу, свою избушку, балаган Ильича. Недалекое прошлое заволакивалось для него таким радужным туманам. Днем иногда перед ним с такой яркостью вставала какая-нибудь своя деревенская забота, что он несколько времени совсем не видел окружающего.
– Эй, говорок, очумел!
Арестанты от нечего делать часто потешались над Матвеем с его неумолкавшей тоской по родине и ждали, когда он опять уйдет. Такие молчаливые и скромные арестанты для тюремного начальства были чистым наказанием: за ними приходилось смотреть в десять глаз. И сам Матвей отлично знал, что он уйдет, и выжидал свое время. Острожные юристы вперед объяснили, что его ожидает: за «бунт» его сошлют на поселение, а за побег не миновать каторги.
– Кому что господь пошлет, – повторял Матвей, выслушивая острожных правоведов, – так, значит, нужно.
Покорность судьбе, с одной стороны, и сознание необходимости сделанного – с другой, страшным образом уживались в душе Матвея, разделяя общественного человека от личности. Общественный человек безропотно делал то, что было нужно, а «только Матвей» думал о своем. Что-то теперь делает Авдотья?… Вытянулась бабенка на работе, а подмоги никакой. Теперь и однообщественники как-то помогать ей будут, если он от себя попал в острог. Ах, нехорошо! Тоже вот и кривой Ильич был на совести у Матвея: подвел он мужика ни за грош. Иногда Матвею начинало казаться, что Авдотья точно умерла, и он припоминал всю свою жизнь. Побил ее как-то пьяный, потом всегда так грубо обращался с ней, как с домашней скотиной, – нет, хуже, чем со скотиной. В душе Матвея накипали те ласковые и душевные слова, каких он не выговорил бы вслух при Авдотье. Истомилась, поди, сердечная, а он сидит, как птица в клетке.
Суд приговорил Матвея на поселение. Он выслушал приговор совершенно бесстрастно и только ждал, когда его отправят. С дороги Матвей бежал и долго скрывался вместе с другими бродягами, но к весне следующего года был опять на Светлом озере. На этот раз он был осторожнее и далеко обходил пустовавшую избушку кривого Ильича, который за пристанодержательство отсиживал где-то в тюрьме. Матвей скрывался больше на Урале, на даче Чудских заводов, где на сотню верст шубой стоял лес. Только временами он появлялся в Кучках, чтобы повидаться с женой. Авдотья как ни любила мужа, но боялась этих посещений, как огня.
– Матвеюшка, пымают тебя… – жалилась она каждый раз.
– Не пымают… Мы тоже достаточно учены.
– А как попадешь?..
На заморозках Матвея действительно поймали. Его накрыли в его собственной избушке, где он заночевал. За лето он совсем одичал в лесу и смотрел волком, но сопротивления не оказал.
– По весне опять жди… – успел он шепнуть жене. – Теперь мы знаем все ходы и выходы.
А в Кучках было не до Матвея. Дело принимало самый острый характер. Зимой у Миловзорова сожгли молотягу и несколько скирдов хлеба. Обещали поджечь и дом в самом имении. На сцену выступало глухое чувство общего отпора. Заговорила упрямая сибирская складка характера. Появившееся на место действия начальство было встречено глухим молчанием. Возникло крупное дело о сопротивлении власти, но кучковцы твердо стояли на своем. Все юридические права мифического помещика оказывались бессильными пред реальной и живой силой. Новый губернатор выехал расследовать дело на месте и долго толковал мужикам, что они не правы и что их выселят силой. Кучковцы продолжали стоять на своем.
– Родители наши жили здесь, и мы здесь же помрем… – гудела толпа.
Миловзоров струсил и бросил место. Он нажил кругленький капитальчик и уехал отдыхать от понесенных трудов на благословенный юг, где у него было приобретено свое имение и где совсем нет таких упрямых сибирских мужиков. Новый управляющий, хотевший уладить дело миром, не ужился на месте. Кучковцы продолжали стоять на своем. Оказался в бегах и другой ходок, заступивший место Матвея. И его так же тянуло с неудержимой силой к своему месту, и так же безропотно он переносил свою участь.
Авдотья по-прежнему жила в своей развалившейся избушке и с бабьим терпением ждала, когда поднимет на ноги старшего сына. Она сама пахала и боронила, сама косила и кое-как сводила концы с концами. Всякое горе притупляется, и Авдотья покорно вытягивала свою непосильную ношу. Было у нее свое «нужно»… Общественники иногда помогали ей по старой памяти, но она крепилась и сама не напрашивалась на помощь.
За второй побег Матвей был приговорен к каторге, и о нем не было ни слуху, ни духу около двух лет. Но через два года он появился опять в Кучках. В деревне все было по-старому, и по-старому шла бесконечная тяжба с мифическим помещиком. Сам Шмит умер, и на его место выступили наследники. Имение не приносило доходов, и поэтому не было даже управляющего. Дело с кучковскими мужиками на время замолкло: обе стороны настолько обессилели, что требовалось перемирие. Бродя по лесу, Матвей встретился с братом Маркела, заступившим его место. Вдвоем все-таки было веселее. Они никого не трогали и летом перебивались по покосным избушкам. Односельчане при встречах делали вид, что не узнают их, и давали хлеба, как всем бродяжкам. На покосе Матвей видал и свою жену, которая страдовала недалеко от озера.
– Докуда же это будет, Матвей? – спросила она однажды мужа, бессильно опуская руки. – Ведь вся душенька моя изболела… тошнехонько на белый свет глядеть, а ты тут надрываешь меня… ох, спобедная моя головушка!..
Еще первый раз безответная Авдотья взъелась на судьбу. Матвей молчал, придавленный безвыходностью собственного положения. Кому какое зло он сделал?.. Ропот Авдотьи даже как-то облегчил его… Сколько лет молчала безответная баба, а теперь сказала скорое слово и сейчас же раскаялась в нем. Чем Матвей-то виноват, что так все вышло?
– Будет правда, Авдотья, погоди… – бормотал Матвей, схваченный за сердце словами жены. – Не мы одни с тобой на свете живем. Говорю тебе: погоди… Выйдет земля хоть детям.
Свои места, к которым так неудержимо тяготела душа Матвея, казались ему теперь постылыми. Сколько он перенес из-за них, а что толку?.. Лежит Матвей в лесу у ключика и думает. Около курятся в ямке бродяжнический огонек, где-то насвистывает птичка… Тошно Матвею, словно он умирает. Сколько места исхожено, сколько горя перенесено, а легче все нет. Ушел бы он туда, куда ворон костей не заносит, да только не уйти ему от своего Светлого озера – прирос он к нему всей душой. Много земли кругом пустует, исходил ее Матвей и все думает, все думает… Сколько народу тут жило бы, если бы все шло по-божески, по правде! Иногда ему начинало казаться, что он сходит с ума или видит все во сне. Опять его поймают, опять будут судить и опять в каторгу – теперь уж без срока. А может, и так господь пронесет: мало ли по лесам да разным трущобам народу скрывается.
Однако Матвею недолго пришлось гулять на своей вольной воле. Наступали первые заморозки. Он жестоко простудился и долго пролежал в лесу без всякой помощи, как лежит раненый зверь. Поправившись, он побрел прямо в Кучки.
– Предоставьте меня по начальству… – просил он, как милости. – Больше мочи моей не стало.
Его опять судили. Когда подсудимому предоставлено было последнее слово, он, едва держась на ногах, проговорил:
– Господа присяжные, за что?..
Авдотья сидела в публике и тихо плакала.
1889
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.