Электронная библиотека » Дмитрий Воденников » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 30 ноября 2022, 08:20


Автор книги: Дмитрий Воденников


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Зачем вы оторвали оперной певице хвост?

Если ты слышишь пение во сне, это значит, что вы пошли не в ту сторону, – сказала мне моя приятельница. И запела.

После чего я проснулся.

…В фейсбуке есть такая функция – «Воспоминания». Тоже, в сущности, про сон, туман, дорогу, которая тонет в чаще.

Последние несколько дней мне фейсбук подсовывает Париж. Пять лет назад я там был – вот теперь он и всплывает. Я прям как Анна Ахматова. Которая все время в старости вспоминала про Париж и Модильяни. Как она пришла к нему в очередной раз в гости, в мастерскую, а Модильяни там еще не было. Но молодая Анна Андреевна не скучала: у нее в руках как раз оказалась охапка роз, и она начала бросать розы в открытое окно. Когда Модильяни наконец вернулся, он спросил, изумившись: как же поэтесса попала к нему в комнату? Ключа-то у нее нет.

Анна Андреевна повинилась: так и так, бросала цветы в окно.

«Не может быть, – ответил Модильяни, – розы так красиво лежали».

Поди теперь проверь: может, Анна Андреевна всю эту историю выдумала? Тоже от скуки. Сидела и выдумывала. Как и весь свой роман с Модильяни. Нет, то есть знакомы они, конечно, были, но вот насчет «заветной черты» как-то сомневаюсь. Впрочем, чем черт не шутит. «Если ты слышишь пение во сне, это значит, что вы пошли не в ту сторону». А Анна Андреевна известная сирена.

(«Завтра могут появиться новые воспоминания», – жизнерадостно пишет мне фейсбук. А могут и не появиться.)

У нас есть современная ахматовская реинкарнация: Литвинова. Я посмотрел когда-то последний ее фильм «Северный ветер». Никто, конечно, этого не помнит, но там декорации точь-в-точь как в давнишней американской черной комедии «Семейка Аддамс»: тоже везде сухие корни, мертвые ветки, такой же культ мертвенного запустения и упадка, там даже розы хозяйка дома Мортиша Аддамс ставит в вазы, предварительно обрезав бутоны. Кажется, Литвинова и играет Мортишу. «…Высокая худощавая женщина с бледной кожей в черном платье, внешне напоминающая вампира».

«Литвинова совсем не боится показать себя в кадре стареющей», – сказал мне мой приятель, который посмотрел фильм раньше меня. И это правда. Литвинова это иногда даже специально подчеркивает: слишком близко камера, минимальный фильтр, мы видим гусиные лапки у глаз, мы видим усталое лицо. На большом экране это должно быть еще заметней. И мы это оценили, мы в восхищении.

А некоторые фразы из фильма хочется записать и сделать личными присказками.

«Это породистая крыса?» «Крысы не бывают породистыми!» И лучшее – когда держит в руках кусок шлейфа: «Зачем вы оторвали оперной певице хвост?» И действительно? Зачем?

…Как известно (со слов той же Ахматовой), Модильяни нарисовал ее на шестнадцати эскизах. Но пятнадцать из них (вместе с письмами) сгорели во время пожара в Царскосельском доме в первые годы революции. Пятнадцать сгорели, а один Анна Андреевна все-таки вынесла. («В горящую избу войдет».)

По второй версии, их скурили красногвардейцы. Последний, шестнадцатый, не стали. Неожиданно бросили курить.

«Если ты слышишь пение во сне, это значит, что вы пошли не в ту сторону». Мы с Ахматовой всегда идем не в ту сторону: она умеет завести нас в призрачный туманный лес, где красногвардейцы курят Модильяни. Зачем вы оторвали оперной певице хвост, Анна Андре[е]вна? Зачем вы спалили пятнадцать других ваших обнаженных набросков? И были ли они?

Тема огня вообще любимая у А.А.

Известная байка-история про Суркова, который предложил заменить в сборнике А.А. название цикла «Сожженная тетрадь» на «Сгоревшая тетрадь». Дескать, Сурков поморщился: зачем эти намеки, будут шептаться, будто приходилось сжигать стихи. «Пусть думают, что у меня был пожар», – сказала Ахматова и собственной рукой заменила эпитет.

Анна Ахматова очень иронична к себе, так же, как и Литвинова. И это при всей так свойственной Ахматовой доле нарциссического безумия. Я вообще люблю ее биографию иногда больше, чем ее тексты. Особенно то, что она про себя придумывает.

Вот Бродский рассказывает (понятно, что с голоса самой Анны Андреевны):

В бытность Ахматовой в Париже за ней не только Модильяни ухаживал. Не кто иной, как знаменитый летчик Блерио… Вы знаете эту историю? Не помню уж, где они там в Париже обедают втроем: Гумилёв, Анна Андреевна и Блерио. Анна Андреевна рассказывала: «В тот день я купила себе новые туфли, которые немного жали. И под столом сбросила их с ног. После обеда возвращаемся с Гумилёвым домой, я снимаю туфли – и нахожу в одной туфле записку с адресом Блерио».

Так и ушла. С одним рисунком «Моди» (все остальные сгорели), слегка прихрамывая (туфли-то жмут), в туфле – записка от Блерио.

Но для настоящего мифа недостаточно быть только вечно желанной.

Литвинова совсем не боится показать себя в кадре стареющей, а Анна Ахматова – смешной.

А.А. с «торжеством» рассказала мне: она сказала В.К. Шилейко, что была бы вполне удовлетворена, если б знала английский язык настолько, чтобы могла читать по-английски так же, как она читает по-итальянски Данте: «А по-итальянски я ведь сама выучилась читать – меня никто не учил!» Шилейко с тягучим пафосом ответил ей: «Да если б собаку учили столько, сколько учили тебя, она давно была бы директором цирка!»

Анна Ахматова сама с удовольствием отрывает свой хвост.

А потом опять забронзовеет:

Приехала с дачи Шервинских Анна Андреевна. Она посвежела немного, помолодела, даже загорела. «Хорошо вам там было?» – спросила я. «Разве мне может быть где-нибудь хорошо?» – ответила Анна Андреевна с укором (Лидия Чуковская).

Но она невыносима в своем позерстве, и если сегодня она не кривлялась, то это, вероятно, оттого, что я не даю ей для этого достаточного повода (Николай Пунин).

Но ведь любил ее, а?

В юности она страдала лунатизмом в полном его выражении. Однажды ночью ее нашли в бессознательном состоянии лежащей на полу в церкви.

(И опять, наверное, ни одного живого свидетеля.)

Ну как ее можно не любить?

«Что-то мы много пьем». Еще одна фраза из фильма. Но теперь, даже написанная, она всегда будет звучать литвиновским голосом.

– Если ты слышишь пение во сне, это значит, что вы пошли не в ту сторону.

Нет-нет, мы как раз туда: мы к вам, Анна Андреевна и Рената Муратовна! Мы идем сквозь снег.

Тень итогов

Вот и ребенок выходит на улицу. Там воспетые в стольких текстах чужие снег и зима.

На ребенка накрутили всякого: рейтузы, штаны, рубашка, свитер, шубка, валенки, шапка, шарф. Ребенок стоит на улице Марата. Родители мальчика живут в коммунальной квартире в одном из пятиэтажных домов. Ребенок наблюдает.

Однажды он будет так наблюдать, в сентябре 1941-го, с подоконника (лег на него грудью? встал ногами?), как по улице Марата ведут пленных немцев, целый взвод. Их сбросили с парашютами как десант. Они шли строем, медленнее, чем обычно ходят люди, как будто чуть-чуть приволакивая ноги.

Мальчик опять наблюдает.

Уже когда вырастет, он определит себя через три, всего три слова. «Ну… чужой… зевака… бельмо». (Вообще-то тут четыре слова: еще междометие «ну», и кажется, оно тут очень важное. «Ну-у-у». «Ну если вы так хотите…». «Не хочется с вами особенно играть, но давайте».)

Чужой, зевака, бельмо. Если «чужой» – очень понятно (всегда в стороне, что и требуется от наблюдателя), если «зевака» двоится, тут и зевает, бездельник, шел, шел и остановился, и опять полуравнодушный наблюдатель, то почему бельмо?

Пятно на глазу, помутнение роговой оболочки глаза. То есть не видит, что должен? Нет, вряд ли. Что-то другое хотел сказать. Все время кому-то мешает: хотят его сморгнуть, избавиться от него. А он сидит в глазу – и не соринка: не выплакать и аккуратно пальцем не вынуть.

Он, конечно, визионер. Ироничный духовидец.

Самый известный сон (с него начинаются его знаменитые «Рассказы о Анне Ахматовой»): ему снится, как белый высокий ленинградский потолок над ним быстро набухает – не водой: кровью – и вот через мгновение алый поток рушится на него.

Еще не Босх, но уже близко. Один средневековый мистик описывал, как он посещал Рай и Ад. Там покрытый льдом пруд, и грешники вынуждены скользить по его холодному стеклу на шатких коньках или санках.

Нигде об этом не написано, но можно предположить, что у кромки пруда стоит мальчик (на нем шапка, ватные штаны, шубка, шарф). Мальчик смотрит, как катаются пленные навсегда грешники на санках или коньках – вечные круги, вечное движение, ни охнуть, ни отдохнуть. Но мальчик наблюдает. Он тут случайно, он не грешник. Его дело – быть визионером, быть им всем как бельмо на глазу. Он, наверное, всех их – ко всем прочим их мукам – ужасно раздражает. «Чего стоишь, мальчик? Иди отсюда!» Но мальчик не уходит.

 
Сон не только он сам, а и то, что спит.
Вкушающее его. Безжизненное. Нагое.
В мягкой траве. Забывшее долг и стыд.
Казалось бы, спи. Но нет, не дает покоя
тело-телок. Ищет места, мыча:
тот лужок без слепней – райское лоно
матери, чтоб была его и больше ничья.
Щиплет остатки сна, озираясь сонно.
<…>
Анатолий Найман
 

Это тоже уже хрестоматийное: когда через несколько часов молодой Найман встретился с Ахматовой и рассказал свой сон про набухший мгновенно и хлынувший потолок, та похвалила: «Не худо». И потом классическое:

Вообще, самое скучное на свете – чужие сны и чужой блуд. Но вы заслужили. Мой сон я видела в ночь на первое октября. После мировой катастрофы я, одна-одинешенька, стою на земле, на слякоти, на грязи, скольжу, не могу удержаться на ногах, почву размывает. И откуда-то сверху, расширяясь по мере приближенья и поэтому все более мне угрожая, низвергается поток, в который соединились все великие реки мира: Нил, Ганг, Волга, Миссисипи… Только этого не хватало.

У Наймана – по-эдгароповски, но скромно, хотя и страшно (только потолок), у Анны Андреевны масштаб, как всегда, соизмерен с личностью сновидицы: рухнули все великие реки мира, ни одной во сне не забыли. «Скажите, зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройти всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?» Ну что тут поделаешь, Анна Андреевна? Если на голову все великие реки, то и по грудной клетке – все танки.

Анатолий Найман:

…она была ошеломительно – скажу неловкое, но наиболее подходящее слово – грандиозна, неприступна, далека от всего, что рядом, от людей, от мира, безмолвна, неподвижна. Первое впечатление было, что она выше меня, потом оказалось, что одного со мной роста, может быть чуть пониже. Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру, массивную, точно вылепленную – мгновениями казалось, высеченную, – классическую и как будто уже виденную как образец скульптуры. И то, что было на ней надето, что-то ветхое и длинное, возможно, шаль или старое кимоно, напоминало легкие тряпки, накинутые в мастерской ваятеля на уже готовую вещь. Много лет спустя это впечатление отчетливо всплыло передо мной, соединившись с записью Ахматовой о Модильяни, считавшем, что женщины, которых стоит лепить и писать, кажутся неуклюжими в платьях.

Найман, конечно, рыцарь.

Мы как-то подзабыли первоначальное значение этого слова, упоминаем только иронически. Но он простоял на своем рыцарском посту всю жизнь, не уронив знамя. Даже не прислонил его ни на минуту.

Брось невидящий взгляд,

рыцарь, на жизнь и смерть

и езжай наугад

дальше. Спасая треть,

четверть, осьмушку, дробь

предназначенья. Жар

скачки. Как я, угробь

опыт и путь. Езжай.

Мальчик, ставший уже юношей, потом молодым мужчиной, потом зрелым, потом пожилым, к старости знает отлично, что такое опыт и путь. Он пишет уже в конце жизни: «Чего старому человеку бояться? Особенно когда в его жизни происходили такие катастрофы, о которых он и помыслить не мог, что они случатся… Сказать “ничего не боюсь” – это вранье, сказать “всего боюсь” – это хохма. Страх – тоже составляющая жизни. Вот ты просыпаешься, темно, воет ветер за окном. Если бы существовало “тошно” и “страшно” в одном слове – это было бы очень точное слово. Страшно, что день надо жить».

Как спокойно и внятно сказано.

Этому можно научиться (ворочая про себя еще неспокойные и невнятные слова), если ты готов наблюдать: стоять в шубке и шапке на улице Марата, смотреть прямо, потом вырасти, прожить жизнь и все это записать.

Отец мальчика, который уже давно вырос и вот теперь умер, был принципиальным толстовцем. У отца мальчика даже неприятности были, связанные с тем, что он не хотел воевать. Думаю, отцовские опыт и путь на Наймана повлияли. По крайней мере, он помнил этот почти анекдот. (Было, не было, откуда мы знаем?)

Дескать, спросил кто-то у Льва Николаевича: «Что мне делать? Я ужасно боюсь генералов, просто все трепещет, почти теряю сознание». На что, якобы, Лев Николаевич сказал: «А вы посмотрите на него в бане».

Рыцарь – это не тот, кто постоянно служит. Рыцарь – это тот, кто может посмотреть на тебя иронически и сказать: «А вот тебе я служить не буду. Смыслом не вышел». И улыбочка криво сползет с нашего самодовольного лица. Это же пробуждение. Пусть не от просевшего во сне потолка, но всё равно пробуждение. И, кажется, мы проснулись голыми. Никакие мы не Лев Толстой и не Ахматова. Так нам и надо. В следующий раз глупости говорить не будем.

 
<…>
Пробуждение – дождь и короткий зной,
жалоб не принимает, цветя, будыльник.
Юг железнодорожный и север речной
ставят на ранний час заводной будильник.
Выспаться бы – до совпаденья резьбы
шестерен и колес, цифры и стрелки!
Сон вдохнуть, как озон. Выспаться бы.
Встав с алтаря, оказаться в своей тарелке.
Если не собственное, чье там было лицо,
чье это было тело, понять спросонок.
Выйти, как года в три, лет в пять, на крыльцо,
перед которым дремлет в траве теленок.
 

Теленок до сих пор дремлет в стихотворной траве. А человек, про него написавший и столько сделавший для нашей зыбкой и зябкой культуры, умер. Больше почти некому нас соединять ни с Ахматовой, ни с Бродским: ему с нами больше неинтересно. Да и никогда, может быть, не было. Он просто наблюдал за нами. Как за пленными солдатами с подоконника (ну так лежа на нем грудью, высунувшись, или стоя? а может быть, сидя?). Или на улице. Он просто стоял и смотрел на нас. Потом отвернулся. Мы вам не понравились, Анатолий Генрихович? Нет ответа.

Однажды он сказал:

Это интервью старого человека. Хочу я или не хочу, это какое-то… заключение, анамнез того, как прожита жизнь, тень итогов. Выкладывай. На самом деле людям нечего друг другу сказать. С какого-то времени не стало личностей, которым было бы чем поделиться с человечеством. Чем-то ранга е-равно-эм-цэ-квадрат или как прожить сто лет одиночества. Я не могу ни передать кому-то, ни получить от кого-то мировоззрения, знаний, трагического заряда – ничего, что не было бы известно всякому. Только частности.

Так уже один поэт говорил. «Главное все кончено, остались детали». Тоже, кстати, был знаком с Ахматовой. Писал к ее первой книге предисловие. Но она его не любила.

Пятый этаж, валенки, шапка, огромная прекрасная жизнь, чужой, зевака, бельмо. Тень повернулась, скользнула под лед.

Мальчик-рыцарь ушел.

Но мы-то остались

Три кадра, три. Три кадра, три источника, три составных части марксизма. Три сцены нашей жизни: страшная, печальная, мечтательная.

Часть первая: страшная.

Представим себе: уже ночью человек идет в душ. Ночью вообще тревожно: вдруг какой-нибудь странник (странный, strange: и как только поднялся через охрану, миновал домофон?) позвонит тебе в дверь. Или соседи снизу постучат: «Вы нас заливаете».

Ночью душа вообще становится нервной, тревожной, трепетной. Косится на темную кухню, пока в душ в твоем теле идет.

И вот человек заходит в ванную, раздевается, в ванну залезает, душ включает. А там у него в ванной – окошко.

Зачем они в старых домах были устроены – бог весть. В новых и нет таких. А во всех до 1970-х есть.

Стоит, значит, он, вода льется, шумит, а он почему-то про Смотрящего Из Темноты думает. И вдруг – как специально – в ванной и во всем, по-видимому, доме гаснет свет.

Стоит человек в темноте, вода по его захолонувшему внутри телу льется, а ничего не видно: ни воды, ни ванны, ни тела.

Человек с грехом пополам выбирается, весь в мыле, как та лошадь, полотенцем, нащупанным во мраке, себя абы как вытирает, накидывает халат, выскакивает – а там темнота. Как и предсказано: во всем доме пробки перегорели. Только один огонек светится.

Человек идет к нему навстречу, протягивает руку, чтоб понять, что это. А это компьютер. Который на батарее работает.

Успокоился человек. Пробки обратно врубил, свет включился. Человек возвращается опять в душ, встает под него и вдруг видит, что в окошко между ванной комнатой и темной кухней на него кто-то действительно смотрит.

Часть вторая: печальная.

Недавно, в первой половине ноября проснулся в шесть утра, включил телефон, а там личное сообщение в фейсбуке. От моей давней подруги.

Она напоминает про важную дату в моей жизни, после которой все изменилось. Ну, типа как после смерти. Когда вторая жизнь началась.

(Собственно, так и было: и почти смерть, и реальная вторая жизнь без всяких «почти».)

Я отвечаю: «Здравствуйте, милая моя NN». (Так и написал «милая NN», только с именем; видимо, спросонья.) «Да, про 11 ноября мне вчера уже напомнили».

Ну и потом пишу, что сам-то забыл и что это тоже здорово. Здорово, что ты не помнишь важных дат, потому что это тоже свобода – от привязок, причин, событий и лет.

Потому что жизнь – это такой вот шарик, который вечно летит. То ли от Окуджавы, то ли от Бэнкси, с его острыми ножами в раме. В общем, хорошо, что забыл, написал я.

«Я забыл. А жизнь есть».

Ну и разумеется, автозамена в телефоне написала «ест».

Жизнь ест.

И так даже лучше стало.

Потому что жизнь действительно ест.

И в том смысле, что ест тебя и тебя побеждает (а нечего тут, ишь, ходют и ходют), и в комическом: ест, поэтому такая кругленькая да сильная, этакий колобок.

Который сам – на самом деле – съел и медведя, и волка, и, главное, подлую лису. Ну и сам себя потом тоже сожрет. Как же без этого. Потому что куда же мы без самоедства: не дикие, чай, люди.

Колобок, колобок, я от тебя убегу.

Впрочем, далеко не убежишь.

Недавно фейсбук напомнил: года два-три назад выступал в большой «солянке» на Красном Октябре.

Когда меня объявлял организатор, он сказал, что лично для него это событие (ну, объявлять меня); что он читал мои стихи, еще когда учился в школе.

Я, конечно, не удержался – и, выйдя к микрофону, отшутил это.

На следующий день, вечером, уже дома, получаю в одной из интернет-сетей личное сообщение:

Дмитрий Борисович, здравствуйте! Спасибо большое Вам за сегодняшнее выступление. Жаль, что не успел к Вам подойти лично, но для меня огромная честь выступать с Вами на одном мероприятии. Я из тех, кто читал Вас еще не в школе, а как раз в детском саду. Вы не представляете, что Вы сделали со мной своим творчеством, да, наверное, и не нужно. Просто низкий поклон.

Я не знаю, что это за детский сад такой, где могли читать мои стихи, но чувствую себя Дракулой.

Ну и часть последняя, третья: обещание.

 
Из вереска напиток
Забыт давным-давно.
А был он слаще мёда,
Пьянее, чем вино.
Р.-Л. Стивенсон.
«Баллада о вересковом мёде».
Перевод С. Маршака
 

У меня давно была мечта, я даже ее уже описал.

Сварить из замороженных полуфабрикатов суп (там все отдельно: бульончик, картошечка, заправка, еще какая-то ерунда) и выдать за свой.

И вот наконец удача улыбнулась мне.

Сделал я такой суп, картонку от него поглубже в мусорное ведро затолкал, сижу жду. Пришел гость.

– Супа хочешь? – спрашиваю.

– Давай.

Я в тарелку супца горохового плеснул, кусок хлеба гостю дал, кулачком скулу подпер, смотрю.

Он пробует первую ложку, даже присвистнул:

– Марианна, что ли, приготовила? (Так мою подругу зовут: она иногда приезжает ко мне, чтобы выпить, чем-нибудь закусить.)

– Нет. Она же сегодня не приезжала.

Он ест дальше, ложкой гремит, пофыркивает.

– Слушай, – наконец выдыхает. – Ну как же ты хорошо готовишь! Не может такого быть, чтоб ты.

– А вот случилось.

– Я такого прекрасного супа никогда не ел!

– Спасибо, – говорю самым простым из своих голосов. – Мне приятно.

И на картонку в мусорном ведре побольше салфеток из «Макдональдса» напихиваю. (Я много оттуда заказываю, вот и салфетки всегда есть.)

Лежи, моя тайна, мой вересковый мед, в глубокой могиле. Никто тебя никогда не откопает.

Мёд

Мало его всегда, мало-мало. Мало меда, мало славы, мало любви.

«У нас человек медом торгует в деревне», – рассказывает кто-то то ли в своем блоге, то ли у меня в комментариях (стерлось в памяти: перенес саму реплику говорящего, а где ее прочел, не помню, – вот так и нас не запомнят, перенесут только репликой в файл незавершенной личной памяти, ну был там какой-то человек, что-то бормотнул, нам понравилось, а имени-то мы и не запомнили).

Оказывается, чтобы определить, настоящий у тебя мед или просто сахарная подделка, надо взять маленький кусочек черного хлеба и этим медом намазать. («Как будто медом намазано».) Если мед настоящий, то кусочек очень быстро, фактически через несколько минут, превратится в жесткий сухарик. («Вашими бы устами только мед пить».) Это просто мед вытянул из хлеба всю влагу. Поэтому-то его и использовали в древности как средство для мумифицирования. («Чтоб жизнь медом не казалась».) «По этой причине пчел так много в символике древнего мира, – сахарно шепчет безымянный человек в моем сохраненном файле. – Настоящему меду цены нет».

 
Еще дуют холодные ветры
И наносят утренни морозы.
Только что на проталинах весенних
Показались ранние цветочки.
Как из чудного царства воскового,
Из душистой келейки медовой
Вылетала первая пчелка,
Полетела по ранним цветочкам
О красной весне поразведать:
Скоро ль будет гостья дорогая,
Скоро ли луга позеленеют,
Скоро ль у кудрявой у березы
Распустятся клейкие листочки,
Зацветает черемуха душиста.
 

Это пушкинское стихотворение, которое при его жизни не печаталось и которое в комментариях к полному собранию часто помечается как набросок, черновик, забракованный незавершенный текст. Но нам тут будет интересна не пчелка. А клейкие листочки. Мы же все помним эти листочки. Не из Пушкина ли они перекочевали сюда?

«Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые любишь… Понимаешь ты что-нибудь в моей ахинее, Алешка, аль нет?» – засмеется неожиданно Иван. И в другом месте «Братьев Карамазовых» они опять проткнутся, как всегда бывает у Достоевского (он же тоже бормочет: там бормотнул, тут повторил, все глуше, глуше, в конце уже никто про листочки и не вспомнит): «А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же ты жить-то будешь? – горестно восклицал Алёша. – С таким адом в груди и в голове разве это возможно?»

Когда-то мне сказал один человек, что вокруг поэта (тут можно будет и писателя вспомнить, если он как Достоевский, с его темно́тами, с его повторами, а ведь повторы – это и есть рифма) выстроена вся жизнь человеческого улья. Поэта кормят другие пчелы, пчелы-рабочие, потому что кормить поэта – это их цель и смысл. А пчелы-солдаты еще и охраняют его покой.

Дело в том, что поэт источает своим символическим телом какие-то странные магнетические вибрации. И их нельзя не почувствовать. У него все, как у других людей (те же почки, тот же желудок), но вот того ангельского волоска, который есть у него и на котором держится, «как на молитве, связь улья и неба», у других людей нет.

И за этот волосок они его и защищают, и кормят.

По ниточке, как по проводу, бежит сигнал, ниточка трепещет, грозит оборваться на критически сильных колебаниях, а поэт ловит сигнал пупком. И сам начинает вибрировать, сокращаться в муках спазмов, и эти колебания приманивают новых пчел. Это небесный мед, которым никогда не насытиться.

«Вкушая, вкусих мало меда и се аз умираю». Общеизвестный эпиграф к поэме Лермонтова «Мцыри», оказывается, не был первым. Сперва Лермонтов хотел использовать как эпиграф фразу по-французски “On n’a qu’une seule patrie” («Отчизна бывает только одна»), но потом взял слова из Библии, из Первой книги Царств.

Смотрите, как наматывается этот клубок, как распускается свитер текста. А всё началось с безымянного человека, который торгует в деревне медом.

Но мне еще одна вещь не дает покоя. Я написал в самом начале «бормотнул». Какое хорошее слово. Наверное, и нет его в словарях.

Посмотрел: нет, есть.

– Палками не бить! – единственный раз сурово, сквозь стиснутые зубы, бормотнул Давыдов и выхватил из рук какой-то бабенки сухой вербовый колышек, хряпнул его об колено.

(Михаил Шолохов. «Поднятая целина»)

Скорее всего, уже и не изучают в школе. А мы раньше проходили. Время бормотнуло что-то про себя, скушало мало меда и забыло шолоховскую целину.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации