Текст книги "Последняя картина Сары де Вос"
Автор книги: Доминик Смит
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Вам стоит задуматься о выращивании орхидей. За то время, что я тут сижу, мои ботинки покрылись тропической плесенью.
– Да, квартира не идеальная.
Некоторое время оба молча пьют чай.
– Вы покажете мне, что у вас в оберточной бумаге?
– Вы провели тысячи часов над одной картиной, но не можете спокойно допить чашку чая.
– Это что-то, что надо реставрировать? – Слово «реставрировать» кажется теперь исполненным тайного смысла.
– В ближайшее время – нет. – Он смотрит на завернутую картину. – Мы надеемся подержать ее у вас несколько дней. Я скоро арендую новое хранилище в Челси, но сейчас мне некуда ее поместить. Долгая история. Так или иначе, не думаю, что кто-нибудь станет прочесывать эту часть Бруклина в поисках малоизвестного голландского шедевра.
Элли держит кружку в дюйме от губ, не пьет. Ей хочется спросить, что значит «мы»: существует ли теневой партнер, некий латиноамериканский или европейский финансист, или это манера говорить о себе во множественном числе, которую Габриель почерпнул из дешевых детективов. Однако мысль мгновенно меркнет от наплыва более сильного чувства.
– Можно мне ее посмотреть? – Элли раздражает просительный тон в собственном голосе, так что она просто берет картину и кладет на стол.
– С Новым годом, – произносит Габриель и отхлебывает чай.
– Я беспокоюсь из-за влажности. У меня в квартире парник.
– Она тут долго не пробудет. Возможно, стоит держать ее завернутой в шкафу.
Элли ставит раму на бок и начинает отклеивать скотч, аккуратно, чтобы не порвать оберточную бумагу. Сняв первый лист, она чувствует смоляно-солоноватый запах старого дерева. Габриель убирает со стола кружки и журналы по искусству, встает рядом с Элли. Она кладет картину лицевой стороной вверх и отходит к стене включить люстру. Комнату заливает свет, Габриель моргает. Элли возвращается к столу и наклоняется совсем низко, разглядывает картину с расстояния в несколько дюймов. Так она всегда изучает новую работу. Оценить композицию с расстояния десять-двенадцать футов – это успеется. Сперва она хочет увидеть топографию, пастозность, бороздки, оставленные соболиной кисточкой. Случайную угольную или меловую линию, проглядывающую из-под трехсотлетних лессировок. Ей случалось английской булавкой проверять пористость краски, а потом пробовать острие на вкус. Поскольку старые грунты содержали гипс, клей и что-нибудь съедобное – мед, молоко, сыр, – у Золотого века есть отчетливый сладкий или творожистый вкус. Элли всегда начеку, чтобы не попробовать кобальт или свинец.
Затем она мысленно сопоставляет собственные слои и линии с тем, что видит перед собой, – как бы прокручивает весь процесс создания картины в обратном порядке. Это как раздевать женщину, думает она, аристократку, укутанную в ярды кружева. Есть кое-какие импровизации и влияния, которые Элли не угадала по фотографии. Небо, например, больше похоже на рембрандтовское, чем она думала. И в совершенно неожиданных местах краска выпирает комочками и чешуйками.
– Как у вас получилось? – тихо спрашивает Габриель у нее за плечом.
Элли выпрямляется и понимает, что надолго задержала дыхание.
– Если не повесить их рядом и не разглядывать с расстояния в три дюйма, разницы никакой.
Она смотрит на грубоватые желтые шарфы конькобежцев. Что-то в них цепляет ее мысль.
Габриель разглаживает складку на рукаве:
– Ладно, оставлю вас, голубков, наедине.
Он берет кейс со стола, щелкает замками. Сегодня вместо сморщенного яблока и шпионского романа там лежит конверт, который Габриель достает и протягивает Элли.
Она отказывается брать деньги в руки. Тогда он деликатно кладет конверт на стол и направляется к двери. Элли слышит его осторожные шаги в полутемной прихожей и ждет, когда они затихнут. Долго-долго она смотрит на картину, потом относит ее в спальню и ставит на комод. Несколько часов, до самого сна, Элли разглядывает полотно, зачарованная девочкой в сумерках и заледенелой рекой, которая вспыхивает белизной и серебром всякий раз, как по автомагистрали проносится машина.
Амстердам
Зима 1636 г.
Вообще-то, она должна писать тюльпаны, но каждое утро после завтрака, когда Барент уходит, Сара поднимается в свою мастерскую на чердаке и вынимает из ниши в стене другую картину. В этой самой комнате испустила последний вздох Катрейн, здесь у нее почернели ногти и свет в глазах потух. Всего за четыре дня ее тельце истаяло и сделалось почти невесомым. Его закутали в саван, примотали веревками к кровати, затем кровать вместе с телом спустили на канате, перекинутом через грузовой брус, и увезли в закрытом фургоне. Прошел уже почти год, но и теперь всякий раз, как Сара входит на чердак, у нее перехватывает горло. С полчаса, до того, как работа упорядочит мысли, она чувствует себя потерянной, лишенной ориентиров, – расхаживает по чердаку, сцепив руки за спиной, ропщет на Бога.
Затем Сара принуждает себя к работе. Сегодня она ставит подрамник с натянутым холстом на мольберт у окна, рядом с цветочным натюрмортом. Садится на табурет спиной к большому двустворчатому окну, смотрит на застывший зимний пейзаж. Река и небо кажутся ей слишком бледными. Хочется добавить более глубокого тона и цвета, чего-то за всей этой белизной. Сара нанесла на весь холст имприматуру из умбры и сажи, но теперь думает, что слой надо было сделать плотнее. Снег, написанный свинцовыми белилами, кажется равномерно холодным и одинаковым. Сара разглядывает участки картины возле девочки у березы. Иногда она подозревает, что пишет аллегорию перехода дочери от живых к мертвым, девочку, вечно бредущую по снегу. Это кажется невыносимо сентиментальным даже для нее самой, но она каждый вечер лежит без сна, слушает потрескивания и скрип старого деревянного дома и мысленно исследует собственные мазки, словно принципы некой непостижимой восточной философии. Загадка живописи и света пугает Сару, но вместе с тем и гонит прочь неблагочестивое отчаяние. Иногда Сара по нескольку дней кряду думает только о картине.
Из окна дует в спину. Сара встает с табурета и готовит палитру на сегодня, смешивая пигменты и масла в мисочках и каменных ступках. Свинцовые белила, смальта, желтая охра, немного азурита. Призрачно подсвеченные облака – солнце как свеча в конце сумеречного коридора – образуют купол над всей сценой. В это утро она собиралась еще разок пройтись по небу и снегу, добиться нужного оттенка, но ее взгляд вновь и вновь останавливается на лице девочки. Та отчасти похожа на Катрейн – высокие скулы и лоб, зеленые глаза, – но все же отличие так велико, что Сара боится, уж не забыла ли она, какой была дочь. Как получилось, что нет ни одного портрета, только набросок углем, ничуть не передающий суть Катрейн? Сара писала бессчетные натюрморты и даже строгие свадебные портреты в годы ученичества, но никогда – Катрейн. Ей ни разу не пришло в голову заказать портрет дочери кому-нибудь из знакомых. Она сглатывает, стоя перед холстом, закрывает глаза. Видит лицо Катрейн лет в пять-шесть, когда та сосредоточенно отправляет в плаванье по каналу деревянный башмак. Видит ласковую улыбку, с которой та укладывает спать куклу. Саре страшно, что эти воспоминания поблекнут и пропадут, что однажды утром она проснется, помня лишь запах влажных волос Катрейн на берегу моря.
Несколько часов она экспериментирует с глазами на отдельных кусках натянутого холста. Друг ее отца, портретист, говорил, что не спит ночами, думая, как передать освещенные веки. Теперь Сара понимает почему. Написать отраженный свет в глазнице и основании носа несравненно труднее, чем отблески в зрачках. Порой Саре кажется, что в этих зеленых глазах заключено все утраченное, как будто она запечатлевает в их миниатюрном мирке все краткое пребывание Катрейн на земле.
Барент надеется вылезти из долгов на волне тюльпаномании, безумия, прокатившегося по стране, словно моровое поветрие. Он хочет, чтобы Сара написала три одинаковые композиции – вазу с тюльпанами в кружевной тени. Их можно будет продать по весне, когда из земли покажутся первые желтые головки. После нескольких месяцев, потраченных на пейзаж с левиафаном, который так и не удалось продать, Барент начал сбывать в кабаках быстро намалеванные неподписанные пейзажи. В гильдии узнали о незаконных продажах, оштрафовали обоих и приостановили их членство до выплаты штрафа. Известие о скандале распространилось, как яд, и теперь ни он, ни она не могли найти платных учеников. В отчаянии Барент устроился к переплетчику и писал теперь ночами, при свече. Каждый вечер он возвращался домой, пропахший бумагой и клеем, и принимался излагать новые грандиозные планы. За обедом, когда он вещает о состояниях, сделанных на спекуляции тюльпанами, Сара слышит в его голосе непривычные нотки, крикливые интонации уличного торговца. Он рассказывает легенды о луковицах, переходивших из рук в руки десять раз на дню, о человеке, отдавшем двенадцать акров земли и четырех волов за одну луковицу «Семпер Августус»{7}7
Он рассказывает легенды о луковицах, переходивших из рук в руки десять раз на дню, о человеке, отдавшем двенадцать акров земли и четырех волов за одну луковицу «Семпер Августус». – «Семпер Августус» – самый знаменитый, редкий и дорогой цветок эпохи тюльпаномании, с ярко-алыми прерывистыми «языками пламени» на острых белых лепестках. Редкость пестрых тюльпанов определялась тем, что такая окраска – не наследственный признак, а, как узнали только в XX веке, результат вирусного заболевания. Таким образом выращивание тюльпанов превращалось в лотерею, к которой добавлялся азарт игры на бирже – продавались и перепродавались не только луковицы, но и фьючерсы на тюльпаны будущего года и расписки на эти фьючерсы, что привело к возникновению в 1636 году «биржевого пузыря», который в феврале 1637 года лопнул, и цены упали в двадцать раз. После этого многие сорта, в том числе «Семпер Августус», были безвозвратно утрачены.
[Закрыть]. О фламандской шлюхе, которая берет плату луковицами, цветами и семенами. Соединенные провинции теперь вывозят даже больше тюльпанов, чем прежде, рассказывал Барент, – эта статья экспорта уступает лишь йеневеру, селедке и сыру{8}8
…эта статья экспорта уступает лишь йеневеру, селедке и сыру. – Йеневер (можжевеловая водка, голландский джин) – крепкий спиртной напиток, получаемый перегонкой ячменного солода и ароматизированный ягодами можжевельника и другими пряностями. До того как англичане заимствовали эту идею и стали гнать свой джин, Голландия была основным его экспортером.
[Закрыть]. Затем идут рассказы об ост-индских торговцах и харлемских прачках, которые разбогатели на цветочной бирже и теперь живут в каменных домах у моря.
Поделившись этими историями, Барент спрашивает, как там натюрморты с тюльпанами. Сара врет, будто работа продвигается быстро. Она помнит про долги, но, по правде сказать, разлюбила цветы. К тому же ей не по душе, что каждый корабел и трубочист в Нидерландах теперь хочет торговать тюльпанами и приобретать картины. Цветы их обогатят, картины докажут всем, что у них хороший вкус. По большей части они скупают живописные полотна, как столы и стулья. Лишь немногие, бургомистры из Делфта и заграничные дипломаты, ценят сами произведения.
Как-то вечером Барент приходит к ужину с конвертом и протягивает Саре цветной рисунок «Семпер Августус».
– Поскольку они зацветут лишь через несколько месяцев, я написал ботанику в Лейден. Университетскому профессору.
Сара изучает рисунок в круге света от фонаря, Барент тем временем читает письмо.
– Сможешь написать их по рисунку? – спрашивает он.
– Да, наверное.
– Он говорит, полоски, похожие на языки пламени, называются «очищение».
– Они стараются придумать такие слова, чтобы это казалось важным и благородным. – Сара откладывает рисунок и принимается за бобовую похлебку.
– Он говорит, что может за плату прислать нам детки. Дочерние луковицы расцветают через год, а не через семь, как выращенные из семян.
– Значит, он тоже хочет разбогатеть на тюльпанах, – говорит Сара, однако слово «дочерние» что-то зацепило у нее в голове.
Она видит Катрейн в кровати на чердаке, видит ее бледные шевелящиеся губы. Усилием воли она возвращается к яви и видит, что Барент перечитывает письмо в свете очага. Он сидит, закутавшись в халат, и в отблесках горящего торфа его лицо кажется еще более худым. Всю зиму в доме было невыносимо холодно. Сара шутит, что он ложится спать в семи жилетах и девяти штанах, что она уже забыла, как выглядит его естественный силуэт.
Барент дочитал письмо и кладет его между страницами переплетенной в кожу амбарной книги. В эту книгу он записывает деньги за каждую проданную картину. Всякий раз он напоминает Саре, что она не должна ставить на картинах свое имя или даже инициалы. Картины хранятся на чердаке в ожидании весенних ярмарок или частных продаж, которые начинаются, когда дни становятся теплее. «Голландцы не покупают картин, когда им холодно» – одна из аксиом Барента. Все картины будут продаваться анонимно – застигнутый штормом корабль, поле в сумерках, ее тюльпаны. Каждое полотно завернут в войлок или старое одеяло и продадут где-нибудь в трактире или на рынке. Сара сидит, поставив ступни на жаровенку для согревания ног, и гадает, сколько еще наскоро намалеванных, неподписанных картин им предстоит продать, чтобы освободиться от долгов. Она подозревает, что в амбарной книге у Барента не меньше десятка кредиторов, и еще столько же он туда не внес.
Верхний Ист-Сайд
Май 1958 г.
Весенняя жара. В пятницу задолго до конца рабочего дня Марти выходит из ресторана в рубашке, в одной руке шляпа, через другую перекинут пиджак. Он слегка пьян, во рту привкус аниса и бифштекса. Когда он толкает тяжелую деревянную дверь и оказывается на Пятой авеню, город ударяет в грудь, словно воздух из распахнутой дверцы печи. На миг он слепнет – от металла, стекла, асфальта бьет свет, яркий, как сварочная дуга. Его обдает запахом гудрона – на углу рабочие латают дорожное покрытие, к большому неудовольствию сигналящих таксистов. Сцена отражается в витрине старого и почтенного ювелирного магазина – прозрачные мужчины с лопатами на фоне черного бархата и бриллиантов. Отражение Марти мелькает в стекле. Он мог бы купить Рейчел подарок в честь сегодняшнего события, но эта мысль приходит ему уже через квартал. Двое швейцаров под навесом жалуются друг другу на жару, и Марти сочувственно им кивает. У него всегда была слабость к швейцарам – синеворотничковым адмиралам города, как называл их его отец. Тротуар через ботинки обжигает ступни, раскаленный воздух задувает в штанины. Марти переходит на парковую сторону улицы, в тень от стены. Клэй велел не возвращаться сегодня на работу, так что Марти идет вдоль парка на север, прочь от офиса.
Он пытается вспомнить, в каких точно словах Клэй сделал объявление, когда партнеры уже немного размякли от божоле. В партнерстве есть что-то общее с браком, только времени на работе проводишь больше, чем дома. Все кивали, посмеивались или рассеянно ослабляли ремешки часов. Все, за исключением Роджера Барроу, старшего партнера и тоже патентного поверенного, который изучал меню десертов. Клэй вручил Марти новые визитные карточки и авторучку «Картье» с именной гравировкой. Маленькие коробочки с подарками были завернуты в бумаги от скандального контракта, с которым у фирмы были в свое время большие проблемы, и перевязаны красной бюрократической ленточкой. Марти сказал, что оценил символизм, и все подняли бокалы за его будущие успехи. В понедельник он переедет на верхний этаж, в кабинет, из окна которого виден Манхэттен, а не кондиционеры соседнего здания. У Гретхен, его секретарши, теперь тоже будет окно. Надо не забыть принести ей цветы на новый стол. Какой-то знак нового начала. Марти примечает, что тюльпаны в парке уже отцвели – жара их уничтожила.
На улице полно людей, возвращающихся с долгого обеденного перерыва. Рекламные агенты в ослабленных галстуках, секретарши в клетчатых юбках, с вязаными шелковыми шарфиками на шее. Марти улыбается проходящим девушкам, по-прежнему думая о платоническом букете для Гретхен. Он вспоминает, что желтые розы – цветы дружбы. Девушки весело обсуждают планы на выходные, щеки раскраснелись от ходьбы и от выпитого за ланчем. Марти вроде бы даже ощущает цитрусово-жасминный запах духов, нанесенных у них за ушами. Некоторые улыбаются в ответ – их глаза скрыты за темными очками, как у Греты Гарбо, так что выражения не прочесть. Что в их улыбке – кокетство или просто доброжелательность в кружевной тени вязов? Марти надевает шляпу и надвигает ее пониже, чтобы ограничить поле зрения, убрать неопределенность девичьих лиц. Мир обрезан, существует только от пояса и ниже. По анонимным туфлям, чулкам, подолам юбок он пытается угадать что-нибудь о людях. Но почти каждый раз, поднимая взгляд, чтобы проверить свое предположение, он видит, что ошибся. Стоптанные ботинки, лопнувшие по одному шву, принадлежат аристократичному старику, а не докеру. Рейчел говорит про Марти, что он страдает своего рода слепотой – входя в комнату, замечает окна, а не людей и мебель.
Он думает, как сообщить Рейчел новость. В последние несколько месяцев она немного повеселела, за ужином с юмором рассказывает про свой день. Марти гадает, пройдет ли когда-нибудь тоска бездетности или всегда будет на периферии сознания, словно поблескивающий на солнце нож. Впрочем, атмосфера в доме точно переменилась. Они даже несколько раз занимались любовью и говорили потом не о прошлом, а о будущем. Что-то дурное ушло, и Марти это чувствует, будто некая сила, которую он считал безразличной, оказалась способна на благо и влечет его вверх. На встречах с клиентами он говорит уверенней, тверже отстаивает интересы фирмы. Порой произносит что-нибудь умное, совершенно не помня, чтобы обдумывал это заранее. Неожиданные подарки. Свободные места для парковки, пустые телефонные будки в ресторанах. Марти видит в них добрые знамения, и они словно обостряют его чувства, учат обращать внимание на собственную везучесть. На ходу он ощущает мелкие особенности улицы, жаркий воздух на ладонях и шее, легкую тяжесть булавки для галстука на груди, синкопированный джаз из радиол в проезжающих машинах. Он ловит обрывки разговора двух пешеходов и понимает, что один из них терзается мучительным чувством вины. Целых полчаса на душе у Марти легко и он испытывает любовь ко всему, что видит вокруг.
Вместо того чтобы войти в подъезд, он переходит улицу и поднимается по ступеням Метрополитен-музея. В начале юридической карьеры он после дедлайна иногда брал такси и убивал время перерыва в музее. Можно было поесть дома с Рейчел, но он предпочитал гулять среди произведений искусства. Отец рассказывал, как молодым банкиром в Амстердаме съедал свой бутерброд в средневековом дворе, замурованном современными зданиями. Важно побыть наедине со своими мыслями, как бы говорил он, сесть где-нибудь на скамейку, и пусть мир часок грохочет вокруг без тебя. Марти не был в Метрополитен-музее уже несколько лет, хотя они с Рейчел живут через улицу и все это время состояли в обществе друзей музея и жертвовали деньги. Если Марти не путает, он помог в приобретении золотой пластины железного века – сцены с крылатыми созданиями и условными деревьями.
Он показывает служительнице членскую карточку и входит в большой зал. Под арками и сводами туристы смотрят в карты и путеводители; семейство, говорящее с техасским акцентом, не может выбрать, куда идти – к средневековым доспехам или к доколумбову золоту. Марти обычно быстро проходил через пестроту первого этажа, поднимался на второй и тихонько садился перед Рембрандтом или Вермеером, чувствуя себя виноватым, будто перешел прямиком к посткоитальной сигарете. По большей части он вообще не думал о самих картинах, просто смотрел на них и позволял мыслям течь свободно по неведомым ассоциациям: от хитрой задачки в новой патентной заявке к отблеску детских воспоминаний: они с дедушкой и бабушкой едят соленую треску на берегу в Схевенингене, Северное море холодит босые ступни… Мысли набегали, теснились, потом постепенно отпадали, и оставалось только чувство. Если сидеть достаточно долго, он в конце концов улавливал ностальгию, горечь утраты или восторг, исходящие от конкретной картины. Рембрандт, что бы тот ни изображал, всегда вызывал ощущение зимнего отчаяния, одиночества синих сумерек. Потом Марти плелся в офис подавленный и до конца дня не мог сосредоточиться на работе. Отчасти поэтому он перестал ходить в музей.
Сегодня он поднимается по высокой прохладной лестнице и забредает в маленькую галерею постимпрессионистов. Его никогда особо не трогали Гоген и Ван Гог, но что-то в погоде разбудило у него желание смотреть на индиго тихоокеанского острова и смуглые женские груди. Он садится перед «Двумя таитянками», кладет пиджак и шляпу на кожаный диванчик рядом с собой. Картина кажется такой современной, что трудно поверить – она старше нынешнего кинематографа, автомобилей, кондиционеров, неоновых вывесок. Две девушки смотрят на зрителя, за ними ореол озаренной солнцем листвы. Та, что держит блюдо с цветами манго, обнажена по пояс, у второй одна грудь выглядывает из простого одеяния – куска светлой ткани. Они смотрят на зрителя и в то же время мимо него, словно их вниманием завладел ребенок или зверек за пределами рамы. Взгляд чувственный и вместе с тем смутно обвиняющий. Они напоминают Марти некоторых обнаженных Мане, Олимпию на ложе, глядящую из другого столетия, – одна рука прикрывает лоно, создавая границу, за которую зрителю доступа нет. Тени у Гогена лиловые, почти ночные в своей насыщенности. Марти слышит шаги по деревянному полу и понимает, как долго просидел, уставившись на три голые груди.
Он выходит на балкон над большим залом и тут решает найти телефон-автомат и позвонить Гретхен, рассказать ей хорошие новости. На первом этаже рядом с гардеробом несколько автоматов, но приходится разменять в сувенирной лавке доллар, чтобы позвонить. Марти находит в кармане полпачки мятных таблеток, сует одну в рот и пытается вспомнить свой рабочий номер. Он набирает телефон общего секретаря и просит соединить с Гретхен. Та берет трубку после второго гудка, и Марти пугает официальность собственного имени: «Кабинет Марти де Гроота».
– Быстро соедини меня с Марти де Гроотом. Я скажу этому болвану пару ласковых. – Он старательно изображает русский акцент – капитан подводной лодки в запое.
– Я ни разу не поддалась на эту шутку. Это даже не русский акцент. У вас такой голос, будто вы ударились головой.
Марти фыркает, выдыхая мятный запах.
– Вы правы. За пять лет ни разу не обманулись.
– Как прошел ланч партнеров?
– Вы знали?
– Что?
– Что в понедельник мы переезжаем наверх.
– Вас сделали партнером. – Это разом вопрос и утверждение.
– Да, как раз успею слетать в космос.
Он слышит ее дыхание и улыбается в телефонную трубку.
– Это правда замечательная новость.
– Мне не разрешили сегодня возвращаться на работу. Клэй выгнал меня до понедельника.
– То-то я почувствовала что-то подозрительное, когда мистер Томас попросил меня не ставить вам никаких дел на вторую половину дня в пятницу. Это было две недели назад.
– Они сговорились заранее.
В трубке наступает тишина. Марти силится применить по телефону свою уличную телепатию и угадать, о чем думает Гретхен. Ей двадцать пять, она окончила Нью-Йоркский университет и по-прежнему живет в Гринвич-Виллидж. Ее специальность по диплому – английская литература, она держит в ящике стола «Беовульфа» на древнеанглийском, и Марти не раз ловил ее на том, что она произносит себе под нос задненебные англосаксонские звуки. И хотя в перерыв она читает в парке интеллектуальные романы и рассказывает об экзотических ресторанах, в ее внешности нет ничего богемного. Она приходит на работу в безупречно строгих шерстяных юбках, ее каштановые волосы всегда зачесаны назад и заплетены в тугие спирали французских кос.
Марти говорит:
– Без вас я бы этого не добился. Спасибо, что прибирали мой стол в конце каждого дня. И простите, что я не следую вашей системе цветовых кодов.
– Не за что.
Он не дает паузе снова затянуться надолго.
– Может быть, встретимся и отметим? Я брожу по Метрополитен-музею, всячески пытаясь избежать туристов в отделе Древнего Египта. Не хотелось бы получить гипертонический приступ.
– Вы уже сообщили новости миссис де Гроот?
Он понимает, что Рейчел она упомянула не случайно.
– Она у своей больной матери в Хэмптонах. Я сделаю ей сюрприз – приеду туда завтра утром. – Ложь дается без малейших усилий, шпингалет защелкивается.
Гретхен молчит, слышно, как она шуршит бумагами на столе.
Марти продолжает:
– Но если вы хотите уйти сегодня с работы пораньше, то вы свободны. А я еще погуляю по музею.
– Я буду рада с вами встретиться, – отвечает она. – Готовы побывать к югу от Таймс-сквер?
– Для меня все за Сорок второй улицей – белое пятно.
– Встретимся через час в «Таверне Клода» в Гринвич-Виллидж.
– Было бы не так жарко, я бы прошелся пешком.
– Вы хоть представляете, сколько дотуда?
– Мили две?
– Четыре как минимум.
Они заканчивают разговор, и Марти вытаскивает из кармана еще мелочь. Набирает свой домашний номер. После душевного разговора с Гретхен голос экономки кажется таким грубым, что Марти чуть не вешает трубку. Однако он сдерживается и просит позвать Рейчел. Она идет к телефону невыносимо долго. Марти гадает, что Рейчел делает дома без него. Может, они с Гестер сидят в халатах и смотрят по телевизору мыльные оперы? Может, Гестер надевает фартук только без десяти шесть, к его приходу? Все эти мысли проносятся у него в голове, и вот он уже говорит Рейчел, что его пригласили на импровизированный ужин с партнерами, который может затянуться допоздна, и что он думает, новости могут быть очень обнадеживающими. «Я надеюсь, что это так, ради тебя», – несколько раз повторяет Рейчел. Наконец Марти вешает трубку и выходит из музея. На улице он закатывает рукава рубашки, смотрит на часы, потом на свой пентхаус. Над парапетом четырнадцатого этажа видны верхушки маленьких цитрусовых деревьев, которые Рейчел старательно подрезает и поливает. Марти решает пойти пешком.
Через час он понимает, что безнадежно опаздывает и к тому же взмок от пота. Хмель выветрился из головы, и где-то уже в Гринвич-Виллидж его настигают первые симптомы похмелья. Марти спрашивает прохожих, как пройти к «Таверне Клода», но никто про нее не слышал. Возле Нью-Йоркского университета он идет мимо кафетериев, где студенты толкутся у подогревательных шкафов, – запах тушеного мяса почти апокалиптический; мимо прачечных-автоматов, где молодежь в «левисах» курит, листает книжки в мягких обложках и играет в карты под огромными потолочными вентиляторами. Видит одиноких мужчин, которые едят «круглосуточные завтраки» за пластмассовыми стойками, и чувствует, что он здесь иностранец. Уличные городские церкви и кулинарии. Металлическая тележка, с которой торгуют соком папайи. Продавцы тащат тяжелые коробки с продуктами в подвалы под тротуаром. Для Марти это все равно что Мозамбик – такая же экзотика.
Еще через полчаса он натыкается на «Таверну Клода» – набитый телами полуподвал. Окна заложены кирпичами. В сигаретном дыму под неоновыми лампами играет джазовый квинтет, модная молодежь раскачивается, как пятидесятники на общей молитве. Марти протискивается через толпу, высматривая Гретхен, где-то под ногами рокочет метро. Невероятно, но она сидит в низковаттном полушарии кабинки, читает французский роман. Это напоминает ему о Рейчел, но он гонит непрошеную ассоциацию прочь.
Гретхен поднимает голову:
– Господи, вы пешком шли, да?
– Я понятия не имел, что это здесь.
– «Таверна»?
– Южная половина Манхэттена.
Она улыбается. Он кладет руку на край стола, но не садится.
– Вы разве не бываете здесь на деловых встречах?
Ему приходится перекрикивать шум:
– Фирмы с Уолл-стрит скрывают, что это здесь. Надевают гостям на голову мешок, прежде чем посадить их в такси. – Он оглядывается по сторонам. – Я пойду добуду нам выпить. Если не вернусь через три дня, прочтите на моих похоронах Китса. Вам что принести?
– Удивите меня. Что-нибудь со льдом.
Марти протискивается через толпу к бару, разглядывая по пути музыкантов – пятерых негров в белых костюмах. В старших классах он играл на трубе, и звуки джаза всегда пробуждают в нем жалость к пареньку, которого отец заставил бросить музыку. Трубач наводит раструб инструмента на толпу, похабя полнозвучную ноту, глаз не видно под надвинутой шляпой. Пианист отрывает зад от табурета, врубается в клавиши, ударник напружинен и полускрыт в тени, костяшки пальцев поблескивают над тарелками. Марти наконец пробирается к бару – похожему на баржу деревянному колоссу, словно выловленному со дна Ист-Ривер. Очередь – в три ряда, и Марти машет двадцаткой, чтобы привлечь внимание бармена. Он заказывает себе неразбавленный виски, Гретхен – «Пимс-Кап» с большим количеством льда{9}9
Он заказывает себе неразбавленный виски, Гретхен – «Пимс-Кап» с большим количеством льда. – «Пимс-Кап» – летний крюшон из апельсина (лимона), огурца, клубники, мяты и так далее с газировкой и чем-нибудь крепким: виски, водкой, джином или коньяком. Официальный напиток Уимблдонского турнира.
[Закрыть]. Доносит напитки до кабинки, ставит на стол, садится напротив Гретхен. Полумрак сглаживает ее лицо – россыпь веснушек на щеках и носу кажется загаром.
– Я вас не услышу, если не сядете рядом, – говорит она. – Надо мне было выбрать другое место.
Он с улыбкой пересаживается. Наклоняется к ней, чтобы заговорить, но запах ее волос на миг лишает его дара речи. Он сглатывает, прежде чем произнести:
– Я чувствую себя антропологом в джунглях Борнео.
– Ваше здоровье. – Гретхен поднимает стакан. – За Марти де Гроота – партнера.
– За вас. Потому что без вашей помощи я бы этого не добился. Сколько раз вы говорили Клэю, что я на встрече с клиентом, когда он бывал не в духе. Спасибо!
Они чокаются и отпивают по глотку.
– «Пимс» заставляет меня думать, что мне стоило заняться теннисом.
– Как он?
– Замечательный.
– Если я не ошибаюсь, вы живете неподалеку.
– Да. Моя тайная жизнь. Будни в юридической конторе, выходные в Вашингтон-сквер-парке.
– Мне кажется, вам это подходит.
Она улыбается, глядя в стакан, от ее дыхания над кубиками льда поднимается пар. За пятнадцать лет брака Марти ни разу не изменил Рейчел, но за плечами у него целая череда неслучившихся служебных романов и ланчей с девушками, которые носили шерстяные юбки и заколки в волосах. Лишь через много лет он понял, что его привлекают именно флирт и обожание, а не победа как таковая. Однако сейчас Марти ощущает нервозность и неуверенность – знак, что он готов переступить новую границу. И хотя Гретхен всегда была к нему внимательна, остается шанс, что он все неправильно понял. Неверно сложил улики, как на улице, когда пытался угадать жизнь человека по его обуви. Марти еще дважды подходит к бару, каждый раз размахивая двадцаткой как обещанием огромных чаевых. Он чувствует на себе косые взгляды. В кабинке он упирается ладонью в зеленую кожу диванчика и задает Гретхен вопросы. Они говорят о ее семье и детстве, о поездках в Монреаль, о том, как трудно учить иностранные языки. Марти знает несколько голландских фраз, и он выдает их за пьяный средневековый английский. Гретхен смеется. «Лучше вашего русского», – говорит она и отпивает коктейль, звякая льдом о зубы. Марти слушает внимательно, но чувствует тепло от ее ног под столом. Ее бедро – в дюйме от него, и Гретхен, говоря, придвигается чуть ближе.
Марти представляет, как кладет руку ей на колено или на ладонь, но тут его отвлекает начинающаяся рядом ссора. Ударник только что закончил залихватское соло и выдал в финале индейский боевой клич, и теперь что-то происходит в толпе: слышны повышенные голоса, кого-то выталкивают. Атмосфера накаляется. Марти чувствует запах пота, пива и чего-то первобытного. Чувствует драку еще до того, как она началась, – движение молекул перед ударом молнии. Он наклоняется к Гретхен и говорит: «Нам надо уходить. Кажется, тут сейчас будет неспокойно». Берет ее за локоть и тут же отпускает, пока она застегивает сумочку. Когда они выходят из кабинки, толчки переходят в удары, которые они не видят, но слышат сквозь хаос плотно прижатых тел. На лестнице Марти оборачивается. Кого-то бросили на барную стойку, осколки стекла за ним – словно хвост кометы. Марти изумлен, как красиво это выглядит и как оркестр продолжает играть свой четкий синкопированный ритм. И тут же наступает перемена, будто срочная телеграмма со сцены. Трубач отвлекается под конец соло, звук слабеет, словно его внезапно прихватила простуда. Это сигнал: все в панике бросаются наружу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?