Электронная библиотека » Дуглас Кеннеди » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Момент"


  • Текст добавлен: 21 сентября 2014, 15:05


Автор книги: Дуглас Кеннеди


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава пятая

Фитцсимонс-Росс обладал еще одним талантом: он умел жить настоящим. Я даже завидовал ему в этом. Он быстро забывал обиды, никогда не горевал о прошлом и не таил злобу. Да, он мог переживать из-за какой-нибудь хлесткой критической статьи или возмущаться дублинскими «скупердяями» (его любимое словечко), ненавидевшими его за «успех, которого он добился на сегодняшний день». Но он редко жаловался на несправедливости жизни и не сокрушался по поводу упущенных возможностей. За время нашего détente[24]24
  Разрядка, ослабление напряженности в отношениях.


[Закрыть]
ланча в кафе «Стамбул» он ни словом не обмолвился о событиях вчерашней ночи, не рассказал и о том, как ему удалось еще до полудня раздобыть новую вертушку. Напротив, он был остроумен, ироничен, увлечен разговором. Казалось, будто в публичном месте в нем включался внутренний цензор, останавливая поток похабщины, которая давно стала его фирменным стилем. Как только мы принялись опустошать литровую бутылку домашнего вина, я задал вопрос, мучивший меня вот уже несколько дней:

 – Давно ты сидишь на игле?

Фитцсимонс-Росс ничуть не смутился. Закурив очередную сигарету «Голуаз», он улыбнулся и сказал:

 – Четыре года.

 – И это не мешает твоей работе?

 – Конечно нет. Я бы даже сказал, что моя зависимость помогла мне в карьере.

 – Добавила вдохновения?

 – Вроде того. Но позволь мне спросить тебя, человека, по всей видимости, не знакомого с героином: ты никогда не экспериментировал с галлюциногенами?

 – Однажды, еще в колледже, пробовал ЛСД.

 – И?

 – Ну, помимо того, что я бодрствовал целые сутки… да, это было очень круто и красочно.

 – Героин – это совсем другое. Он ввергает тебя в восхитительно интравертное состояние, ты пребываешь в полном покое и уже ничего не чувствуешь… и это очень даже неплохо, если учесть, сколько ужаса в нашей жизни. Не хочу делать рекламу наркоте, но она дает ощущение величайшего блаженства.

 – Если не считать негативных последствий наркозависимости.

 – Надо же, Томми-бой, в тебе начинает говорить убежденный кальвинист.

 – Может, поэтому я и не стал наркоманом.

 – Сделай одолжение, никогда не связывайся с дурью. Ты слишком организованный, чтобы стать наркоманом.

 – А ты разве не организованный?

 – На поверхности – да, безусловно. Но иногда я могу предаться распутству, потому что научился совмещать это с мелочной дотошностью, свойственной мне от природы. Так что я, можно сказать, уникальный наркоман…

 – Не пробовал читать мотивационные лекции по организованной наркомании?

 – Если напишешь для меня текст, прочту, не вопрос. Но, признайся, без допинга ведь не проживешь? Я уверен, что иногда ты покуриваешь травку, да и выпиваешь вот. Но у тебя есть внутренний тормоз, который не позволяет выходить из-под контроля. Жаль, что ты не еврей. В тебе есть это жидовское чувство ответственности.

 – Это потому, что я жид.

У Фитцсимонс-Росса было такое выражение лица, будто он шагнул в пустую шахту лифта.

 – Ты шутишь, да? – произнес он.

 – В иудаизме религия передается по материнской линии, и поскольку моя мать была еврейкой, значит, я – жид.

Я постарался произнести это так, чтобы стало понятно, насколько омерзительны подобные разговоры. Наблюдать за смущением Фитцсимонс-Росса было одно удовольствие.

 – Это всего лишь фигура речи, – сказал он, потянувшись за сигаретой.

 – Это отвратительное слово. И оно убеждает меня в том, что ты – антисемит.

 – Ты хочешь, чтобы я извинился, да?

 – С чего бы вдруг какому-то жиду просить об этом столь рафинированного джентльмена, как ты?

 – Считай, что я уже удалил это слово из своего вокабуляра. Но мне все-таки хочется спросить: ты не жалеешь о том, что тебе сделали обрезание?

Я покачал головой, но сдержать улыбку так и не удалось. Фитцсимонс-Росс был неисправим.

 – Думаю, мне не стоит отвечать на этот вопрос, – сказал я.

 – И моя бестактность не повлияла на твое решение угостить меня обедом?

 – Ты полагаешь, что я попытаюсь всучить тебе чек?

 – Туше!

Нам принесли лазанью. Она оказалась более чем съедобной. Даже Фитцсимонс-Росс был впечатлен.

 – Чертовски недурно. Странно, и почему я раньше обходил стороной это заведение?

 – Возможно, потому, что в твоей жизни уже достаточно турок.

 – Ой-ой-ой, какие же мы суки.

 – Ты так и не объяснил мне, как тебе удается работать под героином.

 – Как дьявольское зелье поработило меня? Тебе надо писать бульварные романы, Томми-бой. Скажем, «Исповедь голубого наркомана».

 – Считай, что название у меня уже есть.

 – Так вот, я попробовал герыч вскоре после того, как переселился в эти края. Поначалу покуривал, а потом один байкер, Мартин, с которым я тогда путался, посадил меня на иглу. Когда меня впервые накрыло… о, это было нечто. В общем, и объяснять не надо, почему на эту дрянь так подсаживаются. Короче, я стал колоться в восьмидесятом. И наверное, мне стоит преклонить колена перед моим отцом, который, хоть и не смог удержаться в гордом звании сквайра, все-таки успел внушить мне, что надо держать марку. Ты можешь пустить по ветру семейное состояние, можешь убить все, что тебе дорого, но никогда, никогда не показывайся на людях в неотутюженных брюках и стоптанных башмаках. Как бы то ни было – спасибо папе, – я был весьма щепетилен в том, что касается наркоманской гигиены. Я никогда не пользовался чужой иглой. Что, как выяснилось, спасло мне жизнь, а вот бедному Мартину – нет, потому что он не был таким же щепетильным, как я. Я имею в виду чуму, конечно. Она отняла у меня добрых два десятка друзей, и не только здесь. Ну и потом, я всегда занимал жесткую позицию – позволю себе каламбур, – когда дело касалось презервативов. Так что, папа, Vielen Dank[25]25
  Большое спасибо (нелг.).


[Закрыть]
. Ты превратил меня в точную копию самого себя – и, сам того не сознавая, спас мне жизнь.

 – Когда умер твой отец?

 – Три года назад. Цирроз печени, не сказать, что это в порядке вещей для графства Уиклоу.

 – Вы с ним были близки?

 – О да, хотя он не одобрял моих сексуальных предпочтений. Но, надо отдать ему должное, он действительно ценил меня как художника. В последний год своей жизни – а ему было всего пятьдесят восемь, когда он покинул этот мир, – отец очень старался… как бы это сказать… искупить вину за все свои абсурдные выходки и оскорбления, прегрешения и деградацию. К тому времени моя мать – чистокровная англичанка и эталон холодной стервозности – уже бросила его. Практически нищий, он жил в сторожке в поместье своего давнего приятеля в Раундстоуне. Когда врачи сказали, что жить ему осталось месяца три, не больше, он написал мне сюда, в Берлин, и попросил «приехать домой», чтобы «поддержать его в трудную минуту». Что я и сделал – благо, в Дублине жил мой приятель-художник, у которого в городе был знакомый, поставлявший мне героин. Разумеется, я не посвящал своего умирающего отца в такие подробности. Опять же, если бы он узнал о моей слабости, думаю, он бы скорее огорчился, чем пришел в ярость. Что ни говори, а отец был славным парнем, который просто хотел любить и быть любимым. Но вот любовь как раз и обошла его стороной. Собственно, как и большинство из нас.

Он затушил сигарету и тотчас закурил снова.

 – Ты никогда не был влюблен? – спросил я.

 – Всего-то раз десять. А ты?

Я задумался, пытаясь сообразить. И это меня обеспокоило.

 – Твое молчание красноречивее всяких слов, – сказал Фитцсимонс-Росс.

 – Была одна женщина, которая очень любила меня.

 – И… дай-ка угадаю… она была слишком хороша для тебя?

 – Наверное.

 – Похоже, у тебя тоже была мать, которая считала твое появление на свет величайшей ошибкой своей жизни… конечно, не считая брака с твоим отцом. И как следствие – ты здесь, в Берлине, спасаешься бегством от женщины, которая считала тебя неполноценным…

 – Женщина, о которой ты говоришь, докурилась до смерти семь лет назад.

 – А ты все бежишь. Скажу тебе одну вещь: это никогда не проходит. Ты обречен вечно бороться с этим. Я не видел свою мать пятнадцать лет. Она бросила моего отца, чтобы выйти замуж за какого-то отставного полковника типа Блимпа[26]26
  Полковник Блимп – персонаж, созданный в 1930-е гг. карикатуристом Д. /1оу; олицетворял косность, шовинизм, реакционные политические взгляды.


[Закрыть]
, и поселилась с ним в убогой деревне Чиппендейл-он-Твид в Котсволде, где она, по ее собственному выражению, была среди «людей своего круга»… имея в виду, что мы, Пэдди[27]27
  Прозвище ирландцев.


[Закрыть]
, ей не ровня. Беда в том, что мой отец был зависим от нее. Она восполняла его потребность в «мамочке», потому что, насколько я мог судить о своей бабке по отцовской линии, она была такой же холодной и сварливой, как моя собственная мать. Так что нетрудно догадаться, что женщина, которая любила тебя…

Я перебил его вопросом:

 – Ты никогда не думал о том, чтобы сократить свои расходы, соскочив с героина?

 – Забавно наблюдать за тем, как ловко ты пытаешься сменить тему, едва речь заходит о чем-то болезненном или неловком. Отвечаю: нет, мне совсем не хочется избавляться от пресловутой «обезьянки на плече». Кажется, так вы, янки, называете наркотик? Он дает мне силы для работы и делает реальность терпимой.

 – Потому что ты тоже сопротивляешься любви?

По губам Фитцсимонс-Росса пробежала ироническая улыбка.

 – Вы – самый талантливый уклонист, monsieur. Вероятно, для писателя это главное – умение уклоняться от ответа. На этой ноте разрешите закончить и откланяться. Через полчаса у меня рандеву с Мехметом. И если только ты не желаешь присутствовать при нашей встрече…

 – Я прогуляюсь.

 – Так и думал, что ты это скажешь. Я слишком хорошо знаю вашего брата. Либерал, творческая личность, без предрассудков, есть даже парочка друзей-педиков. Но втайне испытываешь отвращение ко всему этому.

 – Хочешь сказать, что умение читать чужие мысли – это еще один из твоих многочисленных талантов?

 – Совершенно верно. А какие у тебя планы на вторую половину дня?

Я полез в карман за кисетом с табаком и сигаретной бумагой и заметил, что вместе с курительными принадлежностями там лежит и мой американский паспорт. Я посмотрел на часы. Всего лишь половина первого.

 – Может, наведаюсь в чужую страну, – сказал я.

 – Ты хочешь сказать… туда?

 – Это же в пяти минутах ходьбы.

 – Но если ты когда-нибудь бывал там…

 – Нет, не доводилось.

 – Тогда сходи, посмотри. Но поверь, ты вернешься к шести вечера с мыслью о том, что больше туда ни ногой.

 – Что, все так плохо?

 – Полагаю, если бы ты был членом дублинского или лондонского отделения Рабочей революционной партии, «народный рай» по ту сторону границы показался бы тебе пределом мечтаний… тем более что твой западный паспорт позволяет в любой момент дезертировать с корабля. Но для остальной части интернированных… впрочем, как я уже сказал, иди и смотри. Возможно, это у меня проблемы с восприятием монохрома, и я не замечаю добродетелей за пеленой нескончаемого уныния. Наверное, я не такой проницательный, как ты.

 – Я оценил твою иронию.

 – Но, кстати, если тебе встретится какой-нибудь брат-социалист из Анголы или Кубы, кто продает приличный герыч…

 – Ты шутишь.

 – Ну, мне так говорили. В общем, возвращайся целым и невредимым. А теперь прошу прощения, мне пора…

И он ушел.

Может, это и был самый подходящий момент для моего первого перехода «на ту сторону»? Хотя вряд ли, если учесть, что утро я уже потерял и небо налилось свинцовыми снежными тучами.

И все-таки я спустился в метро и доехал до Кохштрассе. Я мог бы выбрать более удобный вариант и пересечь границу по соседству с домом, на Хайнрих-Хайне-штрассе. Но, как всегда, я думал о своем будущем повествовании, а потому мне казалось правильным начать с полного погружения в реалии «холодной войны» и перейти границу на КПП «Чарли».

Когда поезд замедлил ход, подъезжая к станции «Кохштрассе», на меня накатило беспокойство. Я не мог его толком объяснить, разве что страхом перед тоталитаризмом. Он поселился во мне еще в те дни, когда русские ракеты были нацелены на нас с территории Кубы, и укрепился потом, в старшей школе, когда мы читали Солженицына, и в колледже, когда смотрели фильмы Анджея Вайды о сталинизме в польском обществе. Но громче всего звучал во мне голос моего отца в разгар протестов против войны во Вьетнаме:

«Эти „мирники“[28]28
  Саркастическое прозвище пацифистов, распространенное в 6о – 70-е гг. XX в.


[Закрыть]
даже не подозревают о том, как вольготно им здесь живется; вышли бы они протестовать на улицы Москвы, так все бы оказались в сибирских лагерях. Там с вольнодумцами не церемонятся. Уж там-то знают, как заткнуть людям рты».

Даже если я и понимал в то время, что комментарии отца не более чем эмоциональный выпад, кое-что мне все-таки врезалось в память. Однажды – мне тогда было лет восемь – мы приехали в гости к одной из моих тетушек по линии матери. Она жила в предместье Оссининга, в огромном доме, как на картинах Гранта Вуда[29]29
  Грант Деволсон Вуд (1891–1942) – американский художник, известный в основном картинами, посвященными сельской жизни американского Среднего Запада.


[Закрыть]
, и мало того что он поразил меня своей американской готикой, а тетя Хестер выглядела ходячей мумией, так еще и отец решил нагнать на меня страху, сказав, что, если я сунусь на чердак, меня ждет неприятный сюрприз. Возможно, он хотел предостеречь меня от шалостей и назойливого любопытства, а может, просто хотел припугнуть. Как бы то ни было, я тотчас начал воображать всякие ужасы, кроющиеся за той дверью. С тех пор во мне укоренился страх перед незнакомыми местами, куда вход был воспрещен.


С первого взгляда чекпойнт «Чарли» произвел на меня впечатление как раз такого «запретного» места. На выходе из метро сразу бросился в глаза знакомый по фотографиям плакат «Вы покидаете американский сектор» с очевидным подтекстом «Оставь надежду, всяк сюда входящий». Справа, на первом этаже небольшого дома, находился музей – Haus am Checkpoint Charlie, – который, судя по экспонатам в витрине, хранил память о тех, кто был застрелен или арестован при попытке перебраться на другую часть берлинской земли.

Я посмотрел на часы – было начало второго – и направился к будке американского пограничного контроля. Подойдя к окошку, достал свой зеленый американский паспорт. В будке сидел офицер в форме. Он заметил, что я держу наготове документ.

 – Добрый день, сэр, – произнес он. – Чем могу вам помочь?

 – Мне надо регистрироваться у вас перед переходом границы?

 – Нет необходимости, сэр. И если у вас возникнут проблемы на той стороне, обращайтесь в наше посольство. Но вы ведь только на день, я правильно понимаю?

Я кивнул.

 – Что ж, если только вы не планируете встречаться с диссидентами или раздавать Библию на углу…

 – Нет, я не по этой части.

 – Тогда у вас не должно быть проблем. И не забудьте, что вы должны вернуться до полуночи…

 – Вы сами-то бывали там?

 – Тем, кто носит такую форму, это запрещено, сэр. Желаю вам хорошего дня в Восточном Берлине.

Я двинулся дальше, к самому КПП, и вскоре увидел прямо перед собой огромные ворота. Они тянулись по всей ширине улицы, с обеих сторон намертво зажатые Стеной. Колючая проволока оплетала все открытые пространства. В дальнем конце ворот тут же нарисовались два красавца в форме Volkspolizist[30]30
  Сотрудник народной полиции ГДР.


[Закрыть]
.
Когда я подошел, они кивнули мне и открыли передо мной портал.

 – Паспорт, – произнес один из них по-немецки.

Я предъявил свой американский паспорт.

 – Идите туда, – сказал Volkspolizist уже на ломаном английском, указывая на будку.

 – Ich danke Ihnen, – поблагодарил я его и пошел вперед, услышав, как за моей спиной глухо лязгнул засов.

Прямо передо мной возникла будка охраны. Возле нее стояли несколько вооруженных офицеров. За окошком из плексигласа сидел еще один Volkspolizist. Он взял у меня паспорт и спросил, говорю ли я по-немецки. Когда я ответил на его родном языке, он кивнул и сообщил, что мне выдана однодневная виза, которая истекает сегодня в полночь.

 – Вы должны покинуть территорию Германской Демократической Республики до полуночи, и обязательно через этот контрольно-пропускной пункт. Пересечь границу в другом месте вы не можете. А сейчас вам надо обменять тридцать западных марок на тридцать марок ГДР.

Я знал, что обменный курс был абсурдным, что марка ГДР стоила не больше двадцати пфеннигов в западной валюте, и, стало быть, курс был пять к одному. Но путеводители и журналы уже просветили меня, объяснив, что таков порядок пересечения границы Восточного Берлина и что таким образом гэдээровский режим зарабатывает твердую валюту. Это было одно из многих негласных условий получения визы, как и требование об обязательном возвращении до полуночи. Добыть разрешение на более длительное пребывание было крайне затруднительно, поскольку правительство предпочитало принимать только официальные туристические группы или убежденных коммунистов. У писателя вроде меня не было никаких шансов получить визу для самостоятельного путешествия – во всяком случае, так сказал мне сотрудник посольства ГДР в Вашингтоне, когда я подавал документы в надежде, что мне будет позволено колесить по всей Германии. Консул ясно дал понять, что расширенную визу я могу получить только по официальному приглашению Союза писателей ГДР. Но поскольку моя единственная на тот момент книга (ему явно пришлось покорпеть, выясняя, что же я там все-таки накропал) не имела социалистической окраски, которая могла бы расположить ко мне ребят из Союза писателей ГДР, хлопотать о визе не имело смысла.

Volkspolizist облегчил мой кошелек на 30 западных марок (он упорно не называл эту валюту дойчемарками), открыл большую амбарную книгу и заглянул в раздел, обозначенный буквой «Н», долго проверяя, значатся ли там мое имя и паспорт. И тут меня осенило: возможно, консул ГДР в Вашингтоне переслал мои данные в Восточный Берлин, информируя власти, что я чрезмерно любопытный писатель, который постарается проникнуть в ГДР, желая раздобыть порочащие страну сведения.

Но офицер, очевидно, черной метки против моей фамилии не нашел, поскольку захлопнул книгу и обмакнул пропускной штамп в чернильную подушечку. Когда штемпель опустился на чистую страницу моего паспорта, я поймал себя на том, что во мне опять просыпается жуткий страх перед этой государственной машиной. Офицер вернул паспорт и, коротко кивнув, сообщил, что все формальности завершены.

Тут один из офицеров, стоявших у будки, похлопал меня по плечу и указал на простенькое заграждение вроде тех, что можно увидеть на парковках. Здесь дежурила еще одна группа вооруженных полицейских, а за их спинами открывалась главная артерия города: Фридрихштрассе. С виду незамысловатая и вроде бы не слишком защищенная, эта баррикада с восточной стороны границы ясно давала понять, что власти считают безумием любые попытки своих граждан «бежать из республики» через этот знаменитый блокпост.

И снова проверка моего паспорта. Еще одно напоминание, на этот раз от офицера, просматривающего мои документы, о том, что я должен пересечь этот – «и только этот чекпойнт» до полуночи. Затем, по кивку офицера, шлагбаум был поднят, и я наконец ступил на территорию Германской Демократической Республики.


Пересекая границу, я все думал, какой тест на верность режиму надо пройти Volkspolizist, чтобы получить здесь работу; какое эмоциональное напряжение испытывают офицеры, которые несут службу на этом особо охраняемом участке; получают ли они строгое предупреждение о том, что их семьи будут сурово наказаны, если они сами посмеют бежать из страны; и какой моралью – а может, и полным ее отсутствием – отягощены солдаты, приписанные к «Чарли». Но больше всего меня интересовало, что думают эти ребята, наблюдая за тем, как жители западной части города свободно пересекают самую спорную из идеологических границ. По сути, тюремщики, державшие взаперти своих соотечественников, были куда более несвободными. Потому что каждый день, заступая на охрану границы, они оказывались всего в нескольких шагах от мира, в котором не существовало запретов на передвижения, где была гарантирована личная свобода. А может, все проще, и эти часовые, будучи убежденными коммунистами, искренне считали Запад бездушной машиной, затягивающей своих граждан в пучину безудержного консюмеризма и бездуховности?

А между тем в эпицентре этого идеологического противостояния, подкрепленного военной мощью двух главных соперников с их концепцией «взаимно гарантированного уничтожения», неспешно текла повседневная жизнь. Прямо передо мной переходил улицу коренастый мужчина лет пятидесяти в бесформенном анораке. Он нес коричневый портфель из кожзаменителя и полиэтиленовый пакет с двумя бутылками пива. На голове у него была коричневая шапка из искусственного меха. Мужчина направлялся в сторону угрюмых бетонных коробок жилых домов, что маячили в глубине Фридрихштрассе. Интересно, чем зарабатывал на жизнь этот человек? Похоже, он работал в раннюю утреннюю смену, судя по тому, что шел домой с пивом в час шестнадцать пополудни. Жил ли он один в крохотной квартирке? Может, его считали гражданином настолько преданным и лояльным режиму, что разрешили поселиться рядом со Стеной? А что он делал, приходя домой? Убивал время перед телевизором, читал или, может, ходил в какой-нибудь спортивный центр по соседству? Было ли у него хобби, помогающее коротать время? Если в его жизни была женщина, жили ли они вместе? Или, может, работали вместе на пивзаводе, в утреннюю смену с четырех до полудня, и, поскольку она была замужем за копом, им приходилось встречаться тайком в его квартире пару раз в неделю? А вот эта сгорбленная женщина в простеньком сером пальто, которая идет следом за парнем? Старый шарф с узором «пейсли» на голове, сигарета зажата в пальцах левой руки, сумка с печально поникшими нарциссами в другой руке. Может, она и есть та самая жена копа и сейчас плетется за любовником к месту их тайных встреч, держась чуть поодаль?

А может, это всего лишь моя импровизация на тему первого впечатления от уличной жизни Восточного Берлина?

Когда мужчина свернул за угол, а следом за ним и женщина в шарфе, я переключился на приземистое каменное здание справа от меня. Над дверью была прибита вывеска Bulgarische Handelsbank – Болгарский торговый банк. Здание девятнадцатого века, срочно нуждавшееся в свежем слое краски, смотрело на улицу двумя витринными окнами, оба были в грязных разводах. Прямо на стекла изнутри были наклеены фотографии счастливых хлеборобов, убирающих сезонный урожай пшеницы. На этих документальных снимках в духе социалистического реализма, сделанных лет тридцать назад, красовались размашистые лозунги, которые навскидку я перевел так: «Мы верим в пятилетний план!..Вместе мы построим социалистическое будущее!»

Начался снегопад, и я решил прибавить шагу. Фридрихштрассе исторически была одной из главных магистралей и торговых центров Берлина. Но сейчас я видел перед собой захолустную и пустынную улицу. Редкий «трабант» колесил по дороге. Случайные прохожие, укутанные в старенькие пальто, брели опустив низко головы, прикрываясь от снега. На глаза попался магазин одежды, примечательный убожеством витрин с безликой и бесформенной одеждой. Эта модная империя почему-то напомнила мне один из благотворительных магазинов для бедных в Нижнем Ист-Сайде. Разница была лишь в том, что берлинский магазин оказался единственным достойным внимания на этой торговой улице. Фридрихштрассе была вопиющим свидетельством городского запустения. Не зря говорят, что фасады домов – лицо города. Это, если хотите, архитектурная витрина, которая манит и побуждает к тому, чтобы заглянуть внутрь, проникнуть в душу города. Париж излучает элегантную респектабельность. Манхэттен трубит о своих высоких амбициях. Впрочем, это всего лишь поверхностные наблюдения. Зарисовки с первого взгляда. Урбанистическая стенография. Но согласитесь, первые визуальные впечатления могут многое рассказать о новом месте. Чем зацепила меня Фридрихштрассе – особенно когда я свернул налево, на Унтер-ден-Линден, – так это своей коммунальной эстетикой, которая провозглашала верховенство серости, уныния, однообразия. Это был мир, запечатленный на зернистой черно-белой пленке.

Унтер-ден-Линден. Знаменитый бульвар Берлина, ведущий к Бранденбургским воротам, Рейхстагу, лесному массиву Тиргартен. Едва ступив на его широкие просторы, я свернул к западу. Почему я выбрал это географическое направление? Да просто Стена жестоко перерезала артерию бульвара, едва ли не упираясь в Бранденбургские ворота. Вдали над Стеной нависал панцирь Рейхстага, пережившего послевоенную реконструкцию и давно уже покинутого властями Бундесрепублик, променявшими его на тихий и уютный Бонн. Я долго вглядывался в эту перспективу, застыв посреди улицы. Отсюда казалось, что Стена доминирует над всем окружающим пространством. В переулках теперь уже моего Кройцберга можно было утешаться мыслью, что Стена – это всего лишь тупик, препятствие, самый большой в мире знак «Прохода нет». Но эта иллюзия возникала только у того, кто находился с западной стороны сооружения. Здесь же, на Востоке, на этом культовом берлинском бульваре, Стена выглядела великой непристойностью. Соорудив ее прямо в конце Унтер-ден-Линден, восточногерманские власти будто заявляли своим гражданам и всему миру: мы забаррикадировались и торжествуем. Мы утерли вам нос своей изобретательностью. И предупреждаем, что к нам лучше не соваться.

Я всегда с подозрением относился к избитой антикоммунистической риторике Рейгана и его дружков. Точно так же меня настораживала доктрина «Америка: люби ее или проваливай» так называемого «Морального большинства»[31]31
  Консервативная общественная организация религиозного направления, основанная на догмах христианского фундаментализма. Пик активности пришелся на 1980-е, пользовалась большим влиянием в ходе предвыборной кампании Р. Рейгана и в немалой степени содействовала его избранию на пост президента. Просуществовала до 1989 года.


[Закрыть]
с его националистической трескотней, которую подхватывал всякий амбициозный хвастун-консерватор, начиная с Джо Маккарти. Но, стоя здесь, перед этой Стеной, я не то чтобы разом перековался в горячего сторонника Рейгана и настроился голосовать за его переизбрание в будущем ноябре. Возможно, все дело было в моем собственном страхе перед любыми барьерами, перед заточением в жизнь, которую я не хотел. Стена представлялась мне символом оков и ограничений. Она будто говорила мне: мы и тебя перевоспитаем. Мы потребуем абсолютной преданности нашему делу, иу тебя не будет иного выхода, кроме как подчиниться. Если ты задумаешь играть в диссидента, попытаешься вырваться за рамки, если посмеешь опубликовать (или хотя бы произнести вслух) что-то, что противоречит нашей доктрине, мы будем беспощадны.

Кто знает, может, Стена была лишь чистым холстом, на котором отражались страхи и внутренние противоречия каждого из нас. Несомненно, были в этом мире и те, кто принимал официальное кредо существования Стены как барьера на пути разлагающего влияния капитализма/империализма.

Возможно, людям была необходима вера в эту догму, которая позволяла им терпеть бесконечные унижения. Вероятно, много было и тех, кого не заботили свобода перемещения и свобода слова. Наверняка кто-то был уверен в том, что альтернативы не существует. Пусть даже для стороннего наблюдателя, человека с Запада, такая позиция была верхом самообмана. Но разве не свойственно нам смотреть на жизнь через розовые очки, маскирующие горькую правду, которую мы предпочитаем не знать? Даже когда мы считаем свою точку зрения единственно правильной, это ведь не означает признания того факта, что она всего лишь отражает наш собственный взгляд на мир. Все субъективно, и каждый сам выбирает, как ему смотреть на Берлинскую стену.

Спустившись по Унтер-ден Линден, я дошел до конца бетонного заграждения. Здесь не было ни охраны, ни смотровых вышек. Я где-то читал, что перелезть через Стену нетрудно (ее высота достигала всего пятнадцати футов), но потом перебежчик оказывался на нейтральной полосе, и вот там-то его поджидала главная опасность – незаметно натянутая проволока и сторожевые собаки. Мало кому удавалось преодолеть эту смертельную полосу препятствий, поскольку патрули не дремали, а проволочные ловушки были расставлены слишком плотно. К тому же все знали о приказе «стрелять на поражение», который неукоснительно соблюдали все восточногерманские пограничники. Задержание на нейтральной полосе было смерти подобно. Даже при том, что за «попытку бегства из республики» официально давали три года тюрьмы с последующим лишением права на работу и место жительства в ГДР (короче, обрекали на еще более жалкое и убогое существование), подавляющее большинство неудачливых беглецов принимали это как должное. В последние годы число побегов резко сократилось, поскольку власти ужесточили охрану и перекрыли, казалось, все возможные лазейки. Как это странно – приближаться к стене, сознавая, что за нее не выбраться, что сама идея сорваться с места и уехать на год в Париж, чтобы написать эпический роман в стихах, о котором всю жизнь мечтал, это из разряда утопии. Как дико, когда твоя страна заперта на замок, якобы для твоего же блага.

Но я вырос в полном сознании того, что весь мир – это площадка для моих игр, и если только сам не попадусь в силки, то могу исследовать его вдоль и поперек. В этом и состоит курьез жизни на Западе. Многие из нас, с блестящим образованием и безграничными социально-экономическими возможностями, сознательно выбирают не ту жизнь, о которой мечтали, а потом жалуются, что скованы цепями ипотеки, кредитов на машину, детьми. В то время как здесь… в Восточном Берлине заточение приобретало несколько иную окраску.

Я развернулся на сто восемьдесят градусов и следующие несколько часов посвятил изучению маршрута от Унтер-ден Линден до Александерплац. Сразу за зданием Берлинской комической оперы я углядел большой и безлюдный книжный магазин, который носил гордое имя Карла Маркса. Его полки были забиты пожелтевшими политическими сборниками и произведениями восточногерманских авторов, таких как Хайнер Мюллер и Криста Вульф. Но имелась и скромная секция иностранной литературы в немецком переводе – опять же, сплошь официальные издания и работы, отобранные строжайшей цензурой, поскольку они содержали критику капиталистической системы (в условиях которой и были написаны). В «счастливчиках» оказались: весь Диккенс, «Мадам Бовари» Флобера, «Американская трагедия» Драйзера, «Алая буква» Готорна, «Другая страна» Джеймса Болдуина, «Американская мечта» Нормана Мейлера и «Человек-невидимка» Ральфа Эллисона.

За главной информационной стойкой сидела довольно соблазнительная молодая женщина. На вид она была моей ровесницей, лет двадцати пяти, с длинными черными волосами, аккуратно заплетенными в косу и уложенными на макушке в огромный пучок. Она была изящна в простой черной водолазке, укороченной юбке из коричневого вельвета и черных колготках. Несмотря на ее хрупкость, я сразу отметил полные груди, приятный изгиб бедер и прозрачность безупречной кожи. Маленькие «бабушкины» очки, сдвинутые на кончик носа, добавляли ей сексуальной привлекательности, хотя взгляд оставался серьезным. Она потянулась к пачке сигарет – местных, как мне показалось. Они назывались «f6», и оформление пачки было выдержано в стиле времен Второй мировой войны. Девушка выудила сигарету – рыхлую, без фильтра.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 3.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации