Текст книги "Бедлам в огне"
Автор книги: Джефф Николсон
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
5
Я опоздал на работу всего лишь на час – не самый плохой результат, если учесть, где я провел предыдущую ночь, – но у Джулиана, боюсь, был иной взгляд на опоздания. Я прекрасно понимал, что он не станет слушать никаких оправданий, из которых наименее приемлема правда. В поезде я репетировал оправдательные истории: злосчастные семейные обстоятельства; срочные, но не опасные для жизни хвори; перебои в работе общественного транспорта. Даже подумывал сочинить историю о безумной пьянке, закончившейся жутким похмельем, но изложить свои фантазии мне так и не удалось, потому что, войдя в магазин, я обнаружил, что за моим столом с самым несчастным видом сидит Грегори Коллинз и поджидает меня. Вид у него был ужасный. Грегори выглядел так, словно не спал всю ночь, и, кроме того, он явно плакал – и совсем недавно.
Я взглянул на Джулиана, сидевшего за соседним столом, ожидая от него объяснений, но и он взирал на меня с недоумением. Джулиана не порадовало мое опоздание, еще меньше его радовало непрошеное присутствие Грегори Коллинза, но в первую очередь он был сбит с толку. Галерея редкой книги – не самое подходящее место для демонстрации сильных чувств. Джулиан энергично замахал руками, показывая на меня, на Грегори, на дверь. Ему было все равно, что я буду делать, лишь бы я удалил эту проблему из магазина. Грегори поднял взгляд, увидел меня и окончательно раскис. Его подбородок съежился, словно мягкая резина, и Грегори с каким-то утробным причмокиванием застонал.
– Давай… давай выпьем по чашке кофе, – сказал я.
– Чаю, – сказал Грегори. – Кофе я не пью.
Вскоре мы сидели в тесном, переполненном грязном заведении за шатким круглым столиком, который грозил опрокинуться от каждого неловкого движения Грегори. Мы заказали чай для него, кофе для меня и пару сандвичей с беконом. Грегори понемногу приходил в себя. Он шумно высморкался в большой синий платок. Расспрашивать, что случилось и чем он так расстроен, я не стал, решив, что это слишком пошло. Я молчал, ожидая, когда заговорит он сам.
– По мне, так ты вчера выглядел на уровне, – сказал он. Я немного удивился такому началу, ждал ведь, что разговор пойдет о чем-то серьезном. – И читал ты на уровне. Конечно, не так, как читал бы я, но на уровне.
Грегори умел обратить комплимент в претензию, и я уже собирался заметить, что если он недоволен моим выступлением, то лучше бы читал свои отрывки сам, но промолчал. Я решил быть любезным:
– Спасибо, Грегори.
– С явкой, правда, напряг, – сказал он, – но я склонен винить эту бабу из магазина. Ей нельзя поручить даже организацию пердежа в цехе печеной фасоли.
– Она хотела как лучше, – сказал я, не вполне понимая, с какой стати защищаю Рут Харрис.
– В следующий раз все будет по-другому, – заявил Грегори.
– Думаешь, будет следующий раз?
– Как знать. Как знать, – загадочно отозвался он.
Официантка принесла сандвичи. Грегори впился зубами в белый хлеб, откусил и с усилием сглотнул. Непрожеванный сандвич застрял в горле, мешая говорить, но Грегори наконец пропихнул кусок и сказал:
– Так нельзя, Майк. Я не могу тебе лгать. Я трахнул твою подружку.
Он произнес эти слова достаточно громко, чтобы двое работяг за соседним столиком оторвали взгляды от газет и ухмыльнулись.
– Николу? – уточнил я.
– Понятное дело, Николу.
– Правда? – Меня изумила дикость услышанного. – Правда?
– Мы вместе возвращались в Лондон и в поезде разговорились.
– И ты сказал ей, кто ты такой?
– А не нужно было. Она и так все поняла. Она очень умная. А там одно за другое, и, понимаешь, мы пошли к ней, ну там это и случилось. Не бог весть что, и мне не особо понравилось, и я считаю, что она сделала это для того, чтобы позлить тебя, но это случилось.
Что я должен был делать или говорить? Казалось, у меня есть только шаблонные ответы, словно искренность и настоящие чувства невозможны. Я знал, что нужно беситься от ярости, чувствовать себя обманутым, уязвленным, что я должен вспылить, наброситься на него с угрозами, ударить его, выплеснуть ему на колени горячий чай. В иных обстоятельствах, наверное, я бы так и поступил, но сейчас ни один из этих вариантов не годился. Ни один из них не выражал моих подлинных чувств.
Поэтому я лишь спросил:
– Зачем ты мне об этом говоришь?
– Потому что я верю в искренность. Возможно, я скот, но я честный скот.
– Хочешь, чтобы я сказал тебе спасибо? Поздравил тебя с твоей честностью?
– Не знаю я, чего хочу. Взбучки хорошей, наверное, заслуживаю.
– Извини, что не оправдал твоих ожиданий, – сказал я.
– Это всего лишь случайный перепихон, Майк, – льстиво проговорил он. – Всего лишь грубый, животный секс.
До сих пор Никола почему-то ни разу не связывалась у меня с грубым, животным сексом.
– Мне пора.
Я начал вылезать из-за стола, но Грегори схватил меня за руку. Работяги за соседним столиком снова оторвались от газет, на этот раз – с явным омерзением. Я быстро сел и отшвырнул руку Грегори. Наш колченогий столик закачался.
– Я хотел бы искупить вину, – сказал Грегори. – Я могу что-нибудь для тебя сделать? Что-нибудь хорошее?
Он мог, например, извиниться, но я уже понял, что в словаре Грегори нужных слов нет. Да и вправе ли я требовать извинений? Мои отношения с Николой, похоже, оказались даже менее жизнеспособными, чем я надеялся. Я не претендовал на то, что понимаю движения души Николы, но меня искренне изумляло, какого черта она переспала с Грегори.
– Я сделаю для тебя все, – повторил Грегори. – Серьезно.
– Ну что ж, мне кажется, одну любезность ты мне можешь оказать.
* * *
В тот же день я позвонил Николе и сказал, что не сержусь и не расстроен, но видеть ее больше не хочу, и вообще уезжаю, и пусть она не пытается со мной связаться. Никола ответила, что хорошо меня понимает. А затем я позвонил Алисии Кроу:
– Алисия. Я хочу кое в чем признаться.
– Признаться?
Я услышал ее голос, и она тут же возникла передо мной. Я видел ее лицо, волосы, глаза, ее очки, большое красное пальто; хотя, раз она сейчас в клинике, вряд ли на ней пальто. Я попробовал представить ее кабинет – он, конечно, меньше, чем у Линсейда, и, конечно, не такой пустой: на стене несколько картин, на столе – фотографии родных и близких, пара экзотических растений, быть может, ваза с цветами. Что это было: неизбежность или моя глупость? Разве не со всеми такое происходит? Мы звоним кому-то домой и воображаем дом. Слышим по телефону знакомый голос и представляем себе черты собеседника. А если голос незнакомый, разве мы не домысливаем лицо, визуально органичное особенностям голоса?
– Я не могу перестать думать о вас, – сказал я в качестве признания.
– И что это значит?
– Полагаю, это значит, что у клиники Линсейда есть преподаватель литературной композиции.
– Прекрасно, – сказала Алисия.
Голос ее звучал холодно и не так радостно, как мне хотелось, но я убедил себя, что работа – не то место, где дают волю чувствам. Я понятия не имел, что она там делает и в чем именно заключаются ее обязанности, но с легкостью уговорил себя, что у нее нет ни малейшей возможности шептать в трубку нежные глупости. Поэтому я тоже перешел на деловой тон. Задал несколько обыденных вопросов: о работе, о жалованье (оказалось больше, чем я мог вообразить), и нужно ли мне подготовиться, и не следует ли до приезда в клинику что-нибудь прочесть или изучить. Но Алисия стала уверять, что я могу положиться на свой природный талант, и я счел за благо довериться ее суждению. В завершение беседы она сказала, что надеется увидеть меня первого числа следующего месяца.
Сразу же после разговора с Алисией я вручил Джулиану Соммервилю заявление об уходе; я не стал рассказывать, почему оставляю работу и чем собираюсь заняться, а он не выказал никакого интереса. Джулиан даже сказал, что это к лучшему: он, мол, давно чувствовал, что у меня не лежит душа к торговле книгами, а посему он не станет требовать от меня отработать положенный срок. Сочинить правдоподобную историю для родителей оказалось делом посложнее. Понятно, что правду им я сообщить не мог, а поэтому сказал, что мне нужно пожить вне Лондона и разобраться в себе и что я нашел временную работу в одной брайтонской больнице. В те времена, по-моему, целые толпы людей подавались в санитары – уж не знаю почему. Отец и работу в книжном магазине считал недостойной моего образования, один бог знает, что он подумал о карьере санитара, но у нашей семьи было замечательное достоинство: мы никогда не говорили друг другу то, что думаем на самом деле. Это избавило нас от многих и многих неприятностей.
Оставалось известить домохозяина, что я покидаю его мерзкую комнату, – и после этого я мог смело становиться преподавателем литературной композиции в клинике Линсейда. Я сознавал, что, по большому счету, это самый безрассудный, глупый и захватывающий поступок, какой я когда-либо совершал. Я очень собой гордился.
6
Приятно было бы думать, что, прибыв в клинику Линсейда, я выглядел на уровне. Конечно, я знал, что внешность, фигура и одежда меня не подведут, однако предпочел бы появиться более эффектно, – например, в открытом спортивном авто, заваленном багажом. Но я приехал на такси, под проливным дождем, и все мои пожитки умещались в дорожной сумке и двух потрепанных хозяйственных пакетах. Я выбрался из такси – казалось, водителю не терпится убраться из этого места – и остался перед запертыми воротами, мокрый и не ведающий, как известить о своем прибытии. Звонка не было, и я никак не мог придумать какого-то способа сообщить, что я здесь. Я ведь предупредил Алисию о своем приезде, и, признаться, меня расстроило, что она не предложила встретить меня на вокзале; даже Рут Харрис была любезнее.
В мокром сером свете клиника Линсейда выглядела гораздо неприступней, чем в прошлый раз. И угрюмей. На стене я заметил граффити. Кто-то небрежно начертал желтой краской: “Чокнутым сюда”. Судя по виду, надпись была старой, и ее давно следовало соскоблить. Пока я над этим размышлял, на другой стороне дороги притормозил автомобиль; пассажир, хамоватый парень, опустил стекло и проорал:
– В чем дело, кореш? Ты чё, мало чокнутый для них?
И, взвизгнув мокрой резиной по асфальту, машина унеслась прочь. Да, наверное, я сам напрашивался на остроты, пытаясь под проливным дождем проникнуть в психушку.
Знал ли я, на что иду? Честно говоря, нет. Я понятия не имел, что творится в клинике Линсейда, как, впрочем, и в любой другой клинике, и у меня было весьма смутное представление о том, что меня ждет, точнее – что ждет Грегори Коллинза. Вы можете спросить, с чего я решил, что вся эта история сойдет мне с рук, и, наверное, самый простой ответ: всерьез я не верил, что сойдет; во всяком случае, что продлится это долго. Я думал, что рано или поздно меня разоблачат, либо кто-нибудь догадается сам, либо меня выдаст Никола, либо я попросту проговорюсь, и тогда со стыдом и смущением мне придется покинуть клинику. Но ничего страшного ведь не случится – я переживу. И не стану сожалеть. Как бы дело ни повернулось, это приключение все равно лучше той жизни, которую я оставил позади. А кроме того, здесь будет – точнее, я надеялся, что здесь будет, – Алисия.
В те дни вопросы душевного здоровья и нездоровья занимали буквально всех. Ничем не отличаясь от остальных, я почитывал Фрейда и Юнга. Вряд ли нужно говорить, что читал я только самые яркие отрывки, самые пикантные абзацы – о снах, фаллических символах и эдиповом комплексе, о коллективном бессознательном, архетипах и синхронности – и в своем невежестве мнил, что все понимаю. Затем я перешел на отрывки из Крафта-Эбинга и Хейвлока Эллиса[19]19
Рихард Крафт-Эбинг (1840 – 1902) – немецкий психоневролог, который первым занялся изучением сексуальной психопатологии; Хейвлок Эллис (1859 – 1939) – английский врач-сексолог.
[Закрыть] – про секс и извращения; вполне нормальный выбор, ибо у меня сложилось впечатление, что вся психология сводится лишь к сексу и извращениям. Примерно с таким же настроем я листал и Вильгельма Райха[20]20
Вильгельм Райх (1897 – 1957) – немецкий психолог; считал, что политическая свобода невозможна без свободы сексуальной.
[Закрыть] – и, как следствие, проникся теорией о связи политических репрессий с подавленной сексуальностью. Можете называть меня идиотом.
В голове у меня засело еще несколько фамилий, типа Павлов, Скиннер, Адлер и Ранк[21]21
Беррес Фредерик Скиннер (1904 – 1990) – американский психолог, видный представитель бихевиоризма. Альфред Адлер (1870 – 1937) – австрийский психиатр, основатель индивидуальной психологии; ввел термин “чувство неполноценности”, который впоследствии видоизменился в “комплекс неполноценности”. Отто Ранк (1884 – 1939) – австрийский психолог, предположил, что в основе невроза лежит психологическая травма, полученная в процессе рождения.
[Закрыть], но фамилиями все и ограничивалось. Еще в меньшей степени я был знаком с идеями Р. Д. Лэнга и Тимоти Лири[22]22
Рональд Дэвид Лэнг (1927 – 1989) – британский психиатр, известный нестандартным подходом к лечению шизофрении. Тимоти Лири (1920 – 1996) – американский психиатр; исследовал влияние наркотических препаратов (прежде всего ЛСД) на психику и нервную систему человека; автор теории о расширении границ человеческого сознания.
[Закрыть] и, подобно многим другим, рассматривал безумие как увлекательное духовное путешествие. По убеждению многих, безумие – это просто неспособность жить в согласии с остальным племенем, неспособность или нежелание подчиняться стереотипам поведения. Понятное дело, в таком свете безумие обретало изрядную привлекательность, даже благородство – особенно для людей вроде меня, которые опоздали родиться для того, чтобы стать истинным хиппи или бунтарем, и которым пришлось довольствоваться длинными волосами и спорами с родителями о порочности марихуаны. Безумец же мог видеть мир и себя в этом мире совсем иначе, и его взгляды вся эта масса из люмпенов и заплесневелых буржуа не признавала и не понимала.
Сюда же вписывался и ЛСД. Его вовсю рекламировали как психический аналог гонок на ворованном авто, возможность ненадолго проникнуть в яркий мир собственного “я”. Один знакомый парень в колледже проглотил таблетку за полчаса до выпускных экзаменов и сдал их на удивление неплохо. Однажды и я попробовал – принял небольшую дозу, и хотя поначалу, как и обещалось, цвета, музыка и возвышенные мысли обрели глубину, но вскоре вся эта яркость сменилась тревогой, а затем и параноидальной уверенностью, что в шкафу засела какая-то жуть. Страх был не таким сильным, чтобы считать опыт неудавшимся, но этот случай показал, что мое сознание слишком неустойчиво и не стоит играть с ним в такие игры. Я не сомневался: это прямой путь к безумию.
Опыта общения с душевнобольными у меня не было, но в университете я сталкивался с теми, у кого съезжала крыша – перед экзаменами или после разрыва с девушкой, – и, честно говоря, эти парни не производили впечатление людей, приобщившихся к высшей истине или высшей реальности. Их проблемы в общем-то ничем не отличались от наших; просто решали они их более демонстративным, отчаянным и саморазрушительным образом.
Точно так же я ни хрена не знал и о лечении сумасшествия. Я наслушался жутких рассказов и разделял общепринятое мнение о лоботомии и лейкотомии, шоковой терапии и ледяных ваннах, о пилюлях, вызывающих апатию, о спровоцированной инсулиновой коме. Не нужно быть сердобольным либералом, чтобы проникнуться отвращением к подобным методам.
Поскольку на всех нас повлияли шестидесятые, я знал об эффектных и рискованных методах лечения, которые применялись во имя революции и душевного здоровья, – все эти первородные вопли, имитации родов и оргонные ящики[23]23
Оргонные ящики – изобретение Вильгельма Райха, который считал, что причиной психических заболеваний является недостаток “оргонов”, частиц космической энергии.
[Закрыть], плавучие резервуары и групповой секс. Меня не удивило, что клиника Линсейда применяет “экспериментальную” методику, но мне хотелось знать, насколько дики здешние эксперименты. Я говорил себе – и не без оснований, – что Алисия не станет впутываться ни во что опасное и сомнительное. А сам факт, что они наняли преподавателя литературной композиции, свидетельствовал, что в клинике не практикуют ничего из ряда вон выходящего. Вот если бы они приглашали учителя актерского мастерства, можно было бы встревожиться.
Я поймал Алисию на слове и не стал читать книги о сумасшествии и методах лечения, но пару учебников по литературной композиции прочесть пришлось. Я обшарил несколько книжных магазинов и нашел немало книг, уверявших, будто они научат писать, а в некоторых случаях – даже что научат вас, как научить писать других. В одних книгах обнаружились вполне практические и приземленные вещи, другие были просто претенциозными. В некоторых давались простые советы и упражнения, другие упирали на духовное развитие. Разумеется, ни одна не предназначалась для психиатрических учреждений, и, наверное, уже тогда я понял, что не смогу положиться на учебники, но все же купил парочку, и теперь они лежали у меня в дорожной сумке как весьма ценный реквизит.
Но когда под проливным дождем я стоял у ворот клиники Линсейда, все эти проблемы безумия и методов его лечения казались мне довольно абстрактной штукой. Тогда меня занимала куда более неотложная проблема: как пробраться внутрь? Я не сомневался, что рано или поздно кто-нибудь войдет в ворота или выйдет из них, и тогда я, разумеется, проникну в клинику, и, если бы не дождь, я бы наверняка набрался терпения и подождал. Но дождь лил все сильнее, и укрыться от него было совершенно негде, поэтому я повнимательней присмотрелся к воротам и решил, что, несмотря на внушительную высоту, смогу их одолеть. Ворота украшали чугунные завитушки – есть за что цепляться и на что опираться, если бы кому-то взбрело в голову перелезать через них. И я решил форсировать эту преграду, добежать до главного входа и найти того, кто откроет ворота, чтобы я смог забрать вещи. Затея была не из простых, да и крайней необходимости в ней, если честно, не было, но план не казался таким уж идиотским или безумным.
Я начал карабкаться вверх, что оказалось гораздо сложнее, чем я предполагал, поскольку мокрое железо скользило и пальцы временами срывались. И все же я сумел добраться до верха более-менее без приключений, перекинул ногу, оседлал ограду, и тут нога моя потеряла опору, я замахал руками и повис на перекладине ворот. С каждой стороны болталось по одной руке и ноге, половина меня находилась в клинике, половина – во внешнем мире, и я отчаянно пытался удержать между ними равновесие. Я старался изо всех сил, возможно даже взывал о помощи, и помощь пришла – в каком-то смысле.
Из здания клиники выскочили двое мужиков, которых я уже видел. Это были санитары, что увели голую Черити после нашей схватки. Вид у них был деловой и подтянутый – как у спортсменов, вышедших на разминку перед матчем. Хотя я их узнал, они, судя по всему, меня не узнали.
Глядя, как они карабкаются ко мне, я поначалу даже обрадовался. Вот она, помощь, – думал я. Но их поведение, их движения и возглас: “А ну слазь оттуда, урод чеканутый!” – недвусмысленно намекали, что отнюдь не человеколюбие движет этими людьми. Похоже, они приняли меня за беглого пациента. Санитары попытались стащить меня самым что ни на есть грубым образом. Один вцепился мне в лодыжку и дернул. Я перевалился через ворота и полетел головой вниз, очерчивая окружность, центром которой являлась моя бедная лодыжка; лишь инстинктивно прикрыв голову руками, я не позволил своему черепу вмазаться в мокрый асфальт. Я приземлился на локти и замер, судорожно втягивая воздух, боясь пошевелить сломанными костями. Спустя секунду санитары рывком подняли меня на ноги и поволокли в клинику. Именно туда я и стремился, но мое прибытие произошло не совсем так, как мне хотелось.
Естественно, мои вещи остались мокнуть под дождем снаружи. Когда санитары втащили меня в дверь и пронесли через приемный покой, где мое трепыхавшееся тело не вызвало никакого интереса у дежурной медсестры, один из санитаров проворчал:
– Давно пора пустить ток. Иначе этим козлам мозги не вправишь.
Я попытался что-то сказать, объяснить, что я хотел войти, а не выйти, но от шока и судорожного дыхания речь моя, должен признать, прозвучала не слишком членораздельно. Понятно, санитары решили, что я брежу, и вскоре я понял, что меня толкают по центральному коридору мимо череды одинаковых серых дверей, за которыми обитают больные. Вид одной из дверей санитарам понравился, и мы остановились. Один открыл дверь, а другой швырнул меня в теплую, затхлую, непроглядную тьму. Я услышал, как захлопнулась дверь и щелкнул замок.
Я находился в палате, обитой чем-то мягким, – очень непривычное ощущение; и в другой ситуации я бы наверняка задумался, к чему бы это, и сообразил, что обитые палаты встречаются скорее в фильмах и комиксах, чем в современной психиатрической практике. Я попытался встать и ткнулся в мягкую стену. Глаза ничего не различали в кромешной тьме, но я предположил, что смотреть здесь особенно и не на что. Поначалу я даже обрадовался, что очутился в этой комнате. По крайней мере, здесь тепло. По крайней мере, я проник в клинику. Но ощущение комфорта продержалось недолго, и вскоре меня одолели более естественные в таких обстоятельствах гнев и возмущение. Страха в тот момент еще не было, поскольку я не сомневался, что вскоре санитары или кто-нибудь другой обнаружат, что в клинике появился лишний больной. После чего, как я мнил, все кинутся извиняться, санитары получат нагоняй от доктора Линсейда, а возможно, и от Алисии. Потом меня с извинениями освободят и станут обращаться со мной, как с лордом, пытаясь загладить вину, а я любезно приму извинения, прощу их и постараюсь увидеть в случившемся смешную сторону. Но надежды эти вскоре угасли.
Тянулись бесконечные часы, я то стоял, то сидел, то сжимался клубком, то распластывался на полу. Я совершенно потерял счет времени, когда из-за двери наконец донесся шум, а под потолком вспыхнул яркий свет. Комната обрела очертания: она оказалась меньше, уродливее и обыденнее, чем та, что нарисовалась у меня в мозгу. В замке заскрежетал ключ, дверь отворилась, и в комнату вошел доктор Линсейд.
– Мистер Коллинз, – провозгласил он, – добро пожаловать в клинику Линсейда.
Никаких извинений, никаких попыток загладить вину. Я был в ярости.
– Как вы себя чувствуете? – спросил Линсейд.
Я чуть не лишился дара речи, но все-таки сумел вымолвить:
– Ни хрена себе! А как, по-вашему, я должен себя чувствовать?
– Полагаю, вы чувствуете легкую тревогу, обеспокоенность.
– Очень хорошо, доктор, – сказал я. – Надеюсь, вы меня отсюда выпустите?
– Скоро, – пообещал он, – но сначала давайте проанализируем ваши чувства.
– Да пошли вы!
– Потерпите еще немного, мистер Коллинз, – сказал он, и я не мог помешать его просьбе. – Поначалу, попав в эту комнату, я уверен, вы испытывали гнев, потому что с вами обошлись не так уважительно, как, по вашему мнению, следовало. Но гнев – весьма нестойкая эмоция, ей трудно предаваться долгое время. Затем явился страх, вызванный темнотой, одиночеством, незнакомым местом. В такие мгновения на первый план обычно выползают атавистические страхи, которые часто возникают в темноте. Но время шло, а воображаемые ужасы все никак не сменялись реальными. И вы успокоились. Перестали волноваться. Темнота обволакивала вас дружеским плащом, поддерживая и защищая. Темнота стала источником силы. Вы подчинились ее власти. На вас снизошло спокойствие. Отсутствие света, визуальной сумятицы вызвало у вас ощущение свободы. Вскоре вы уже чувствовали себя как дома.
– Неужто? – проворчал я. – В самом деле?
– Да. Если вы заглянете в себя, то, думаю, обнаружите, что так оно и есть. И тогда вы поймете, в чем заключается суть методики, которая применяется в клинике Линсейда.
– Вы хотите сказать, что со мной так поступили намеренно? Что вы решили испытать на мне свой метод лечения?
У него не хватило наглости признать, что так оно все и было.
– Нет, не совсем, – сказал Линсейд. – Санитары действительно допустили ошибку – на мой взгляд, простительную, – но, воспользовавшись случаем, я решил продемонстрировать вам, как ошибку можно обратить в пользу.
– Для кого – для вас или для меня, доктор?
Я подумывал, не прыгнуть ли мне на него и не вмазать ли как следует по этой широкой, самодовольной роже. Это было бы так приятно. Но я не стал. Как бы плохо ни прошел твой первый день на новой работе, не стоит ввязываться в драку с начальником, если ты, конечно, не ищешь неприятностей. Вместо этого я потребовал:
– Выпустите меня. Немедленно.
Линсейд глубоко вздохнул, словно только что провалился его дерзкий эксперимент – причем исключительно по моей вине, потому что у меня не хватило понимания и чуткости, и ничего изменить уже нельзя. Он признал, что я достаточно натерпелся за эти часы.
– Можете идти в свою хижину, – сказал он, открывая дверь.
Меня отпускали. Аудиенция у великого человека окончилась.
Первым делом я решил взглянуть, что творится с моим скарбом. Я прошел через все здание клиники, миновал приемный покой, миновал стол дежурной медсестры, которая снова не обратила на меня внимания, вышел через главный подъезд и по дорожке направился к воротам, которые, как и прежде, были заперты. А вот и дорога, где я бросил свои вещи, перед тем как забраться на ограду. Пусто. Ничего удивительного. Наверное, те парни в автомобиле вернулись и прибрали мое барахло. Что-то подсказывало: своих пожиток я больше не увижу. С одной стороны, весьма печальная перспектива, поскольку они составляли почти все мое имущество, если не считать нескольких вещей, оставшихся в моей спальне в родительском доме. С другой стороны, нельзя сказать, что это была такая уж великая потеря. Все мое имущество сводилось к ничтожной малости.
В те времена сплошь и рядом люди объявляли о своем презрении к вещизму, многие даже клялись в антивещизме, но, думаю, мои заверения были искреннее, чем у большинства. Я был готов отнестись к потере философски. Возьмем, к примеру, одежду. Никто по доброй воле не станет расставаться со своей одеждой, но с такой одеждой, как у меня, всякий расстался бы без сожаления. Принято считать, что в семидесятых годах все ходили в серебристых комбинезонах, башмаках на платформе и блестящих куртках, – в общем, наружность у всех была такая, словно они прослушивались в “Рокси Мьюзик”[24]24
Британская рок-группа начала 70-х гг., оказавшая заметное влияние на развитие рок-музыки и отличавшаяся экстравагантным для того времени сценическим имиджем.
[Закрыть], но, по-моему, я ни разу не встречал человека, одетого в таком духе. Верно, имелось у меня кое-какое барахло, типичное для семидесятых: фиолетовые клеши и тонкий свитер в обтяжку, да и футболка с портретом Че Гевары у меня тоже наличествовала, но эти тряпки были не более чем шуткой; к тому же носил я их не потому, что они были ультрамодными, и не потому, что из кожи лез вон, чтобы выглядеть типичным “семидесятником”, а лишь потому, что одежда такая была вполне обыденной. Я носил ее потому, что такое носили все. И если тряпки пропадали, найти замену не составляло труда.
То же самое можно было сказать и про остальное содержимое сумок. Несколько книг из классической серии “Пингвина”, два учебника по литературной композиции. Их мне было жалко, но и эту потерю вполне можно было восполнить.
О чем я жалел по-настоящему, так это о бутылке “Белой лошади”, которую на счастье подарил мне отец – “чтобы удача была на новом месте”, – и о пластиковом пакетике с травкой на три-четыре косяка. Пригодились бы как-нибудь долгим вечером, но, черт побери, это всего лишь виски и всего лишь травка. Не то, из-за чего стоит сильно переживать.
Еще пропал фотоаппарат. Я не вполне понимал, зачем взял его с собой. Я любил фиксировать свою жизнь – снимать друзей и родных, – и все же сомневался, что стану ходить по клинике и фотографировать пациентов. И тут я вспомнил о единственной невосполнимой потере – о фотографиях, о коробке со снимками всевозможных празднеств, отпусков, свадеб, дней рождения, я на своем первом велосипеде и всякое такое. Именно из этой коробки Грегори взял снимок, который поместили на обложку книги. Имелось там и с полдюжины фотографий обнаженной Николы. Я потратил немало усилий, уговаривая ее позировать. Мне было по-настоящему жаль пропавших снимков, хотя, если вдуматься, – какой смысл в сожалении?
Я вернулся в клинику, и на этот раз медсестра подняла взгляд.
– Что-то случилось? – спросила она.
– Мои вещи остались за воротами. Теперь они исчезли.
– Зачем же вы оставили их за воротами? – удивилась она. – Их наверняка украли.
Наверное, так и произошло, но я не мог понять, насмехаются надо мной или утешают, считает ли медсестра меня прыщом из большого города, который вполне заслуживает, чтобы его обчистили скромные аборигены, или же я в ее глазах – неотесанный дурачок, которого скорее нужно пожалеть за наивность, чем осудить. Я не посчитал нужным оправдываться и описывать свои злоключения с санитарами и обитой палатой. Наверное, она и так все знала.
– Если случайно мои вещи обнаружатся, поставьте меня в известность, хорошо? – спокойно попросил я.
– Разумеется, – ответила медсестра.
Эта женщина не излучала дружелюбия, да и в качестве источника информации выглядела так себе, но выбора у меня не было, поэтому я задал несколько важных вопросов.
– Доктор Кроу сегодня дежурит?
Медсестра посмотрела на меня как на слабоумного.
– Если бы я знала – а утверждать это будет большой натяжкой, – я вряд ли бы стала делиться такой информацией с первым встречным. Разве не так?
– А разве так?
Она величественно покачала головой.
– Хорошо, как мне раздобыть здесь какой-нибудь еды?
По-моему, этот вопрос не мог вызвать ни насмешек, ни снисходительного тона, но медсестра вновь уставилась на меня с таким сочувствием, какое обычно приберегают для полудурков.
– Вообще-то здесь не гостиница.
– Знаю, – ответил я. И добавил, призвав на помощь все свои запасы сарказма: – Это клиника для умалишенных. Так что я могу понять отсутствие горничных, но не понимаю, почему здесь не должно быть пищи.
– Совсем не обязательно повышать голос.
Я вовсе не повышал голос. Мой сарказм был спокойным и негромким, но я не собирался вступать в дискуссию о своих децибелах.
– Кухня по ночам закрыта, – сказала медсестра. – И кладовая заперта. Рада бы вам помочь, но, по очевидным причинам, ничего поделать я не могу.
– Ну хорошо, тогда скажите, как добраться до ближайшего паба или закусочной?
Медсестра усмехнулась:
– Для этого вам нужно выйти за пределы клиники. Но сначала придется перелезть через стену. А вам этого вряд ли захочется.
– Нет, точно не захочется, – согласился я.
И я отправился в хижину писателя, которой предстояло стать моим домом на ближайшее будущее. В голове у меня мелькнула смутная и не особо реалистичная фантазия, будто мои вещи – то ли каким-то чудом, то ли посредством санитаров – оказались в хижине, но вы знаете, как это бывает с фантазиями. Однако в хижине все-таки произошли кое-какие перемены. Теперь в ней стояла корзина с фруктами, ваза с красными гвоздиками и бутылка шампанского. Их расставили на почкообразном столике перед диваном-кроватью так, словно собирались писать натюрморт; еще там лежал конверт, на котором значилось мое имя. Я его вскрыл и нашел открытку от Алисии – с репродукцией картины Джексона Поллока[25]25
Джексон Поллок (1912 – 1956) – американский художник-абстракционист; писал свои картины, разбрызгивая по холсту краску.
[Закрыть]: черные переплетенные пряди на бежево-сером фоне. Картина называлась “Номер 32”, а на обороте были написаны слова: “Добро пожаловать. Алисия”. Меня эта записка воодушевила, очень сильно воодушевила, возможно даже больше, чем она того заслуживала, но я хватался за каждую соломинку, способную приободрить.
Я поступил так, как в моих обстоятельствах поступил бы, наверное, каждый писатель: откупорил бутылку шампанского и выпил ее. На голодный желудок я опьянел со второго стакана. Сжевал пару яблок, чтобы не дойти совсем уж до животного состояния, но фрукты как-то не очень хорошо поглощали алкоголь. И, прикончив бутылку, а на это ушло не так уж много времени, я приготовился впасть в тяжелое забытье. Что и сделал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.