Текст книги "Маленькая хозяйка большого дома. Храм гордыни (сборник)"
Автор книги: Джек Лондон
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава XI
Сначала только миссис Мэзон, одна из приезжих дам, попросила Паолу сыграть, но Терренс Мак-Фейн и Аарон Хэнкок тотчас же бросились разгонять веселую компанию у рояля и отправили покрасневшего Теодора Мэлкена умолять ее от имени всех.
– Я бы хотел, чтобы вы разбили все доводы этого варвара, вот почему и прошу вас сыграть «Размышления», – услышал Грэхем его слова.
– А затем, пожалуйста, «Девушку с льняными волосами», – в свою очередь попросил Хэнкок, осужденный собеседниками за варварство, – это докажет, что я прав. У этого дикого кельта своя болотная теория музыки, она, может быть, и была правильна, когда еще и пещерный человек не родился; он так безнадежно глуп, что считает себя чрезвычайно сверхсовременным знатоком искусства.
– Ах, Дебюсси! – засмеялась Паола. – Вы все еще не сложили копья, ну, хорошо, я и к нему подойду, но не знаю, с чего начать.
Дар-Хиал вместе с остальными тремя мудрецами усадили Паолу за громадный концертный рояль, Грэхем решил, что он не слишком велик для этого помещения. Но как только она села, все трое мудрецов тихонько разбрелись по своим, очевидно, излюбленным местам. Молодой поэт растянулся во весь рост на огромной пушистой медвежьей шкуре и запустил руки в волосы. Терренс и Аарон удобно расположились на подушках широкого дивана под окном, не слишком далеко друг от друга, чтобы иметь возможность тут же и поспорить, подтверждая свое понимание игры Паолы. Барышни расселись по диванам и большим креслам и даже устроились на ручках кресел.
Ивэн Грэхем сделал шаг вперед, надеясь, что сможет поворачивать для Паолы ноты, но вовремя заметил, что Дар-Хиал опередил его, и остался на месте, спокойно, с любопытством наблюдая за всем. Концертный рояль стоял на небольшом возвышении для резонанса под низким сводом, в дальнем конце зала. Шутки и смех прекратились. «По-видимому, – подумал Грэхем, – маленькую хозяйку считают талантливой пианисткой», и он почти злорадствовал, готовый к разочарованию.
Эрнестина, сидевшая неподалеку от него, сказала вполголоса:
– За что ни примется, все у нее спорится. А ведь работает она очень немного. Она училась у Лешетицкого и Терезы Карреньо, это их школа, а играет она совсем не по-женски, послушайте!
Грэхем отлично понимал, что нечего особенно ждать от самоуверенных ручек, забегавших по клавишам в быстрых пассажах и тихих аккордах, пока она сидела, задумавшись, что бы сыграть, – такое введение он слышал нередко и раньше на концертах технически грамотных, но не слишком музыкальных пианистов. Он сам не знал, что ожидал услышать, но, во всяком случае, совершенно не был готов к прелюдии Рахманинова, предназначенной, по его мнению, для мужского исполнения; в женском ему она никогда не нравилась.
С первых двух тактов Паола властно, по-мужски, обеими руками завладела клавиатурой, точно приподнимала ее. А затем, опять-таки чисто по-мужски, она непосредственно погрузилась, или сразу перешла – этого он определить не мог, в бесподобную нежность и чистоту andante. Так она продолжала играть со спокойствием и силой, которых никак нельзя было ожидать от этой маленькой женщины, почти ребенка, и он залюбовался ею из-под полуопущенных век, глядя на нее и на черный громадный рояль, которым она владела, как владела и собой, и замыслом композитора. Удар у нее был твердый, властный – и прелюдия замирала в конечных аккордах, унося в воздух мощные звуки.
Пока Аарон и Терренс на своем подоконнике продолжали бесконечный спор, а Дар-Хиал, по просьбе Паолы, отыскивал для нее другие ноты, она мельком взглянула на Дика, и он понемногу стал гасить электричество – и Паола осталась будто одна среди мягкого света, в котором ярче проявлялась игра матово-золотистого отлива ее платья и волос. Грэхем видел, как высокая комната как бы становится еще выше от набегавших теней. Она была длиной в восемьдесят футов и поднималась на два с половиной этажа: от пола до положенного на балках потолка ее окаймляла галерея, с перил которой свисали шкуры диких зверей, домотканые одеяла из Окасаки и Эквадора и выкрашенные растительными красками кошмы с тихоокеанских островов. Грэхем вспомнил, что это помещение устроено по образцу праздничного зала средневековых замков, и он невольно пожалел, что недостает длинного стола с оловянной посудой и огромных псов, грызущихся под столом из-за брошенных им костей.
Позднее, когда Паола закончила играть Дебюсси, подбросив Аарону и Терренсу новый материал для споров, Грэхем завел с ней оживленный разговор о музыке. Он понял, как глубоко она разбиралась в философии музыки, и незаметно для себя стал излагать ей и свою любимую теорию.
– Итак, – закончил он, – главному психологическому фактору музыки потребовалось три тысячи лет, чтобы запечатлеться в умах западных рас. Дебюсси подходит ближе к ясности и чистоте созерцания, скажем, эпохи Пифагора, чем любые из его предшественников.
Паола перебила его, поманив к себе Терренса и Аарона с их поля сражения на подоконнике.
– Ну, и что же? – спрашивал Терренс, подходя к ней вместе со своим приятелем. – Я вам скажу, Аарон, что вы не извлечете из Бергсона ни одного слова о музыке более понятного, чем все, что он сказал в своей «Философии смеха», а ведь и она отнюдь не понятна.
– Послушайте! – воскликнула Паола с заискрившимися глазами. – У нас здесь новый пророк: мистер Грэхем. Он вполне достоин вас; он согласен с тем, что музыка – лучшее убежище от крови и железа. Он утверждает, что и слабые души, и чувствительные, и высокие души одинаково бегут от грязи и серости к утешительным видениям высшего мира ритма и музыкального темпа.
– Атавизм! – буркнул Аарон Хэнкок. – Пещерные люди, обезьяны, болотные предки Терренса тоже занимались этим.
– Но послушайте, – настаивала Паола, – тут важны его заключения, методы и ход мыслей, а в этом, Аарон, он с вами по существу согласен. Он ссылался на Патера, утверждавшего, что всякое искусство стремится реализовать себя в музыке.
– Это все доисторический период и химия микроорганизмов, – вмешался Аарон. – Реакция клеточных элементов на фантастическую длину волн солнечных лучей лежит в основе всех народных песен и танцев. Тут Терренс и завершает свой круг, и все его теории теряют смысл. Вы теперь меня послушайте, что я докажу.
– Но подождите, – взмолилась Паола, – мистер Грэхем уверяет, что английское пуританство остановило развитие музыки, то есть настоящей музыки, на целые века.
– Это правда, – сказал Терренс.
– И что Англии пришлось пробивать себе дорогу к чувственному наслаждению музыкой через Мильтона и Шелли.
– Он был метафизиком, – вставил Аарон.
– Метафизик-лирик, – немедленно определил Терренс. – Это уж вы должны признать, Аарон.
– А Суинберн? – спросил Аарон, по-видимому, возвращаясь к прежним спорам.
– Он уверяет, что Оффенбах был предшественником Артура Сюлливэна, – задорно воскликнула Паола. – А Обер якобы был предшественником Оффенбаха; что же касается Вагнера, так вы его спросите, нет, вы спросите его…
Сама она ускользнула, предоставив Грэхема его судьбе. А он следил за ней, заглядываясь на силу и легкость, с которою она коленями приподымала тяжелые складки платья, направляясь к миссис Мэзон в другой конец зала, чтобы организовать партию в бридж. Он едва различал, что говорит Терренс:
– Все согласны с тем, что у греков музыка была главной вдохновительницей, основой всех других искусств…
Немного погодя, когда оба мудреца совершенно забылись в жарком споре о том, чьи произведения глубже, Берлиоза или Бетховена, Грэхем сбежал. У него, конечно, была одна цель: он хотел снова быть рядом с хозяйкой, но она уже сидела с девушками в широком глубоком кресле и о чем-то шепталась и весело болтала с ними. Большая часть общества занялась бриджем; Грэхем подошел к компании, где собрались Дик Форрест, Умболд, Дар-Хиал и корреспондент «Вестника скотоводов».
– Мне очень жаль, что вы не можете поехать со мной, – говорил Дик корреспонденту. – Это задержало бы вас всего на день; завтра я бы вас и повез.
– И мне жаль, – ответил тот. – Но я должен успеть в Санта-Роса. Бербанк обещал мне целое утро, а вы знаете, что это значит. Вместе с тем я же отлично понимаю, что «Вестнику» очень бы хотелось получить отчет и об этом вашем опыте. Не могли бы вы объяснить нам, в чем дело, как можно короче? Вот и мистер Грэхем. Наверное, и ему было бы интересно.
– Что, еще новые водопроводы? – спросил Грэхем.
– Нет, пустейшая затея! Он желает превратить самых бедных фермеров в безупречных хозяев, – ответил мистер Умболд. – А я утверждаю, что всякий, у кого в наше время нет своей земли, доказывает этим, что он плохой фермер.
– Наоборот, – заговорил Дар-Хиал, взмахнув своими тонкими азиатскими пальцами и как бы закрепляя ими свою мысль. – Совсем не так. Теперь времена совершенно другие: ни трудоспособность, ни разумность не гарантируют обладание капиталом. Попытка Дика великолепная, героическая, и она будет иметь успех.
– Так в чем же дело, Дик? – настаивая Грэхем. – Расскажите.
– Да ничего особенного, так просто, попытка, – ответил небрежно Форрест, – едва ли из нее что-либо выйдет, хотя я-то, конечно, надеюсь.
– Попытка! – вмешался Умболд. – Пять тысяч акров отборной земли! В долине! Он набирает всяких неудачников на жалованье, да еще на готовые хлеба.
– Хлеба только те, что вырастут на самой земле, – поправил Дик, – уж, видно, придется вам вкратце все пояснить. Я отмерил пять тысяч акров между усадьбой и долиной реки Сакраменто…
– Вы только подумайте, сколько там было люцерны и как она вам нужна, – опять прервал Умболд.
– Мои землечерпательные машины осушили вдвое больше болот в прошлом году, – возразил Дик. – Дело в том, что, по-моему, весь мир и, в частности, весь наш западный край должны рано или поздно перейти на интенсивное хозяйство, и я хочу внести свою долю в это дело. Я разделил эти пять тысяч акров на двадцать участков. По-моему, каждый из них может свободно не только прокормить одно семейство, но и приносить, по крайней мере, шесть процентов дохода.
– Это значит, – рассчитывал корреспондент, – что когда все участки будут розданы, то надел получат двести пятьдесят семей, то есть, считая по пять душ человек на семью, тысяча двести пятьдесят человек.
– Немного меньше, – поправил Дик, – участки уже теперь заняты все, а у нас всего тысяча сто с небольшим. Но надежды на будущее большие, – он улыбнулся. – Еще несколько хороших годков, и мы получим в среднем по шесть человек на семью.
– У нас? Кто это «мы»? – спросил Грэхем.
– У меня есть комитет из хозяев-экспертов: это все мои служащие, за исключением профессора Либа, которого мне на время уступило федеративное правительство. Дело в том, что им придется волей-неволей вести хозяйство на свою личную ответственность, но с помощью научных методов, рекомендованных нашими инструкциями. Почва там совершенно одинакова; каждое хозяйство, точно горошина в своем стручке, среди всех других ферм. Результаты работы каждого в свое время должны сказаться. Конечно, возможны и неудачи из-за лени или тупости. Средний урожай остальных двухсот пятидесяти ферм это покажет. И с такими неудачниками не станут мириться. Им придется уйти – средние показатели соседей послужат доказательством. Это справедливые условия, ведь никто ничем не рискует. Каждый фермер может рассчитывать на свои поля, на то, что они прокормят его с семьей, и, кроме того, он получит жалованье тысячу долларов в год, то есть может быть уверен в сотне долларов в месяц, независимо от урожая и от своих способностей. Но наиболее толковые и трудолюбивые фермеры будут, конечно, обгонять лентяев. Вот и все. Это будет замечательная показательная школа интенсивного сельского хозяйства. К тому же у них будет гарантия не только в виде определенного жалованья. После уплаты жалованья я лично должен выручить шесть процентов. Если же земля даст больше, то остальные проценты пойдут фермерам.
– Отсюда следует, что всякий сколько-нибудь предприимчивый фермер будет работать дни и ночи, чтобы увеличить прибыль, это я понимаю, – заметил корреспондент «Вестника». – Да что уж там, ведь и сто долларов не каждый день попадаются. В Соединенных Штатах средний фермер не зарабатывает и пятидесяти даже на собственной земле, особенно если вычесть жалованье рабочим и свой личный труд. Разумеется, толковые люди пойдут на все, чтобы удержаться на таком месте, они уж будут следить, чтобы все члены их семьи достойно потрудились.
– Имеется возражение, – заявил присоединившийся к говорившим Терренс Мак-Фейн, – вечно слышишь одно и то же: работа. Эта мысль о вечной работе прямо отвратительна. Вот живет на каждом таком участке человек и от восхода до заката надрывается в поте лица, к чему? Ради куска мяса и куска хлеба, да, пожалуй, еще ради ветчины к хлебу. Где же цель жизни? Разве хлеб и варенье – это и есть цель, смысл жизни, наша задача? Ведь человек умрет, как умирает рабочая лошадь, после целой жизни тяжелого труда – к чему это все было? Хлеб, и мясо, и варенье, вот и все; сытое брюхо да домик, где бы укрыться от холода? А потом тело сгниет в темной затхлой могиле.
– Но, Терренс, ведь и вы умрете? – ответил Дик Форрест.
– Да, но после часов, проведенных со звездами, с цветами, под гущей деревьев, под шорох трав. С книгами, философами, их мыслями! Упоенный красотой, музыкой, всем, что дает искусство. Что же, и я истлею во мраке, но все же со мной останется то, чем я жил, все, что я взял от жизни. Это не то, что ваши двуногие волы на отмеренных им двадцатиакровых участках! С утра до ночи трудиться, потеть с мясом и хлебом в желудке, с прочными крышами над головой и с целым рассадником младенцев, которые и после них будут жить все той же трудовой скотской жизнью, наполнять себе брюхо тем же мясом и хлебом, гнуть спины в тех же мокрых от пота рубашках и так же исчезнут во мраке, получив от жизни только мясо и хлеб да, пожалуй, вино да варенье.
– Но должен же кто-нибудь работать, чтобы дать вам возможность бездельничать! – с негодованием возмутился мистер Умболд.
– Вы правы, как это ни печально, – угрюмо согласился Терренс, но лицо его тотчас же просияло. – Но я благодарю Бога за все это, за четвероногих и двуногих, за рабочую скотинку, что пашет, и за ту, что в рудниках добывает уголь и золото, за всех глупых работяг, благодаря которым у меня гладкие руки; за то, что они облекают властью таких чудесных парней, как наш Дик, который вот улыбается мне и делится со мной своим добром, покупает мне новейшие книги, сажает меня к себе за стол, обслуживаемый все той же двуногой рабочей скотинкой, к камину, выложенному теми же работягами, дает мне кров, постель в джунглях под мандроновыми деревьями, где труд никогда не посмеет разевать свою безобразную пасть.
В эту ночь Грэхем долго не мог уснуть. Он был непривычно взволнован и Большим домом и маленькой хозяйкой. Он присел на кровать, полуодетый, куря трубку, и неотступно видел ее такой, какой она ему являлась наяву в течение истекших двенадцати часов, – во всех ее нарядах и во всех настроениях. То она рассуждала о музыке, восхищая его своим вкусом; то вовлекала философов в спор, а сама от них ускользнула, чтобы засадить гостей за бридж; то забралась в большое кресло, где казалась такой же молоденькой, как и окружающие ее девушки; он вспоминал, как стальным звуком голоса она сдержала шумливость мужа, угрожавшего спеть песню Горного Духа, как бесстрашно управляла в бассейне тонущим жеребцом и как всего несколько часов спустя она плавно вышла навстречу гостям, такая особенная, ни на кого не похожая.
Весь Большой дом, с его чудесами и своеобразием, неразрывно связанный с образом Паолы Форрест, заполнял его воображение. Снова и снова видел он перед собой тонкие жестикулирующие руки Дар-Хиала, черные баки Аарона Хэнкока, провозглашающего догматы учения Бергсона; потертые рукава куртки Терренса Мак-Фейна, обращающего к Богу благодарственную молитву за двуногую скотинку, дающую ему возможность кормиться за столом у Дика Форреста и жить у него же в роще под сенью мандроновых деревьев.
Грэхем выбил из трубки золу, еще раз окинул взглядом незнакомую комнату, обставленную по всем требованиям современного комфорта, повернул выключатель и растянулся между прохладными простынями. Но сон не приходил. Снова он слышал смех Паолы Форрест. Снова и снова вспоминал серебристые и стальные оттенки в ее голосе, снова, в темноте, он видел гибкость ее коленок, приподнимающих платье. Яркость мелькающих видений почти тяготила его; он чувствовал, что не в силах от них избавиться. Они возвращались и въедались в мозг; перед ним проходили картины, полные света и красок, и хотя он знал, что их порождает лишь его воображение, они не теряли реальности.
Когда Грэхем, наконец, уснул, у него все еще оставалось подсознательное восхищение таинственным процессом эволюции, из простейшей клетки создавшей это прекраснейшее сочетание материи и духа, которое называют женщиной.
Глава XII
На следующее утро Грэхем познакомился с порядками Большого дома поближе. Впрочем, О-Дай уже накануне посвятил его во многое и сам, кстати, узнал, что гость предпочитает в постели пить только чашку кофе, а завтракать за общим столом. О-Дай также предупредил Грэхема, что в столовой завтракают от семи до девяти часов, кому как удобно; О-Дай объяснил также, что если понадобится автомобиль, экипаж или лошадь или он захочет выкупаться, ему следует только об этом сказать.
Войдя в столовую в половине восьмого, Грэхем успел проститься с корреспондентом и вчерашним клиентом, спешившими сесть в автомобиль, чтобы уехать в Эльдорадо к утреннему поезду на Сан-Франциско. Он сел за стол один, и слуга-китаец с изысканной вежливостью предложил заказать, что ему будет угодно – мяса, каши или фруктов. Грэхем попросил яиц всмятку и копченой грудинки. Сейчас же затем вошел, как будто случайно, Берт Уэйнрайт. Его напускная небрежность объяснилась очень быстро: не прошло и пяти минут, как появилась Эрнестина в утреннем чепце и очаровательном халатике и крайне удивилась, застав столько народу в эту раннюю пору.
Немного погодя, когда они все трое уже поднимались из-за стола, вошли Льют и Рита. Грэхем с Бертом перешли в бильярдную, и за игрой Берт сообщил, что Дик Форрест к завтраку никогда не выходит, работает в постели с самого раннего утра, пьет кофе в шесть и только в очень редких случаях появляется среди гостей раньше, чем ко второму завтраку, в половине первого. Что же касается Паолы Форрест, то Берт рассказал, что она плохо спит, поздно встает, живет в просторном флигеле, выходящем на особый дворик, который он и видел только раз; она очень редко выходит раньше половины первого, а то и позже, и дверь ее комнаты открывается без наружной ручки.
– Хотя она и здоровая и сильная и все такое, – пояснял он дальше, – но у нее врожденная бессонница. Со сном у нее всегда были проблемы, даже в детстве. Но ей это как-то не вредит. Сила воли у нее удивительная, и она владеет собой. Нервы у нее вечно очень напряжены, но, вместо того чтобы метаться и волноваться, когда ей не спится, она просто приказывает себе лежать совершенно спокойно, давая телу полный отдых. Такие ночи она называет «белыми». Иной раз она засыпает на заре, а то в девять или десять утра. Тогда она спит позднее, а выходит лишь к обеду, совершенно свежая и веселая.
– Видно, это действительно у нее врожденное, – заметил Грэхем.
Берт утвердительно кивнул.
– Девятистам девяносто девяти женщинам из тысячи из такого положения не выкрутиться бы, а ей хоть бы что. Не выспится в свое время, поспит в другое – и наверстает.
Берт Уэйнрайт много еще чего рассказал о хозяйке. И Грэхему нетрудно было догадаться, что, несмотря на давнишнее знакомство, молодой человек благоговеет перед ней.
– Я еще не видел никого, кого бы она себе не подчинила, – сознался он. – Мужчина ли, женщина ли, слуга, возраст, пол, общественное положение – все это не имеет значения, если она посмотрит и заговорит как-то так свысока. Как она этого достигает, не знаю! Глаза ее загорятся каким-то особым светом или губы сложатся в какую-то особую складку, уж не знаю, но так или иначе, только ее слушаются, это несомненно.
– Да, в ней это есть, – согласился Грэхем.
– Вот именно, – обрадовался Берт. – Какая-то ее особенность. Меня прямо в дрожь бросает, а почему – не знаю. Может быть, ей так легко проявлять свою волю потому, что она научилась самообладанию бессонными ночами; привыкла не жаловаться и не раскисать. Весьма возможно, что она и прошлую ночь глаз не сомкнула от возбуждения – сколько народу перебывало, да и это купание с Горным Духом; но, заметьте, все то, из-за чего большинство женщин ни за что бы не заснули – опасность, волнение и т. д., ее нисколько не волнует; я знаю от Дика. Он говорит, что она способна спать, как убитая, во время бомбардировки или когда пароход, на котором она находится, сел на мель. Одно слово: она просто чудо. Вы поиграйте с нею на бильярде по-английски.
Позднее, когда Грэхем вместе с Бертом прошел к барышням в комнату, где они обычно проводили утро, он, несмотря на веселые песни, танцы и болтовню, ни на минуту не переставал ощущать какую-то пустоту, тоскливое одиночество, желание увидеть хозяйку, желание, чтобы она вошла к ним в каком-нибудь совершенно новом и неожиданном облике.
Еще позднее, верхом на Альтадене, сопровождаемый Бертом на кровной кобыле Молли, Грэхем в течение двух часов осматривал образцовое молочное хозяйство и едва успел вернуться вовремя, так как договорился сыграть с Эрнестиной партию в теннис.
Ко второму завтраку он шел с нетерпением, которое, конечно, объяснялось не только тем, что он проголодался; как только он убедился, что хозяйка не выйдет, он почувствовал сильное разочарование.
– Наверное, «белая» ночь, – пояснил Дик гостю и прибавил некоторые подробности по поводу того, что Грэхем уже знал от Берта: о ее врожденной бессоннице. – Верите, мы уже были женаты несколько лет, прежде чем я увидел ее спящей. Конечно, я знал, что и она спит, как все, но сам я никогда ее спящей не видел. Мне пришлось видеть, как она трое суток не смыкала глаз и все же была такая же бодрая и приветливая, как всегда, пока, наконец, не заснула от изнеможения. Это было, когда наша яхта села на мель у Каролинских островов и нас снимало все население. Дело было не в опасности – опасность нам не угрожала, – но стоял постоянный шум, царило возбуждение. Спать было некогда, все окружающее слишком впечатляло, и она переживала все это очень активно. Когда же все кончилось, тут-то я и увидел ее спящей, первый раз в жизни.
Утром приехал новый гость, некто Доналд Уэйр, с которым Грэхем встретился за завтраком. Со всеми остальными он, по-видимому, был хорошо знаком и в Большом доме бывал, вероятно, часто. Из разговоров Грэхем понял, что он скрипач, несмотря на свою молодость, хорошо известный по всему Тихоокеанскому побережью.
– Он влюблен в Паолу, – сообщила Эрнестина Грэхему, выходя с ним из столовой. Тот только поднял брови.
– Но ей это безразлично, – засмеялась Эрнестина. – Это случается с каждым, кто сюда попадает. Она уж привыкла. У нее премилая манера не обращать внимания на все эти страсти; она весело проводит время, находит удовольствие в обществе своих поклонников и впитывает в себя все, что в них есть лучшего. А Дика это забавляет. Вы не пробудете здесь и недели, как и с вами произойдет то же. А если нет, мы будем сильно удивлены; да к тому же, чего доброго, вы и Дика обидите. Он считает, что это неизбежно. А если влюбленный муж, который гордится своей женой, привык к такому положению, то согласитесь, что его должно глубоко оскорбить, если ее не оценят по достоинству.
– Ну, уж если так полагается, то, видно, придется и мне влюбиться, – комически вздохнул Грэхем. – Не люблю я делать то, что делают все, но раз у вас такой обычай, что ж – надо покориться! Хотя нелегко это, когда меня окружает столько милых девушек.
Продолговатые серые глаза Грэхема засветились при этих словах таким юмором, что Эрнестина невольно на них загляделась, но вдруг спохватилась, сконфузилась и опустила голову, сильно покраснев.
– Вы помните маленького Лео, юного поэта, – затараторила она, с явным усилием поборов свое замешательство. – Он тоже без ума от Паолы; я сама слышала, как Аарон Хэнкок подтрунивал над ним из-за какого-то цикла сонетов, и нетрудно догадаться, откуда взялось вдохновение. А Терренс, знаете, ирландец, он тоже влюблен, только в меру. Одним словом, все решительно. Но разве можно их за это винить?
– Да, конечно, она этого стоит, – пробормотал рассеянно Грэхем. Он ощущал смутную досаду на то, что этот безалаберный эпикуреец-анархист, этот ирландец, помешанный на происхождении алфавита и гордящийся своим положением праздношатающегося нахлебника, смеют быть хотя бы и втихомолку влюбленными в маленькую хозяйку. – Разумеется, она достойна всеобщего поклонения, – продолжал он, уже более спокойно, – насколько я ее разглядел, я согласен, что она существо исключительное и в высшей степени обаятельное.
– Она моя сводная сестра, – сообщила Эрнестина, – хотя никто бы не сказал, что в нас есть капля общей крови. Она не похожа ни на одну из нас. Она не похожа ни на кого из Дестенов, даже ни на одну из наших подруг; а ведь по возрасту она нам, собственно, и не подруга, ведь, знаете, ей тридцать восемь лет.
– Кисанька, кисанька, – прошептал Грэхем.
Хорошенькая блондинка взглянула на него с полным недоумением, по-видимому, совершенно озадаченная таким неуместным тоном.
– Нехорошо, котенок, коготки выпускать, – шутливо укорил он ее в ответ на ее вопрошающий взгляд.
– Ах, вот что! – воскликнула она. – Вы думаете, что я из зависти? Да ничего подобного! У нас здесь все запросто, всем известно, сколько Паоле лет, и сама она этого не скрывает. А мне восемнадцать – вот вам. А теперь, в наказание за ваши низкие подозрения, признайтесь: вам сколько?
– Столько же, сколько и Дику, – с готовностью ответил он.
– Значит, сорок, – рассмеялась она торжествующе. – А купаться не пойдете? Вода будет страшно холодная.
Грэхем отрицательно покачал головой.
– Я поеду верхом с Диком.
Как и полагается в восемнадцать лет, она не смогла скрыть своего разочарования, и лицо ее потемнело.
– Ну уж, – негодовала она, – опять эти вечные зеленые удобрения или земляные работы, или бесконечные фокусы с орошением.
– Но он как будто говорил, что мы пойдем купаться в пять часов.
Она мгновенно просияла.
– В таком случае мы встретимся у бассейна, вероятно, в той компании. Паола также собиралась купаться в пять.
Они разошлись под сводом длинной галереи, а оттуда он пошел к себе в башню переодеться; вдруг она его окликнула:
– Мистер Грэхем!
Он послушно обернулся.
– В сущности, вы нисколько не обязаны влюбляться в Паолу; это я только так сказала.
– Хорошо, я буду очень остерегаться, – обещал он торжественно, хотя глаза его заискрились предательским смехом.
И все же, оставшись один у себя в комнате, он не мог не сознаться себе, что обаяние Паолы Форрест уже незаметно коснулось его нежными щупальцами и он весь точно обвит ими. Он не скрывал от себя, что охотнее поехал бы кататься верхом с ней, нежели со своим старым приятелем Диком.
Выйдя из дома и направляясь к длинной коновязи под старыми дубами, он жадным взглядом искал хозяйку. Но здесь был только Дик, а при нем конюх; в тени било копытами несколько оседланных лошадей, и он не сразу потерял надежду. Но они уехали одни. Дик указал ему на лошадь Паолы, резвого гнедого кровного жеребца, оседланного по-австралийски со стальными стременами, двойным поводом и с одним несложным мундштуком.
– Я ее планов на сегодня не знаю, – сказал он, – она еще не появлялась, но, во всяком случае, купаться она будет. Там мы с ней и встретимся.
Хотя поездка доставила Грэхему большое удовольствие, но на часы он смотрел часто, чтобы убедиться, далеко ли до пяти. Овцам настало время ягниться, и Грэхем с Диком проезжали одно огороженное для овец поле за другим, часто соскакивая с лошади, чтобы поставить на ноги чудесных, совершенно шарообразных мериносовых овец, породы шропширов или рамбулье, являвших собою классический образец произвольного подбора их человеком: упав на спину, они сами не умели стать на ноги и беспомощно дрыгали всеми четырьмя ногами.
– Я действительно много поработал над созданием американских мериносов, – говорил Дик. – Пришлось развивать им ноги, сильную спину, гибкие ребра и общую жизнеспособность. В старые времена этим породам силы не хватало, слишком нежны были.
– У вас серьезнейшее дело, – произнес Грэхем. – Подумать только, ведь вы отправляете баранов в Айдахо! Уже это одно говорит за себя.
Глаза Дика Форреста засверкали.
– Айдахо что! Как это ни невероятно, заранее прошу простить за хвастовство, крупные стада в Мичигане и Огайо ведут свою родословную от моих породистых баранов рамбулье. Возьмите Австралию. Двенадцать лет тому назад я продал трех баранов по триста долларов за каждого случайному посреднику. Он их взял с собой, показал там кому следует и продал по три тысячи за каждого, а мне заказал их столько, что они заняли целый корабль. Для Австралии моя жизнь прошла не даром. Говорят, что люцерна, артезианские колодцы, пароходы, снабженные холодильниками, и бараны Форреста утроили производство шерсти и потребление баранины.
На обратном пути они случайно встретили Менденхолла, заведующего коневодством, и он уговорил их съездить осмотреть партию шаирских однолеток, которых на следующее утро предстояло отправить на горные пастбища Мирамарских холмов. Они свернули и выехали на обширное пастбище, пересекаемое лесистыми оврагами и дубами. Лошадей было около двухсот: крупные, крепкие, мохнатые, они начали линять.
– Мы не даем им наедаться сверх меры, – пояснил Дик Форрест, – но мистер Менденхолл следит за тем, чтобы у них всегда был обильный корм. Там, в горах, они будут получать не только траву, но и зерно; для этого они каждый вечер сами возвращаются в специально построенные для них конюшни, что позволяет вести их учет без малейшего усилия. Вот уже пять лет, как я вывожу только в штат Орегон по пятьдесят два годовалых жеребца. Они все стандартны, и покупатель заранее знает, что получит, покупая не глядя.
– Вы, верно, их очень строго отбираете? – спросил Грэхем.
– Да, все ломовые лошади на улицах Сан-Франциско – моего завода.
– И на улицах Денвера тоже, – дополнил мистер Менденхолл, – и Лос-Анджелеса, а два года тому назад, когда был падеж лошадей, мы отправили двадцать вагонов четырехлетних меринов, в среднем по тысяче семьсот весу. Самые легкие из них весили тысячу шестьсот, но были и по тысяче девятьсот. Да, только вспомнить – были тогда цены за лошадей – прямо рай.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?