Текст книги "Улики"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Интересно, полицейский случайно вошел именно в этот момент или же, стоя за дверью, подслушивал? В кино, я заметил, вооруженный убийца, вжавшись в стену и тараща от возбуждения глаза, всегда ждет в коридоре, пока разговор не подойдет к концу. Видимо, данный блюститель закона неплохо разбирался в кино. У него было продолговатое скуластое лицо и гладкие черные волосы, одет он был в подбитый ватой военный китель. Автомат, который он держал – топорная модель с тупым, очень коротким стволом, – был поразительно похож на игрушечный. Когда он появился на кухне, вид у него был более удивленный, чем у нас с Чарли. Я не мог не восхищаться той сноровкой, с какой он взломал заднюю дверь. Она болталась на петлях, а сломанная щеколда повисла, как язык у гончей. Чарли встал. «Все в порядке, сержант», – сказал он. Полицейский переступил через порог. Он смотрел прямо на меня. «Ты арестован, – сказал он. – Слышишь, ублюдок?» За его спиной, во дворе, неожиданно показалось солнце, и все осветилось, влажно заблестело.
Через переднюю дверь вошли еще несколько полицейских; сначала я решил, что их человек десять, однако, присмотревшись, обнаружил только четверых. В одном из них я узнал того типа, что утром стоял под домом, у стены гавани, – узнал по плащу. Все были вооружены пистолетами разных марок и калибра. Я оторопел. Они встали по стенам, глядя на меня с плохо скрываемым любопытством. Дверь в прихожую оставалась открытой. Чарли двинулся было туда, но один из полицейских обронил: «Стоять». В тишине слышно было приглушенное воркование полицейских раций снаружи. Ощущение было такое, будто все мы ждем появления монарха. Однако появился вовсе не монарх, а хрупкий, похожий на мальчишку, человек лет тридцати с золотистыми волосами и прозрачными голубыми глазами. У него были поразительно маленькие, я бы даже сказал изящные, руки и ноги. Он подошел ко мне как-то неуверенно, бочком, глядя в пол с загадочной улыбочкой. «Меня зовут, – сказал он, – Хаслет, инспектор Хаслет». (Привет, старина, надеюсь, ты не в обиде, что я назвал твои ручки изящными, – это чистая правда, поверь. ) Странное его поведение – эта улыбочка, косой взгляд – объяснялось, скорее всего, робостью. Робкий полицейский! Этого я никак не ожидал. Он оглянулся. Всем стало как-то неловко, никто не знал, что делать дальше. Хаслет снова как-то косо посмотрел на меня. «Ну что, – сказал он, не обращаясь ни к кому в отдельности, – дело сделано?» И тут внезапно все ожило. Тот, с автоматом (назовем его сержант Хогг), сделал шаг вперед и, положив оружие на стол, ловко защелкнул у меня на запястьях наручники. (Кстати говоря, не такие уж они неудобные; есть в них даже что-то успокаивающее – как будто естественней сидеть на цепи, чем пользоваться неограниченной свободой. ) Чарли нахмурился. «Без этого никак нельзя, инспектор?» – спросил он. Сказано это было с таким чувством, гак проникновенно, с долей серьезного высокомерия, что в первый момент я даже удивился, не услышав аплодисментов. Я посмотрел на него с неподдельным восхищением. От старческого болезненного вида, что бросался в глаза всего пару минут назад, не осталось и следа; теперь Чарли выглядел весьма важно: темный костюм, серебристые кудри. Небритый, в рубашке без галстука, он был похож на государственного мужа, который среди ночи улаживает вспыхнувший в стране конфликт. Поверьте, я вовсе не лицемерю, когда говорю, что восхищаюсь его поразительным умением перевоплощаться. Мне вообще кажется, что безоглядная вера в маску – это истинный признак утонченного гуманизма. Эту сентенцию я сам придумал или кто-то еще? Не важно. Я встретился с ним глазами, чтобы дать ему понять, как высоко я его ценю, и чтобы… о Господи… чтобы попросить у него прощения, что ли. Потом я подумал, что мой взгляд мог показаться ему скорее насмешливым, чем извиняющимся. По-моему, во время всего этого кухонного фарса на лице у меня играла издевательская ухмылка. У Чарли же рот был крепко сжат, челюсть тряслась от бешенства (беситься у него были все основания), однако в глазах читалась лишь мечтательная грусть. В это время Хогг толкнул меня в спину, и меня быстро вывели в прихожую, а оттуда – на ослепительный солнечный свет.
Тут произошло минутное замешательство: полицейские какое-то время тупо переминались с ноги на ногу, вытягивая свои короткие шеи и во все стороны вертя головами. Чего они боялись – что меня отобьют? Я обратил внимание, что все они были в кроссовках, только один Хаслет, как и полагалось добропорядочному сельскому жителю, щеголял в добротных коричневых башмаках. Один из его людей столкнулся с ним. «Чем больше полицейских, тем меньше добыча», – сострил я, но никто не засмеялся, а Хаслет сделал вид, что не расслышал. Я же счел, что сказал нечто необычайно остроумное. Я по-прежнему пребывал в состоянии безумного возбуждения; хотелось прыгать, кусаться, рычать. Все сверкало в чисто вымытом морском воздухе. В солнечном свете ощущалось какое-то таинственное, фантастическое мерцание, мне чудилось, будто я ловлю руками летящие фотоны. Мы перешли улицу. Машина, которую я видел из окна, стояла там же, лобовое стекло было покрыто дождевыми каплями. Двое на переднем сиденье проводили нас любопытным взглядом. Я засмеялся: это были вовсе не полицейские, а какой-то здоровяк со своей «здоровячкой» – по случаю воскресенья они выехали «на природу», «подышать свежим воздухом». Женщина, лениво жуя конфету, уставилась на наручники, и я, в дружеском приветствии, поднял руки. Хогг еще раз толкнул меня под лопатку, да так сильно, что я чуть не упал. С этим, я это сразу понял, шутки плохи.
Машин было две, синяя и черная, – обе самые обыкновенные, ничем не примечательные. Распахнутые дверцы напоминали крылышки у жука. Меня посадили на заднее сиденье между сержантом Хоггом и рыжеволосым великаном с лицом младенца. Хаслет облокотился на дверцу. «Вы его предупредили?» – мягко осведомился он. Никто ему не ответил. Два детектива, сидевшие впереди, застыли в неестественных позах, как будто больше всего на свете боялись рассмеяться. Хогг с мрачным видом, стиснув зубы, смотрел прямо перед собой. Хаслет вздохнул и отошел. Шофер осторожно, словно на ощупь, повернул ключ в замке зажигания. «Пока можешь молчать, балаболка», – процедил Хогг, не глядя на меня. «Спасибо, сержант», – откликнулся я, решив про себя, что и эта моя фраза – верх остроумия. Мы, резко рванув с места, отъехали от тротуара, оставив за собой дымок от чиркнувших по асфальту шин. «Интересно, – подумал я, – Чарли стоит сейчас у окна или нет?» Подумал, но не обернулся.
Отвлекусь на минуту, чтобы сообщить, что умер Хельмут Беренс. Сердце. Господи, моя история превращается в Книгу Мертвых.
Как хорошо мне запомнилось это путешествие! В жизни не приходилось ехать так быстро. Мы на бешеной скорости проносились мимо вялого воскресного транспорта, ныряли в переулки, поворачивали на двух колесах, визжа тормозами. Было чудовищно жарко – все окна ведь были подняты, в машине стоял какой-то мускусный, животный запах. Атмосфера накалилась. Я пребывал в оцепенении, испытывал ужас и в то же время какую-то радость оттого, что несся с такой скоростью, что сидел плечо к плечу с этими огромными потными парнями, которые молча пялились на дорогу, сложив руки на груди и еле сдерживая возбуждение и ярость. Я чувствовал, как тяжело они дышат. Скорость их успокаивала, разряжала. Солнце било нам в глаза – злобно, неотступно. Я знал: они ждут любого предлога, чтобы навалиться на меня и избить до полусмерти. Впрочем, даже в этой мысли было что-то тонизирующее. Я ведь ни разу в жизни не привлекал к себе столько внимания. Отныне с меня не будут спускать глаз, за мной будут ухаживать, меня будут кормить, как большого беспокойного младенца. Не будет больше беготни, не придется больше прятаться и ждать, не надо будет принимать решений. Я уютно пристроился между своими тюремщиками, чувствуя приятное покалывание металла в суставах. И в то же время другой, так сказать, стороной рассудка, я прикидывал, что я теряю. На улицы, здания, людей я смотрел, словно бы в последний раз. Я, который всегда был в душе сельским жителем (да, это правда), который никогда по-настоящему не знал, да и не интересовался городом, даже когда жил в нем, теперь начал относиться к нему с любовью. С любовью? Это слово не из моего лексикона. Быть может, я имею в виду что-то совсем другое… Что же я терял? Я терял… даже не знаю что. Я чуть было не сказал «человеческое сообщество» или нечто столь же напыщенное, высокопарное, но осекся: я ведь никогда не был частью людского сборища. Как бы то ни было, сейчас, дорогой, сердце мое сжималось от тоскливого чувства отрешенности и утраты. Особенно хорошо мне запомнилась почему-то улочка у реки, где мы целую минуту простояли у испорченного светофора. На этой улочке маленькие жилые дома соседствовали с большими серыми, невзрачными – складами и прочими подсобными помещениями. На подоконнике сидел старик, в канаве играл с чумазым щенком младенец. Над домами гордо реяло развешенное белье. Было тихо. Горел, не меняясь, красный свет. И тут, как будто повернули какой-то тайный рычаг, немая сценка стала медленно, робко приходить в движение. Сначала по красному металлическому мосту прогремел зеленый поезд. Потом две двери в двух домах распахнулись одновременно, и погреться на солнце вышли две нарядно одетые девушки. Потом издал победоносный крик ребенок и затявкал щенок. Над головой пронесся самолет, а мгновением позже тень его легла на мостовую. Старик с поразительной ловкостью спрыгнул с подоконника, последовала эффектная пауза, после чего, огласив окрестности устрашающим воем, над крышами домов проплыл увенчанный черной трубой белый капитанский мостик океанского лайнера. Все это выглядело так причудливо, так наивно и непосредственно (точно цветная иллюстрация на обложке школьного учебника географии), что мне захотелось громко рассмеяться, хотя, рассмейся я, раздался бы, скорее всего, не смех, а стон. Но тут шофер выругался и проехал на красный, я быстро повернул голову и увидел, как вся картинка – и принарядившиеся по случаю воскресенья девушки, и пароход, и ребенок с собакой, и старик, и красный мост – сворачивается; сворачивается и вихрем уносится в прошлое.
Полиция помещалась в здании, похожем на дворец эпохи Возрождения, с высоким серым каменным фасадом и аркой, которая вела в сумрачный маленький дворик, где когда-то наверняка стояла виселица. Меня бесцеремонно вытолкнули из машины, провели через низкую дверь и погнали по длинным мрачным коридорам. По всему зданию витали воскресная летаргия и терпкий запах школы-интерната. Если честно, я надеялся, что моего приезда будут с нетерпением ждать, что в коридорах, чтобы взглянуть на меня хоть одним глазком, будут толпиться клерки, секретарши и полицейские в подтяжках, – однако кругом было пусто, а те немногие, кто нам встречался, даже не смотрели в мою сторону, что, признаться, показалось мне даже довольно обидным. Мы вошли в продолговатую неуютную комнату и стали ждать, когда приедет инспектор Хаслет. Два высоких, очень грязных зарешеченных окна выходили во двор. В углу стояли обшарпанный письменный стол и несколько стульев. Никто не садился. Мы переминались с ноги на ногу и смотрели в потолок. Кто-то кашлянул. Вошел пожилой полицейский в рубашке с короткими рукавами, лысый, с нежной, почти детской улыбкой. Мне бросилось в глаза, что на ногах у него были высокие черные сапоги, начищенные до блеска. Вид этих сапог почему-то успокаивал. Впредь мне предстояло оценивать своих тюремщиков по обуви. Ботинкам и сапогам я склонен был доверять, кроссовки же не сулили ничего хорошего. Через несколько минут во двор въехала машина инспектора Хаслета. Как и час назад, мы ждали его прихода. Как и час назад, на губах его застыла застенчивая улыбочка. Я стоял перед столом, пока он зачитывал предъявленные мне обвинения; этот скромный церемониал напомнил мне день моей свадьбы, и я с трудом сдержал улыбку. Лысый печатал список обвинений на допотопной пишущей машинке, высунув от натуги кончик языка, и со стороны казалось, что он не печатает, а подбирает мелодию на пианино. На вопрос инспектора, хочу ли я что-нибудь сказать, я отрицательно покачал головой – не знал, с чего начать. На этом ритуал закончился. Послышался – так мне показалось – общий вздох облегчения, и все полицейские, за исключением Хогга, шаркая ногами, вышли из комнаты, как выходят из церкви после окончания службы. Хогг же достал из кармана сигареты, протянул пачку сначала Хаслету, потом полицейскому, сидевшему за машинкой, и, в последнюю очередь, хоть и не без колебаний, мне. Я понимал, что отказываться нельзя, и задымил, стараясь не кашлять. «Скажите, – спросил я у Хаслета, – как вы меня отыскали?» Хаслет скромно пожал плечами. Сейчас он был похож на школьника, который с блеском сдал все самые трудные экзамены. «Девица в газетном киоске навела, – ответил он. – Вы всегда читали про одно и то же. Каждый день». – «Л, ну да, конечно», – согласился я, про себя же подумал, что его слова звучат не очень-то убедительно. Уж не прикрывает ли он Бинки Беренса, а может, и Анну? (Нет, как выяснилось, не прикрывал. Оба они так в полицию и не заявили. ) Еще некоторое время продолжался дружеский перекур. На оконное стекло легли рядышком два солнечных луча-близнеца. Где-то работало радио. Мне вдруг все нестерпимо надоело.
«Послушай, – сказал Хогг, – зачем ты это сделал?»
Я растерялся. Этот вопрос я себе не задал ни разу – по крайней мере, вот так, напрямую. «Знаете, сержант, – сказал я, – вы задали очень непростой вопрос». Выражение его лица нисколько не изменилось: он стоял, как стоял– разве "что шевельнулись на голове гладкие волосы, а в следующее мгновение я почувствовал вдруг страшную боль – казалось, что-то внутри, печень или почки, рвется на части. Сильнее, чем боль, было только изумление, да еще какое-то особое, извращенное удовлетворение. Я упал на колени в горячем тумане. Нечем было дышать. Лысый оторвался от машинки, встал, обошел стол, поднял меня, подхватив под мышки (он сказал: «Ну-ка вставай, а то простудишься», или это мне только послышалось?), повел по коридору и втолкнул в крошечный вонючий нужник. Я рухнул на колени перед унитазом, и меня вырвало омлетом, картошкой в масле и кислым молоком. Боль в животе была просто сверхъестественной, даже не верилось, что такая бывает. Когда рвать больше было нечем, я повалился на спину, задрав ноги и продев руки под коленями. «Ну вот, – подумал я, – это дело другое. Можно было заранее предположить, что я буду кататься по полу и выть от боли». Лысый постучал в дверь. «Проблевался? – участливо спросил он и непринужденно добавил: – Так всегда бывает: блюешь и думаешь – когда же столько сожрать-то успел?»
Хогг стоял у окна и смотрел во двор, держа руки в карманах. «Полегчало?» – поинтересовался он, покосившись на меня через плечо. Хаслет сидел у стола с рассеянным видом и хмуро барабанил пальцами по кипе бумаг. Он указал мне на соседний стул. Я сел – с опаской, на краешек. Когда он повернулся ко мне лицом, колени наши почти соприкасались. Хаслет поднял глаза, словно что-то высматривая на потолке. «Ну-с, – сказал он наконец, – поговорим?» Да, да, конечно, мне хотелось говорить и говорить, довериться ему, излить все свои жалкие тайны. Но что говорить? И какие такие у меня были тайны? Лысый уже опять сидел за машинкой, положив на клавиатуру свои толстые пальцы и жадно уставившись мне прямо в рот. Застыл в ожидании и Хогг; он по-прежнему стоял у окна и гремел мелочью в кармане брюк. Пусть себе слушают – эти двое меня мало интересовали. Другое дело – инспектор. Он постоянно мне кого-то напоминал, кого-то, с кем я вместе учился, одного из тех скромных, неприметных героев, которые одинаково хорошо успевали и по физкультуре, и по математике, но сторонились похвал, стеснялись собственных успехов, собственной популярности. У меня не хватало духу признаться ему в том, что признаваться-то не в чем, что никаких планов я не строил и что действовал с самого начала, можно сказать, наобум. Поэтому-то я понес какую-то ахинею о том, что хотел, мол, выдать ограбление за террористический акт, и прочий вздор, который стыдно даже здесь повторять. "А потом эта девушка… – начал я. – Эта женщина… – я вдруг забыл ее имя! А потом Джози… все испортила, она не давала мне вынести картину… она набросилась на меня, угрожала, что… что… " Мне мучительно не хватало слов, и я смолк, беспомощно глядя на инспектора и теребя пальцы. Ужасно хотелось, чтобы он мне поверил. В эти минуты доверие его значило для меня почти так же много, как и прощение. Воцарилась тишина. Хаслет по-прежнему внимательно изучал потолок. Возможно, он меня и не слушал. «Господи», – тихо, без особого нажима проговорил Хогг. Лысый откашлялся. Затем Хаслет, поморщившись от —боли и согнув одну ногу в колене, встал, вышел не торопясь из комнаты и мягко прикрыл за собой дверь. Слышно было, как он удаляется по коридору той же неторопливой походкой. Откуда-то издалека доносились голоса – его и кого-то еще. Хогг с отвращением смотрел на меня через плечо. «А ты, я смотрю, шутник, а?» – обронил он. Я хотел было возразить, но счел за лучшее промолчать. Время шло. В соседней комнате кто-то засмеялся. Во дворе завелся мотоцикл. На стене висела пожелтевшая памятка: «Что надо делать при укусе бешеной собаки». Я прочел ее и улыбнулся: «Бешеная собака Монтгомери посажена наконец на цепь».
Инспектор Хаслет вернулся в сопровождении двух человек: крупного краснолицего потного мужчины средних лет в полосатой рубашке и молодого парня с отталкивающей внешностью под стать Хоггу. Они обступили меня и, подавшись вперед, упершись ладонями в стол и тяжело дыша, долго меня разглядывали. Я снова повторил свой рассказ от начала до конца во всех подробностях, стараясь самому себе не противоречить, однако на этот раз история получилась еще более неправдоподобной. Когда я закончил, опять, как и в прошлый раз, наступило молчание. Я уже начинал привыкать к этим недоуменным и, по всей вероятности, весьма скептическим паузам. Краснолицый – персона, насколько я мог понять, важная – был в ярости, которую сдерживал с большим трудом. Назовем его… Баркер. Он окинул меня пристальным, злобным взглядом. «Ладно тебе, Фредди, – сказал он наконец, – говори, зачем убил?» Я уставился на него. Его презрительный фамильярный тон (какой я тебе Фредди?!) мне не понравился, однако я решил не придавать этому значения. Я узнал в нем себе подобного: такой же крупный, вспыльчивый, так же тяжело дышит. Постепенно все это начинало действовать мне на нервы. «Я убил ее потому, что сумел, – сказал я. – Что тут еще говорить?» Мы все (и я ничуть не меньше остальных) были потрясены услышанным. Тот, кто помоложе, Хикки, нет, Кихем, громко хмыкнул. Его тонкий, пискливый, довольно даже мелодичный голос никак не соответствовал угрожающему виду и повадкам. «Этот, как его, – сказал он, – он что, гомик?» Я беспомощно посмотрел на него, не понимая, о чем речь. «Простите?» – «Этот Френч, – нетерпеливо повторил Кихем, – он пед?» Я рассмеялся, не мог не рассмеяться – такой смешной, даже абсурдной казалась сама мысль, что Чарли может зайти в паб Уэлли и там тискать его мальчиков. (Как видно, дружок Уэлли по кличке Сынок, щеголявший в рубашке изумрудного цвета, распространял про Чарли гнусную ложь. Боже, в каком порочном мире мы живем!) "Нет, нет, – возразил я, – нет, у него иногда бывают женщины… " Если б я так не нервничал, если б вопрос Кихема не застал меня врасплох, я бы всего этого не сказал – шутить ведь я вовсе не хотел. Никто не засмеялся. Они продолжали молча смотреть на меня, и молчание с каждой минутой становилось все напряженней: казалось, оно вот-вот лопнет, как перекрученная пружина. Но вдруг все полицейские, как по команде, повернулись на пятках и один за другим вышли в коридор, хлопнув дверью, а я остался наедине с лысым, который улыбнулся мне своей нежной улыбкой и пожал плечами. Я сказал, что меня опять тошнит, он вышел и вскоре вернулся с кружкой липко-сладкого чая и куском хлеба. Почему, скажите мне, от одного вида этого чая мне становилось тоскливо, как беспризорному ребенку? Каким же заброшенным и бесприютным казалось теперь все вокруг: и эта жалкая комнатушка, и далекие голоса людей, живущих своей жизнью, и двор, залитый солнцем, тем самым, что неизменно светит сквозь годы из самого далекого детства. Вся эйфория, которую я испытывал совсем недавно, исчезла безвозвратно.
Хаслет вернулся, на этот раз один, и, как и раньше, уселся со мной рядом. Он снял пиджак и галстук и закатал рукава рубашки. Волосы у него растрепались, отчего он был особенно похож на мальчишку. Он тоже держал в руке кружку с чаем – гигантскую кружку в крошечной белой ручке. Я представил его себе ребенком: поле протянулось до самого горизонта, под ногами чавкает болото, они с отцом собирают торф, по воде плавают щепки, запах дыма и жареного картофеля, плоская равнина цвета заячьего меха – и огромное стоящее торчком небо с нарисованными на нем пучками облаков с золотыми прожилками.
«Начнем по новой», – сказал он.
Мы просидели несколько часов. Солнечные лучи в окне становились все длиннее, день клонился к вечеру, а я, счастливый оттого, что меня слушают, никак не мог остановиться. Хаслет проявлял бесконечное терпение. Его интересовала каждая мелочь, любая, самая пустячная подробность. Нет, не совсем так. Создавалось впечатление, что его вообще ничего не интересует. Все перипетии моего рассказа он воспринимал с неизменным выражением терпимости, с неизменной, немного озадаченной улыбкой. Я рассказал ему, что давно знаком с Анной Беренс, рассказал про ее отца, про алмазные копи, про бесценную коллекцию картин. Я внимательно следил за инспектором, пытаясь понять, что из рассказанного ему известно и без меня, однако Хаслет держался безупречно, ничем себя не выдавал. А ведь он наверняка разговаривал с ними, брал у них показания. Не могли же Беренсы не сказать обо мне – вряд ли они прикрывали меня до сих пор. Он почесал щеку и опять вперился в потолок. «Этот Беренс выбился из низов, ведь так?» – спросил он. «Как, в сущности, и все мы, инспектор», – отозвался я, после чего Хаслет как-то странно посмотрел на меня и встал. Я заметил, что и на этот раз он морщится от боли. Коленная чашечка. Футболист. Воскресный вечер, в молочном воздухе приглушенные крики болельщиков, глухой стук кожи по коже. «Ну а что теперь? – с тревогой спросил я. – Что будет со мной дальше?» Мне не хотелось, чтобы он так рано уходил. Что я буду делать, когда станет темно? Хаслет сказал, что мне надо назвать лысому имя своего адвоката, чтобы адвокат знал, где я нахожусь. Я кивнул. Никакого адвоката у меня, понятное дело, не было, но признаться в этом я не мог – – это бы нарушило ту непринужденную, почти приятельскую атмосферу, которая возникла между нами, породило бы неловкость. Как бы то ни было, я намеревался сам вести собственную защиту и уже рисовал в своем воображении, какие блестящие и страстные монологи я буду произносить со скамьи подсудимых. «Я должен что-нибудь еще сделать? – насупившись, спросил я. – Кому-нибудь еще дать знать?» (Каким же я был паинькой, какой овечкой, как во всем слушался этого доброго малого и какое удовольствие сам же от этого получал!) Он опять как-то странно посмотрел на меня – в этом взгляде чего только не было: и раздражение, и нетерпение, а также некая ироническая удовлетворенность и даже, пожалуй, намек на сопереживание. «Прежде всего вы должны рассказать все, как было, без этих ваших фокусов и вывертов», – сказал он. «Что вы хотите этим сказать, инспектор? Что вы имеете в виду?» Я терял под ногами почву. Боб Черри вдруг показал зубы, превратился, пусть и ненадолго, в мистера Куэлча (персонажи популярных детских книг из серии «Билли Бантер» английского писателя
Фрэнка Ричардса (1876—1961).) . «Вы прекрасно знаете, что я имею в виду», – сказал он и ушел, прислав вместо себя Хогга, который вместе с лысым (ради Бога, назови ты его как-нибудь!), вместе с Каннингемом, сержантом и писарем в одном лице, отвел меня вниз, в камеру.
Я все еще был в наручниках?
Не знаю (на самом-то деле, конечно, знаю), почему я говорю, что они отвели меня вниз – мы просто прошли по коридору до конца, миновали уборную и проникли за стальную перегородку. Не скрою, меня охватил страх, но он быстро сменился любопытством: ведь все было именно так, как я ожидал! И решетки, и ведро, и койка с полосатым комковатым матрасом, и надписи на выщербленной стене. Имел место даже заросший щетиной старожил, который стоял в дверях своей камеры, судорожно вцепившись в решетку, и молча, со злобной насмешкой пялился на меня. Мне вручили кусок мыла, маленькое полотенце и три листочка выцветшей туалетной бумаги. Я же, в ответ, отдал им свой ремень и шнурки. Значение этого ритуала я осознал сразу. Топчась в ботинках без шнурков, с вывернутыми язычками, подхватывая одной рукой падающие брюки, а другой прикрывая то, что принято называть «стыдом», – я перестал быть человеком в полном смысле слова. Сразу же хочу уточнить: это решение – по крайней мере, в моем случае – представлялось мне вполне справедливым и правомерным, формальным закреплением того процесса, который продолжался уже давно. Я добился того, к чему шел, и даже старый Каннингем, даже сержант Хогг отнеслись к моему виду с пониманием: теперь в их обращении со мной к грубости и бесцеремонности прибавилось еще и какое-то не вполне осознанное сочувствие, словно они были не столько моими тюремщиками, сколько санитарами. Для них я был сейчас чем-то вроде старого, больного, беззубого льва. Хогг сунул руки в карманы и, посвистывая, удалился. Я присел на койку. Время шло. Кругом было тихо. Нарушил тишину старожил из соседней камеры, который поинтересовался, как меня зовут. Я ему не ответил. «Ну и хрен с тобой», – буркнул он. Смеркалось. Я всегда любил это время дня, когда, будто из-под земли, льется мягкий приглушенный свет и все вокруг становится задумчивым и отрешенным. Уже почти совсем стемнело, когда вернулся сержант Хогг и протянул мне какой-то смятый листок. Он ел чипсы, я почувствовал это по запаху у него изо рта. Я пробежал глазами неряшливо напечатанную страничку. «Это твоя исповедь, – хмыкнул Хогг. – Подмахнуть не хочешь?» Старожил хрипло хохотнул. «О чем вы? – недоумевал я. – Это не мои слова». Хогг пожал плечами и рыгнул, прикрыв кулаком рот. «Ладно, располагайся – теперь тебе всю жизнь за решеткой сидеть», – сказал он и ушел опять. Я вновь опустился на койку и изучил этот странный документ. Нет, не зря я назвал лысого «Каннингемом»!(Cunning – хитрый (англ. ).) 2 Под маской старого чудака скрывался дьявольски искусный художник, не чета мне, прямолинейный и заумный одновременно, великий мастер худосочного стиля, владеющий искусством скрывать искусство. Я поразился тому, как абсолютно все – и опечатки, и неуклюжий синтаксис, и даже бледные, совсем почти «слепые» буквы – работало на него. Такая смиренность, такая почтительность, такое безжалостное подавление своего "я" – ради текста! Он взял мою историю со всеми (как выразился Хаслет) «фокусами и вывертами» и, безжалостно урезав, довел ее, так сказать, до ума. Передо мной лежал теперь выхолощенный перечень моих преступлений, которые я с трудом узнавал, но в реальность которых, однако же, верил. Вот кто сделал из меня настоящего убийцу. Я бы подписал эту бумагу тотчас же – было бы чем писать. Я даже стал рыться в карманах в поисках чего-нибудь острого, какой-нибудь булавки, чтобы наколоть палец и расписаться кровью. А впрочем, какая разница, такой документ в моем одобрении не нуждался. Я благоговейно сложил листок вчетверо и сунул его под матрас, под голову. Потом разделся догола, лег на спину, сложил, точно мраморный рыцарь на надгробии, руки на груди и закрыл глаза. Я перестал быть самим собой. Не могу этого объяснить, но это так: я перестал быть самим собой.
Первая ночь в заключении была беспокойной, и спал я урывками. Мне все время чудилось, будто я беспомощно барахтаюсь в темной морской воде. Я ощущал под собой глубину – бездонную черную глубину. Хуже всего, как всегда, был предрассветный час. Я несколько раз онанировал (уж простите мне эти грязные подробности) и не ради удовольствия, а исключительно чтобы вымотаться. В этом унылом занятии подспорьем мне служила многоликая компания фантомов, которых я вызывал в своем воображении. Мне помогали и Дафна (что естественно), и Анна Беренс, которую изумляло и несколько даже шокировало то, что я заставлял ее делать, и Рыжик, которая опять рыдала в моих объятиях, бедняжка, пока я, молча, украдкой делая свое черное дело, вдавливал и вдавливал ее в дверь в пустой, залитой лунным светом комнате моих фантазий. Но явились и те, кого я уж никак не ожидал увидеть: племянница Мэдж, к примеру (помните племянницу Мэдж?), громадная девица с красной шеей, за которой я гонялся по улицам (помните ее?), и даже – прости, Господи! – моя собственная мать и рыжая Джоанна с конюшни. А в самом конце, когда все они, погостив, исчезли и я, опустошенный, лежал на тюремной койке, взору моему вновь предстала, будто тягостная и неотвратимая обязанность, таинственная дверь и чье-то невидимое присутствие за ней. Этот невидимка силился выйти наружу. Он хотел вырваться, он хотел жить.
Утро понедельника. Ох уж это мне первое утро недели! Пепельный свет, шум, ощущение бессмысленной, но необходимой спешки. Думаю, что и в ад я попаду именно в понедельник утром. Меня разбудил полицейский с очередной кружкой липкого чая и куском хлеба. Когда он пришел, я дремал; мне снилось, будто меня прижал к себе громадный зверь с жаркой, вонючей пастью. Я сразу же понял, где я нахожусь, никаких сомнений на этот счет у меня не возникло. Полицейский был совсем еще молоденький здоровенный парень с крошечной головкой, и, когда я открыл глаза и посмотрел на него, мне показалось, что ростом он до самого потолка. Он пробурчал что-то невнятное и тут же ушел. Я спустил ноги на пол и обхватил голову обеими руками. Во рту было гадко, глаза болели изнутри, под ложечкой неприятно посасывало. «Неужели теперь меня будет тошнить до конца дней?» – подумал я. Сквозь прутья моей клетки косо падали тусклые солнечные лучи. Стало холодно. Я накинул одеяло на плечи и, согнув дрожащие колени, присел на корточки над ведром. Я бы ничуть не удивился, если б в коридоре, чтобы посмеяться надо мной, собралась целая толпа. «Да, – свербила мысль, – да, так теперь и будет». В мысли этой было даже что-то по-своему приятное. Приятное и страшное.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.