Электронная библиотека » Джон Бёрджер » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 28 апреля 2018, 14:44


Автор книги: Джон Бёрджер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Джон Бёрджер
Зачем смотреть на животных?

John Berger

Why Look at Animals?

Penguin Books

© John Berger, 2009 and Heirs of John Berger

© Анна Асланян, перевод, 2017

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2017

© Фонд развития и поддержки искусства «АЙРИС»/ IRIS Foundation, 2017

Зачем смотреть на животных?

Мышиная история

Жил да был человек, который каждое утро брал хлебный нож, отрезал от буханки, что держал в руке, кусок в 10 сантиметров и выбрасывал его, а после отрезал еще ломоть себе на завтрак.

Поступал он так вот почему: каждую ночь мыши прогрызали в середине буханки дыру. Каждое утро он обнаруживал, что дыра эта размером с мышь. Домашние коты, даром что охотились на кротов, к серым мышам, поедавшим хлеб, оставались до странности равнодушны, а может, были подкуплены.

Так оно и шло, месяц за месяцем. Человек много раз записывал в списке покупок «мышеловка». И много раз забывал – может, потому, что магазина, где жители деревни некогда покупали мышеловки, больше не было.

Как-то днем ищет этот человек в сарае за домом металлический напильник. Напильника не найти, но тут он натыкается на мышеловку, прочную, явно ручной работы. Состоит она из деревянной дощечки 18 на 9 сантиметров, окруженной клеткой из крепкой проволоки. Расстояние между соседними параллельными прутьями везде не более полусантиметра. Достаточно, чтобы мышь могла просунуть туда нос, но никак не достаточно для обоих ушей. Высота клетки 8,5 сантиметра, так что мышь, оказавшись внутри, может встать на сильные задние лапы, зацепиться за верхние прутья передними, четырехпалыми, и просунуть морду между прутьями потолка, однако выбраться ей ни за что не удастся.

Один конец клетки – дверца, подвешенная на петлях сверху. К этой дверце приделана пружина-спираль. Когда дверцу открывают, пружина напрягается, готовая снова ее захлопнуть. Сверху – натяжная проволока, которая закреплена, когда дверца открыта. Впрочем, проволока высовывается наружу менее чем на миллиметр. Выражаясь проволочно-капканным языком, на волосок! На другом конце проволоки, внутри клетки – крючок, на который насаживают кусок сыру или сырой печенки.

Мышь входит в клетку, чтобы откусить кусочек. Только она касается еды зубами, как натяжная проволока отпускает дверцу, и та захлопывается у мыши за спиной – мышь и обернуться не успеет.

Лишь через несколько часов мышь осознает, что она, целая и невредимая, оказалась заперта в клетке размером 18 на 9 сантиметров. Дрожь, пронизывающая ее в этот момент, не уймется до самого конца.

Человек приносит мышеловку в дом. Проверяет ее. Насаживает на крючок кусок сыру и ставит мышеловку на полку в шкафу, где хранится хлеб.

На следующее утро человек обнаруживает в клетке серую мышь. Сыр в клетке нетронут. С тех пор как дверца захлопнулась, у мыши пропал аппетит. Когда человек берет клетку в руки, мышь пытается спрятаться за приделанной к дверце пружиной. У мыши черные агатовые глаза; они глядят в упор, не мигая. Человек ставит клетку на кухонный стол. Чем дольше он вглядывается внутрь, тем более ясно видит сходство между сидящей мышью и кенгуру. Стоит тишина. Мышь немного успокаивается. Потом начинает описывать круги по клетке, снова и снова пробуя своими четырехпалыми передними лапами расстояние между прутьями в поисках исключения. Мышь пытается кусать проволоку зубами. Потом она снова садится на задние лапы, прижав передние ко рту. Редко бывает, чтобы человек так долго смотрел на мышь. И наоборот.

Человек относит клетку в поле за деревней, ставит ее на траву и открывает дверцу. У мыши минута уходит на то, чтобы осознать: четвертая стена исчезла. Она тычется в открытое пространство мордой, проверяет. Потом выскакивает наружу и, прошмыгнув к ближайшему пучку травы, прячется в нем.

На следующий день человек находит в клетке новую мышь. Эта покрупнее первой, но более нервная. Может, постарше. Человек ставит клетку на пол и сам садится на пол понаблюдать. Мышь карабкается на прутья потолка и повисает вниз головой. Когда человек открывает клетку в поле, старая мышь убегает зигзагом и наконец скрывается из виду.

Однажды утром человек обнаруживает в клетке двух мышей. Трудно сказать, насколько они осознают присутствие друг друга, насколько оно ослабляет или усиливает их страх. У одной уши побольше, у другой шерсть более лоснящаяся. Мыши похожи на кенгуру тем, что их задние лапы обладают огромной силой в относительном смысле, а также тем, что их сильные хвосты, прижимаясь к земле, действуют как рычаг во время прыжков.

В поле, когда человек приподнимает четвертую стену, две мыши времени не теряют. Они тут же выскакивают бок о бок и разбегаются в разных направлениях, одна на восток, другая на запад.

Хлеб в шкафу лежит почти нетронутый. Когда человек поднимает клетку, мышь охватывает паника, как и прежних, однако перемещается она более тяжело. Человек выходит из кухни взять почту и минутку поболтать с почтальоном. Когда он возвращается, в клетке – девять новорожденных мышат. Идеальных пропорций. Розовые. Каждый размером с два зернышка длинного риса.

Спустя десять дней человек задается вопросом о том, не возвращаются ли в дом какие-то из мышей, которых он выпустил в поле. Поразмыслив, он решает, что вряд ли. Он до того пристально наблюдает за всеми, что уверен: вернись одна из них, он ее тут же узнал бы.

Мышь в клетке держит голову набок, словно на ней шапка. Передние лапы, четырехпалые, крепко упираются в землю по обе стороны от морды, подобно рукам пианиста на клавиатуре. Задние лапы подоткнуты под себя и вытянуты по полу так, что почти достигают ушей. Уши навострены, а хвост, длинный, растянувшийся позади, крепко прижат к низу клетки. Когда человек поднимает клетку, сердце у мыши колотится очень часто, она испугана. Однако за пружиной она не прячется; не съеживается от страха. Она держит голову набок и неотрывно смотрит на человека в ответ. Человеку впервые приходит в голову имя для мыши. Он решает назвать мышь Альфредо. Ставит клетку на кухонный стол рядом со своей кофейной чашкой.

Потом человек идет в поле, опускается на колени, ставит клетку на траву и, открыв дверцу, что образует четвертую стену, придерживает ее. Мышь приближается к открытой стене, поднимает голову и прыгает. Не шмыгает, не выскакивает – летит. Прыгает она в относительном смысле выше и дальше, чем кенгуру. Прыгает, как мышь, которую выпустили на свободу. За три прыжка покрывает более пяти метров. А человек, все еще на коленях, смотрит, как мышь по имени Альфредо снова и снова прыгает в небо.

На следующее утро хлеб нетронут. И человек думает: возможно, мышь в клетке – последняя. Опускаясь на колени в поле за деревней, придерживая открытую дверцу, человек ждет. Мышь долго не осознает, что можно уйти. А когда наконец осознает, шмыгает в самый густой, ближайший пучок травы; человек же испытывает легкий, но острый укол разочарования. Он надеялся еще раз в жизни увидеть, как пленник летит, как пленник осуществляет свою мечту о свободе.


2009

Открытая калитка

Потолок спальни выкрашен в полинявший небесно-голубой. В балки вкручены два больших ржавых крюка; на них когда-то давно фермер подвешивал свои копченые колбасы и окорока. Вот в этой комнате я и пишу. За окном – старые сливовые деревья, плоды уже превращаются в иссиня-черные, а за ними – ближайший холм, что образует первую ступень, ведущую к горам.

Сегодня рано утром, когда я еще лежал в постели, в комнату влетела ласточка, описала круг, поняла свою ошибку и, вылетев в окно, пронеслась мимо слив и уселась на телефонный провод. Рассказываю об этом мелком происшествии, поскольку мне представляется, что оно имеет некое отношение к фотографиям Пентти Саммаллахти. Они тоже, как и ласточка, сбиваются с пути.

Какие-то из его фотографий хранятся у меня дома уже два года. Я часто вынимаю их из папки, чтобы показать заходящим друзьям. Те, как правило, сперва ахают, а потом вглядываются попристальнее, улыбаясь. Изображенные там места они рассматривают дольше обычного. Порой они спрашивают, знаком ли я с фотографом, Пентти Саммаллахти, лично. Или же спрашивают, в какой части России сделаны эти снимки. В каком году. Они никогда не пытаются выразить словами свое очевидное удовольствие – ведь оно тайное. Они просто всматриваются и запоминают. Что?


На каждой из этих фотографий по меньшей мере одна собака. Это ясно, и это, возможно, не более чем трюк. И все же в собаках, по сути, кроется ключ к двери. Нет, к калитке – ведь здесь все находится снаружи, снаружи и вдали.

Еще на каждой фотографии я вижу особый свет – свет, который определяется временем суток или временем года. Это свет, в котором фигуры неизменно что-то ищут или ловят: животных, позабытые имена, дорогу домой, новый день, сон, следующий грузовик, весну. Свет, в котором нет постоянства, свет, длящийся не дольше взгляда-мига. Это тоже ключ к калитке.

Фотографии сняты панорамным аппаратом, какие обычно используют для широкозахватной геологической съемки. Здесь широкий захват важен, по-моему, не по эстетическим причинам, но опять-таки по научным, наблюдательным. Линза с более узким фокусом не нашла бы того, что я сейчас вижу, а значит, оно осталось бы невидимым. Что же я сейчас вижу?

В нашей повседневной жизни мы постоянно взаимодействуем с набором повседневных картин, нас окружающих; нередко они хорошо нам знакомы, порой неожиданны и новы, но всегда подтверждают наше присутствие в жизни. Это происходит и тогда, когда образ несет в себе угрозу: так, вид горящего дома или человека, который приближается к нам с ножом, зажатым в зубах, все равно напоминает нам (настойчиво) о нашей жизни и ее важности. То, что мы привыкли видеть, подтверждает наше существование.

И все же случается – внезапно, неожиданно, чаще всего в полусвете взглядов-мигов, – что на глаза нам попадается другой оптический строй, пересекающийся с нашим и не имеющий к нам никакого отношения.

Кинопленка крутится со скоростью 25 кадров в секунду. Сколько кадров в секунду мелькает перед нами в нашем восприятии повседневной жизни, одному Богу известно. Но в те краткие мгновения, о которых тут речь, мы словно видим то, что между двумя кадрами, – образ внезапный, дезориентирующий. Мы натыкаемся на часть видимого, для нас не предназначенную. Возможно, это было предназначено для ночных птиц, северных оленей, хорьков, угрей, китов…

Наряду с привычным нам оптическим строем существуют и другие. Охотники никогда об этом не забывают и способны прочитывать знаки, которых мы не видим. Дети ощущают это интуитивно, потому что имеют привычку прятаться за предметами. Там они обнаруживают промежутки между различными наборами видимого.

Собаки со своими быстрыми лапами, острым нюхом и развитой звуковой памятью – прирожденные пограничники, специалисты по таким промежуткам. Их глаза, выражение которых, будучи настойчивым и бессловесным, нам зачастую непонятно, приспособлены как к человеческому, так и к другим оптическим строям. Возможно, именно поэтому мы так часто и с разными целями обучаем собак быть поводырями.

Вероятно, именно собака привела великого финского фотографа к моменту и месту, где были сделаны эти снимки. В каждом из них оптический строй, привычный человеку, оставаясь на виду, все-таки утрачивает центральное положение, ускользает. Промежутки открыты.

Результат вызывает беспокойство: тут больше одиночества, больше боли, больше неприкаянности. В то же время есть тут и ожидание, какого я не испытывал с детства, с той поры, когда я разговаривал с собаками, слушал их тайны и хранил их в секрете.


2001

Зачем смотреть на животных?

Жилю Айо


В XIX веке в Западной Европе и Америке начался процесс, нынче завершившийся корпоративным капитализмом века XX, – процесс, в ходе которого были разрушены все традиции, прежде выполнявшие роль посредника между человеком и природой. До этого разлома животные составляли первый круг того, что окружало человека. Возможно, в такой формулировке уже подразумевается слишком большая дистанция. Они вместе с человеком находились в центре его мира. Подобное центральное положение, разумеется, было экономически обосновано и продуктивно. Какие бы изменения ни претерпевали средства производства и общественное устройство, человек зависел от животных, дававших ему еду, работу, транспорт, одежду.

И все-таки предполагать, что животные впервые появились в человеческом воображении в качестве мяса, кожи или рога, значит перенести мировоззрение, господствовавшее в XIX веке, на тысячелетия назад. Впервые животные появились в воображении человека в качестве вестников и обещаний. Так, приручение скота началось не просто в расчете на молоко и мясо. Скот играл роль чего-то магического: порой оракула, порой жертвы. А выбор того или иного вида в качестве магического, приручаемого и к тому же пригодного к употреблению в пищу изначально определялся привычками, близостью и «зовом» данного животного.

 
Белый бык, как добра моя мать,
И мы – родные моей сестры,
Люди Ньяриау Була…
 
 
Друг мой, великий бык с растопыренными рогами,
Что ревет в стаде,
Бык – сын Була Малоа.
 
(Э. Э. Эванс-Причард. Нуэры. Описание способов жизнеобеспечения и политических институтов одного из нилотских народов.)

Животные рождаются, они наделены сознанием, они смертны. В этом они подобны человеку. Своей анатомией – скорее при поверхностном, нежели при глубоком взгляде, – своими привычками, временем, физическими возможностями они от человека отличаются. Они одновременно похожи и непохожи.

«Мы знаем то, что делают животные, каковы потребности бобра, медведя, лосося и других существ, поскольку некогда люди вступали в брак с ними и приобрели эти знания от своих жен-животных»[1]1
  Леви-Стросс К. Первобытное мышление / Пер. А. Островского. М.: Республика, 1994. – Здесь и далее примеч. пер.


[Закрыть]
.

(Гавайский индеец, которого цитирует Клод Леви-Стросс в «Неприрученной мысли».)

Взгляд животного, когда он направлен на человека, внимателен и насторожен. То же самое животное вполне способно так же смотреть и на представителей других видов. У него нет особого взгляда, предназначенного лишь для человека. Однако ни один другой вид, кроме человека, не распознает во взгляде животного нечто знакомое. Другие животные замирают под прицелом этого взгляда. Человек осознает себя, глядя в ответ.

Животное внимательно изучает его, вглядываясь с той стороны узкой пропасти непонимания. Именно поэтому человек способен удивить животное. Но и животное – даже прирученное – способно удивить человека. Человек тоже смотрит с той стороны похожей, если не в точности такой же, пропасти непонимания. И так происходит всегда, куда бы он ни смотрел. Он всегда смотрит с той стороны невежества и страха. И потому, когда животное его видит, оно видит его так, как сам он видит окружающее. То, что он это распознает, и делает взгляд животного знакомым. И все-таки животное стоит отдельно, его никак нельзя спутать с человеком. Таким образом, животному приписывается власть, сравнимая с человеческой властью, но никогда с нею не совпадающая. У животного есть секреты, которые, в отличие от секретов пещер, гор, морей, адресованы именно человеку.

Эту связь можно пояснить, сравнив взгляд животного со взглядом другого человека. Через две пропасти, разделяющие двух человек, можно, в принципе, перекинуть мостик – язык. Даже если встреча их враждебна и слова не используются (даже если они говорят на разных языках), существование языка дает возможность по крайней мере одному из них, а то и обоим, обрести признание в восприятии другого. Язык позволяет людям считаться друг с другом так же, как с собой. (В признании, возможном благодаря языку, способны также найти подтверждение человеческое невежество и страх. Если у животных страх – реакция на сигнал, то у человека он носит массовый характер.)

Ни одно животное не дает человеку подтверждения – позитивного или негативного. Животное можно убить и съесть, тем самым добавив сил охотнику, уже ими обладающему. Животное можно приручить, тем самым дав запасы и работу крестьянину. Однако отсутствие общего языка, молчание животного всегда обеспечивает дистанцию между ним и человеком, ставит его особняком от человеческого вида и исключает из него.

Впрочем, сама по себе эта обособленность означает, что жизнь животного, которую никак не следует путать с жизнью человека, можно считать идущей параллельно ей. Эти параллельные линии сходятся лишь в смерти, а после смерти, возможно, снова расходятся и идут параллельно; отсюда широко распространенная вера в переселение душ.

Животные, чья жизнь идет параллельно, дают человеку общение, отличное от любых взаимодействий между людьми. Отличное, поскольку это общение дается человеку, одинокому как вид.

Подобное бессловесное общение казалось общением на равных – до такой степени, что нередко мы твердо убеждены: это человеку не хватало способности говорить с животными; отсюда рассказы и легенды о выдающихся существах вроде Орфея, который умел говорить с животными на их языке.

В чем состояли тайны сходства и несходства животного с человеком? Тайны, существование которых человек распознал тотчас же, как только перехватил взгляд животного.

Ответом на этот вопрос в каком-то смысле является вся антропология, предмет которой – переход от природы к культуре. Но есть и более общий ответ. Все эти тайны касались животного как агента примирения между человеком и его происхождением. Эволюционная теория Дарвина, несущая на себе неизгладимые отпечатки европейского XIX века, тем не менее наследует традиции почти столь же старой, сколь сам человек. Животные позволяют добиться примирения между человеком и его происхождением, поскольку они одновременно похожи и не похожи на человека.

Животные появились из-за горизонта. Место их было там и здесь. Еще они были смертны и бессмертны. Кровь животного лилась, как человеческая кровь, но вид его вымереть не мог, и каждый лев был Львом, каждый буйвол – Буйволом. Это – возможно, первый экзистенциальный дуализм – отражалось в обращении с животными. Их подчиняли и одновременно поклонялись им, их разводили и одновременно приносили в жертву.

Ныне остаточные черты этого дуализма сохраняются среди тех, кто живет с животными бок о бок и зависит от них. Крестьянин проникается любовью к своей свинье и рад засолить полученное от нее мясо. Важно понять – и это столь трудно для городского пришельца, – что два утверждения в этом предложении соединены союзом «и», а не «но».

Параллельность их сходных/несходных жизней позволила животным породить некоторые из самых первых вопросов и дать на них ответы. Первым предметом живописи были животные. Первой краской была, вероятно, кровь животных. Еще прежде, как вполне резонно предположить, первой метафорой была метафора, связанная с животным. Руссо в «Опыте о происхождении языков» утверждал, что сам язык начался с метафоры:

Поскольку первыми побуждениями, заставившими человека говорить, были страсти (а не потребности), его первыми выражениями были тропы. Образный язык возник первым.

Если первая метафора была связана с животным, то это потому, что глубинная связь между человеком и животным была метафорической. Внутри данной связи то общее, что было между этими двумя терминами – человек и животное, – обнажало то, что отличало их друг от друга. И наоборот.

В своей книге о тотемизме Леви-Стросс комментирует доводы Руссо:

Именно потому, что человек ощущает себя изначально тождественным всем своим подобиям (к их числу следует отнести и животных, решительно утверждает Руссо), он обрел впоследствии способность отличать себя, подобно тому как он различает их, иначе говоря, воспринимать разнообразие видов в качестве концептуальной опоры социальной дифференциации[2]2
  Леви-Стросс К. Первобытное мышление.


[Закрыть]
.

Если принять объяснение Руссо относительно происхождения языка, это, разумеется, породит определенные вопросы (каково минимальное общественное устройство, необходимое, чтобы язык пробился через преграды?). И все же, как это происхождение ни ищи, абсолютно определенный ответ не получишь. Животные столь часто фигурировали в данных поисках в качестве агента примирения именно потому, что животные сохраняют неоднозначность.

Все теории первичного происхождения языка – лишь способы лучше определить то, что последовало дальше. Те, кто не согласен с Руссо, спорят с представлением о человеке, а не с историческим фактом. Мы пытаемся определить – ибо опыт почти потерян – универсальное использование знаков-животных с целью нанести на карту опыт, накопленный в мире.

Животных можно было увидеть в восьми из двенадцати знаках Зодиака. У греков знаком, соответствовавшим каждому из двенадцати часов дня, было животное. (Первый – кот, последний – крокодил.) Индусы считали, что Земля покоится на спине слона, а слон – на черепахе. Нуэры – обитатели юга Судана (см. «Человек и зверь» Роя Уиллиса) полагали, что

все существа, включая человека, изначально жили вместе, по-товарищески, одним лагерем. Расхождения начались после того, как Лис уговорил Мангуста бросить палку в лицо Слону. Последовала ссора, и животные разошлись; каждый отправился своей дорогой, все начали жить так, как сейчас, и убивать друг друга. Живот, поначалу живший отдельно в кустах, вошел в человека, и теперь тот всегда голоден. Половые органы, тоже существовавшие отдельно, прикрепились к мужчинам и женщинам, заставив их постоянно желать друг друга. Слон научил человека толочь крупу, и теперь тот утоляет голод лишь непрестанным трудом. Мышь научила мужчину зачинать, а женщину – вынашивать потомство. А Собака принесла человеку огонь.

Таких примеров бесчисленно много. Куда ни погляди, везде животные предоставляли объяснения или, точнее, давали свое имя или черты тому или иному качеству, которое, подобно любому качеству, было по сути своей таинственным.

Человек отличался от животных человеческой способностью мыслить символами – способностью, неотделимой от развития языка, в котором слова были не просто сигналами, но символами чего-то другого. И все-таки первыми символами были животные. То, чем люди отличались от животных, родилось из их взаимоотношений.

Один из самых ранних известных нам текстов – «Илиада», где использование метафоры по-прежнему обнажает близость человека и животного – ту самую близость, от которой произошла метафора. Гомер описывает смерть воина на поле боя, а затем – смерть лошади. Обе смерти в глазах Гомера одинаково прозрачны, оба случая видны одинаково четко.

 
Идоменей Эримаса жестокою медью уметил
Прямо в уста, и в противную сторону близко под мозгом
Вырвалась бурная медь: просадила в потылице череп,
Вышибла зубы ему; и у падшего, выпучась страшно,
Кровью глаза налились; из ноздрей и из уст растворенных
Кровь изрыгал он, пока не покрылся облаком смерти[3]3
  Гомер. Илиада. Пер. Н. Гнедича.


[Закрыть]
.
 

Это – человек.

Тремя страницами ниже гибнет лошадь.

 
Царь Сарпедон нападает второй; но сверкающий дротик
Мимо летит и коня у Патрокла пронзает Педаса
В правое рамо; конь захрипел, испуская дыханье,
Грянулся с ревом во прах, и могучая жизнь отлетела[4]4
  Там же.


[Закрыть]
.
 

Это – животное.

Книга 17 «Илиады» начинается с того, что Менелай ходит вокруг трупа Патрокла, не давая троянам к нему приблизиться. Здесь Гомер использует животных в качестве метафорических отсылок, чтобы передать, будь то с иронией или с восхищением, гипертрофированные или утрированные свойства того или иного момента. «Около тела ходил, как вкруг юницы нежная матерь, / Первую родшая, прежде не знавшая муки рождений».

Один из троян угрожает Менелаю, и он иронически восклицает: «Зевсом клянусь, не позволено так беспредельно кичиться! / Столько и лев не гордится могучий, ни тигр несмиримый, / Ни погибельный вепрь, который и большею, дикий, / Яростью в персях свирепствуя, грозною силою пышет, / Сколько Панфоевы дети, метатели копий, гордятся!»

Затем Менелай убивает угрожавшего ему трояна, и никто более не осмеливается к нему приблизиться.

 
Словно как лев, на горах возросший, могучестью гордый,
Если из стада пасомого лучшую краву похитит,
Выю он вмиг ей крушит, захвативши в крепкие зубы;
После и кровь и горячую внутренность всю поглощает,
Жадно терзая; кругом на ужасного псы и селяне,
Стоя вдали, подымают крик беспрерывный, но выйти
Против него не дерзают: бледный их страх обымает, —
Так из троянских мужей никого не отважило сердце
Против царя Менелая, высокого славою, выйти[5]5
  Гомер. Илиада.


[Закрыть]
.
 

Спустя столетия после Гомера Аристотель в «Истории животных», первом крупном научном труде на данную тему, систематически излагает сравнительную связь между человеком и животным.

Ибо у большинства остальных [кроме человека] животных существуют следы тех душевных явлений, которые у людей обнаруживают более заметные различия: им присущи кротость и дикость, податливость и злобность, храбрость и трусость, страхи и дерзания, благородный дух и коварство и даже кое-что сходное в рассудочном понимании, подобно тому, что мы говорили относительно частей. Именно одни отличия животных от человека так же, как человека от многих животных, сводятся к большей или меньшей величине (некоторые из этих свойств присущи в большей степени человеку, другие прочим животным); другого рода различия по аналогии: что в человеке искусство, мудрость и понимание, то у некоторых животных есть другая какая-нибудь природная способность того же рода. Яснее всего это выступает, если рассматривать различные возрасты детей; в них можно увидеть как бы следы или семена свойств, проявляющихся позднее; в это время их душа, если можно так выразиться, ничем не отличается от души зверей…[6]6
  Аристотель. История животных. Пер. В. Карпова.


[Закрыть]

Большинству современных «образованных» читателей данный отрывок, думаю, покажется прекрасным, но излишне антропоморфическим. Кротость, злобность, рассудочное понимание, возразят они, не являются моральными качествами, которые можно приписать животным. А бихевиористы это возражение поддержат.

Однако до XIX века антропоморфизм был неотъемлемой частью связи между человеком и животным, выражением их близости. Антропоморфизм был тем, что осталось от постоянного использования животной метафоры. За последние два столетия животные постепенно исчезли. Нынче мы живем без них. И в этом новом одиночестве антропоморфизм вызывает в нас удвоенное беспокойство.

Решающий теоретический прорыв был достигнут Декартом. Декарт преобразовал тот дуализм, что неявно подразумевался в человеческой связи с животными, во внутренний – находящийся внутри человека. Целиком отделив душу от тела, он отписал тело законам физики и механики, а поскольку животные душой не обладали, животное было сведено к модели машины.

Последствия прорыва Декарта проявились не сразу. Спустя столетие великий зоолог Бюффон, пусть и признавая и используя модель машины для классификации животных и их возможностей, все-таки проявляет к животным нежность, тем самым временно восстанавливая их в роли товарищей. В этой нежности есть немалая доля зависти.

То, чего человек должен добиться, дабы превзойти животное, превзойти механическое внутри себя самого, и то, к чему ведет присущая одному ему духовность, нередко оборачивается душевной мукой. Таким образом, по сравнению с моделью машины и несмотря на такое сравнение, животное в его глазах обладает своего рода невинностью. Животное освобождено от опыта и тайн, и эта новая выдуманная «невинность» начинает вызывать в человеке некую ностальгию. Животных впервые помещают в удаляющееся будущее. Вот что пишет Бюффон, говоря о бобре:

Как человек поднялся над природным состоянием, точно так же и животные опустились ниже его: завоеванные, порабощенные или же разогнанные силой, словно толпы бунтовщиков, общества их сошли на нет, труды лишились производительности, зачаточные искусства исчезли; каждый вид утратил свои общие качества, все они сохранили лишь свои отличительные способности, у одних развитые примером, подражанием, обучением, у других – страхом и необходимостью, возникающими, когда надо постоянно быть начеку, чтобы выжить. Какие видения и планы могут быть у этих рабов, не обладающих душой, у этих пережитков прошлого, лишенных власти?

Остатки их некогда превосходных трудов сохранились лишь в отдаленных пустынных местах, веками неизвестных человеку, где каждый вид свободно пользовался своими природными способностями и совершенствовал их, пребывая в мире с устоявшимся сообществом. Бобер, пожалуй, есть единственный сохранившийся пример, последний памятник уму животных…

Хотя подобная ностальгия в отношении животных была изобретением XVIII века, потребовалось еще множество производственных изобретений – железная дорога, электричество, конвейер, консервная промышленность, автомобиль, химические удобрения, – прежде чем животных стало возможно социально изолировать.

В XX веке двигатель внутреннего сгорания заменил тягловых животных на улицах и фабриках. Города, растущие со все большей скоростью, преобразовали окружающую сельскую местность в пригороды, где полевые животные, как дикие, так и домашние, стали редки. Коммерческая эксплуатация определенных видов (бизон, тигр, северный олень) привела к почти полному их вымиранию. Та фауна, что еще осталась, все более и более ограничивается национальными парками и заповедниками.

В конце концов модель Декарта удалось превзойти. На первых стадиях индустриальной революции животных использовали в качестве машин. Как и детей. Теперь, в так называемых постиндустриальных обществах, с ними обращаются как с сырьем. Животных, необходимых для еды, перерабатывают, словно товары при производстве.

Еще одно предприятие-гигант, строительство которого ведется в Северной Каролине, займет площадь 150 тысяч гектаров, однако работать там будет лишь тысяча человек, по одному на каждые 15 гектаров. Сеять, растить и убирать злаки будут машины, включая самолеты. Они пойдут на корм 50-тысячному поголовью скота и свиней… эти животные ни разу не прикоснутся к земле. Их будут разводить и выкармливать в специально разработанных стойлах.

(Сьюзен Джордж. Как умирают остальные.)

Подобное сведение животного к товару, имеющее как теоретическую, так и экономическую историю, есть часть того же процесса, с помощью которого людей удалось свести к изолированным производящим и потребляющим единицам. В течение соответствующего периода отношение к животным нередко было, по сути, прототипом отношения к человеку. Механический взгляд на производительную способность животного впоследствии был применен к способности рабочих. Ф. У. Тейлор, создатель «тейлоризма» – теории, исследующей время и движения, «научное» управление промышленностью, – предложил сделать работу процессом «столь тупым» и столь вялым, чтобы рабочий «по своему умственному складу более всего напоминал быка». Почти все современные методы приспособления к социуму поначалу основывались на опытах над животными. Методы так называемого тестирования интеллекта – тоже. В наши дни бихевиористы вроде Скиннера любое понятие о человеке втискивают в рамки того, что им подсказывают специально проведенные опыты с участием животных.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации