Текст книги "Червь"
Автор книги: Джон Фаулз
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
В: Ба, да мы, никак, уже в небесах очутились? Из шлюх да в святые?
О: Смейся, смейся. И впрямь, не смешно ли, что я так поздно догадалась?
Что другие – святые – постигали в мгновение ока, я от смятения мыслей постигла не вдруг. Вот говорят, истина открывается в единый миг. Но случается ей и замешкать. Так и со мной. В пору самой посмеяться над своей непонятливостью. Теперь же я знаю, и знаю неложно, что предстала я, недостойная грешница, пред очи Отца и Сына. Да-да, вот кто были те двое, что стояли передо мной попросту, в образе двух работников в поле. Добро бы только их не признала, а то ведь не признала и ту, на чье плечо склонялась. Это уж верх непонятливости и слепоты.
В: Довольно загадок! Признавайся, кто была та женщина!
О: Женщина? Нет. Та, кто выше всех владычиц земных, знатнее наивельможнейших дам. Та, без кого Бог-Отец не совершил бы дела Свои, кого иные называют Дух Святой. Сама Святая Матерь Премудрость.
В: Сиречь Пресвятая Богородица, Дева Мария?
О: Нет, еще совершеннее. Святая Матерь Премудрость, дух – возвеститель воли Божией, пребывавший от начала времен в единстве с Богом и имеющий исполнить все обетования Христа-Спасителя. Она не только мать Его, но и вдова, и дочь к тому же. Вот какая истина была мне представлена, когда три женщины при первом своем появлении сделались одной. И пребудет Она вовеки, и вовеки останется мне госпожой.
В: Кощунствуешь, женщина! В Книге Бытия ясно указано, что Ева сотворена от седьмого ребра Адамова.
О: А сам ты разве не матерью рожден? Когда бы не она, тебя бы не было.
Без матери ничего не бывает. Не будь Святая Матерь Премудрость при начале времен с Богом-Отцом, не было бы ни Эдема, ни Адама, ни Евы.
В: Ну и ну! И эта великая мать, эта magna creatrix [144]144
великая созидательница (лат.)
[Закрыть] обнимает тебя на манер товарки-шлюхи в борделе? Так ты это изобразила?
О: Такова Ее милость и щедроты. И величайшему из грешников путь к спасению не заказан. Притом не забудь, что я в слепоте своей Ее не признала, не то Она увидала бы меня перед собой на коленях.
В: Оставим праздные домыслы. Что дальше?
О: Дальше придет Царствие Ее – Ее и Христово. И будет это скорее, чем мнится растленному миру сему. Аминь. Я свидетель.
В: Изволь-ка лучше сию минуту свидетельствовать конец своим пророчествам и проповедям об этой новоизобретенной истине. Что делалось дальше в пещере?
О: Страшное дело. Стократ горькое, оттого что воспоследовало за такой усладой. Бегу я по небесному лугу принять плод, что протягивает мне Святая Матерь Премудрость, в мыслях уже вижу его у себя в руках, как вдруг – тьма. Ночь кромешная. А когда вновь просиял свет, явилось зрелище, какое и врагу увидеть не пожелаю. Открылось передо мною поле, где кипел жестокий бой и воины разили друг друга с лютостью тигров. И шум его стоял у меня в ушах. Все перемешалось: лязг железа, проклятия, вопли, пальба пистолей, мушкетов, страшный гром пушек, стоны умирающих. Повсюду кровь, повсюду пушечный дым. Нету у меня слов передать всю эту лютость, все кровавые дела и мой при виде их ужас. А бой совсем рядом, и воины того и гляди ворвутся вовнутрь червя. И я в великом ужасе оборотилась к Святой Матери Премудрости, думая найти у нее ободрение, и тут объял меня ужас еще величайший: Святой Матери Премудрости со мной больше не было. И Его Милость, и Дик – все исчезли. И ничего, что было прежде, я не увидела, а была вокруг только большая тьма, и я в ней совсем-совсем одна.
В: Вы помещались в том же покойчике внутри червя? И явленную вам битву наблюдали так же через окно?
О: Да. А как они вышли, я не видела, не слышала, не ощутила. И осталась я заточенной в той престрашной темнице, в совершенном одиночестве. Нет, хуже, чем в одиночестве, ибо компанию мне сделал сам антихрист. И принуждена я была наблюдать такие злодейства, такую лютость, какие не думала, что бывают на свете. А зрелища следовали одно другого ужаснее.
В: Разве вам был явлен не один вид сражения?
О: Нет, не одно сражение, много всякого. Все какие ни на есть гнусные беззакония и грехи: и пытки, и смертоубийства, и избиение младенчиков.
Никогда еще я не видела антихриста столь ясно и не уверялась, что жестокостью человек превосходит дикого зверя и обращает ее на себе подобных тысячекрат неистовее, чем свирепейшие из хищников.
В: Это и есть то приключение, о коем вы поведали Джонсу, изменив лишь причину и обстоятельства?
О: Кое-что я ему открыла, но не все. Всего до конца не откроешь.
В: А что вы видели себя горящей в безбрежном пламени – вправду ли было такое?
О: Было. Из подожженного солдатами дома метнулась девчушка лет четырнадцати. Пламя ее жестоко попалило, платье в огне. Сердце надсаживалось глядеть, как все вокруг, вместо чтобы тронуться ее муками, хохочут и потешаются. В клочья бы их разорвала! Девчушка – ко мне. Гляжу – а она точь-в-точь я до своего прегрешения. Вскочила я, бросилась к окну...
Имей я хоть сотню жизней – все бы отдала, лишь бы до нее дотянуться, помочь. А стекло между нами – ах, беда, беда – крепче каменной стены.
Господи Иисусе! Бью его, бью – не поддается. А бедняжка горит, горит в двух шагах от меня, плачет прежалостно, криком кричит. Вспомню – слезы наворачиваются. Как теперь вижу. Тянет ручонки: «Помогите!» – точно слепая. А я хоть и тут, рядом, но все равно как за тысячи и тысячи миль: помочь ей бессильна.
В: Это и прочие жестокие видения – не обнаруживали они зримых указаний, что события происходят в этом мире?
О: Совсем как в этом: любви нет и помина, одна лютость, смерть, боль. И подпадают этой участи все невинные, да женщины, да дети, и нет никого, кто бы положил этому конец.
В: Делаю вам прежний вопрос: не увидели вы среди этих картин привычного облика либо местности, относящихся до этого мира?
О: Что наш мир, не поручусь, но что такой мир возможен, знаю твердо.
В: Так, стало быть, не наш?
О: Разве что Китай: лица у людей как у китайцев, как их рисуют на фарфоровых чайниках и прочей посуде. Кожа пожелтее нашей, глаза узкие. И еще я видала, что побоище это освещают как бы три луны. Они в окне два раза мелькнули. И от их света все вокруг казалось еще ужаснее.
В: Три луны? Хорошо ли вы видели?
О: Одна большая, две малые. Усмотрела я злые дива и того удивительнее: огромные кареты, что имели внутри себя пушки, бегали по земле резвее наирезвейшего скакуна; пребыстрые крылатые львы с рыканием носились по воздуху, будто разъяренные шершни, и бросали с высоты на врагов большие гранаты, делая несказанные разрушения. Целые города обращались в развалины – такой вид, сказывают, имел Лондон после Великого пожара [145]145
Великий лондонский пожар, происшедший в 1666 г., уничтожил половину города
[Закрыть].
Видала я высоченные башни из дыма и пламени, выжигающие все внизу; где они поднимались, делался ураган и трясение земли. Ужасающие картины, против такого и наш мир может почесться милосердным. Но я поняла, что злодеяния эти зачинаются от семени, лежащем как раз в нашем мире. И мы бы не уступили тем в жестокости, имей мы ту же бесовскую сноровку и ухищренность. Не своей волей человек творит беззакония, но произволением антихристовым. И чем дольше над нами его власть, тем горше наши бедствия, а в исходе всего – огненная погибель.
В: Все вы таковы: только и знаете каркать. Неужто ты из своего окна ничего, кроме бедствия, не увидела?
О: Лютость, одну лютость.
В: Так, стало быть, то был мир без Бога. Может ли статься, чтобы такой мир существовал? Спору нет, люди бывают всякие: попадаются между ними и жестокие и не праведные. Но чтобы в целом свете лишь такие и водились, это прямой вздор. Примеров таких не бывало.
О: То было пророчество: таким может учиниться свет в будущем.
В: Господь не попустит.
О: Кто как не Он уничтожил за грехи и идолопоклонство Содом и Гоморру.
В: Всего два города среди многих! Тех, кто исповедовал веру истинную и верил слову Его, Он не тронул. Но будет об этом. Рассказывайте дальше про своего червя. «Червь!» Название впору.
О: Так вот и горело невинное дитя у меня на глазах, и я, стоя у окна, принуждена была наблюдать ее гибель. Отчаяние отняло у меня силы, я опустилась на пол. Не стало больше мочи глядеть. А и пожелай – не смогла бы, потому что стекло затянулось непроглядным туманом, да и шум, благодарение Богу, стих. И вдруг покой озарился, и в дальнем конце я приметила Его Милость, но от необычности его вида едва-едва узнала. Платье на нем было, какое носят в Вечном Июне: такая же шелковая курточка, такие же штаны; притом теперь он был без парика. Он смотрел мне в лицо с грустью, но и с нежным участием, точно как желал выразить, что принес известие не о новых мучениях, но об избавлении. Он приблизился, поднял меня на руки и бережно положил на скамью, а потом низко склонился надо мной, и взгляд его изображал такую сердечность и ласку, какие я от него не видела, сколько мы друг друга знали. «Помни обо мне, Ребекка, – молвил он.
– Помни обо мне». И нежно, по-братски, поцеловал меня в лоб. И все смотрит, смотрит мне в глаза, и мнится мне, будто лицо у него теперь – лицо Того, Кого я видала на лугу в Вечном Июне. Того, Кто прощает все грехи и посылает отчаявшимся утешение.
В: «Помни обо мне...» Я, сударыня, тебя тоже запомню, уж будь покойна.
Ну что, это последняя ваша байка? Его Милость возвеличился до Господа всех, до Искупителя?
О: Пусть будет так: по твоей грамоте ничего другого и не выйдет. Я же мыслю иначе. И восчувствовала я тогда такую радость, что преклонило меня ко сну.
В: Ко сну? Из ума надо выжить, чтобы заснуть при такой оказии.
О: Не умею объяснить. Мне чаялось, если, закрывая глаза, я буду видеть перед собой этот добрый взгляд, то души наши соединятся. Он, как любящий супруг, любовью своей навевал покой.
В: Только ли душами вы с ним соединились?
О: Стыдно тебе должно быть за такие мысли.
В: Не поднес ли и он тебе какого зелья?
О: Взгляд его – вот и все зелье.
В: А что твоя баснословная Святая Матерь Премудрость – не являлась она больше?
О: Нет. И Дик тоже. Только Его Милость.
В: И где же ты пробудилась? Вновь, поди, на небесах?
О: Нет, не на небесах, а на ложе скорбей: на полу пещеры, в которой мы оказались вначале. Хотя, пробудившись, я и точно мнила себя пребывающей в тех самых пределах, где я так сладко уснула и будто бы имела блаженнейшее отдохновение. Но скоро я ощутила, что у меня отнято некое великое благо и что тело мое продрогло и онемело, оттого что теперь на мне и ниточки не осталось от моего майского платья. Тут вспомнила я Святую Матерь Премудрость и поначалу, как и ты, подумала, что Она являлась мне в сонном видении. Но вслед за тем поняла: нет, то было не видение. Она ушла, и приключилась у меня горькая утрата, перед которой пропажа платья ничто: душа моя во всей наготе извергнута обратно в этот мир. Потом внезапно, точно гонимые ветром осенние листья, налетели новые воспоминания: о тех троих, кого я видала на лугу. И лишь теперь я догадалась, кто были эти трое. А были это Отец наш, Его Сын, живой и убиенный, а с ними Она; косцы же их суть святые и ангелы небесные. Вспомнила и того, кто привел меня к познанию этой священной истины. И сердце у меня защемило, как почуяла я в сыром воздухе пещеры едва слышное летнее благорастворение Вечного Июня, и я совершенно уверилась, что то был не сон, а явь. Только подумать, кто сподобил меня своим явлением! А я и узнать их по правде не успела. И покатились у меня слезы. Я, глупенькая, почла эту утрату бедствием горше всех бедствий, какие были мне представлены. Оно понятно: я тогда еще была исполнена суетности, блудного духа, пеклась лишь о себе, вот и вообразила, что меня презрели, отринули, что я не выдержала сделанного мне великого испытания. Поверглась я на колени прямо на каменном полу и взмолилась, чтобы меня воротили туда, где мне спалось так сладко... Нужды нет, нынче-то душа моя вразумилась.
В: Оставь ты свою душу! Довольно ли света было в пещере? Сумели вы оглядеться?
О: Света было немного, но я все видела.
В: Червь пропал?
О: Пропал.
В: Так я и думал. Тебя обморочили ловким штукарством. Нельзя статься, чтобы такая машина протиснулась в пещеру и потом оставила ее. Все эти приключения разыгрались нигде как в бабьей твоей голове. Или, может, случился какой-нибудь пустяк, а ты его Бог знает во что раздула, и он разросся, как этот червячок у тебя в утробе.
О: Говори что хочешь. Объяви меня выдумщицей – все, что твоей душе угодно. От меня не убудет, и от правды Божией тоже. А вот тебе как бы потом горько не раскаяться.
В: Довольно. Не обыскали вы пещеру? Может быть, и Его Милость спал где-нибудь в уголке? Не оставил ли он каких следов?
О: Оставил. Как уходила я из пещеры, попалась мне под ноги его шпага.
Так и лежала, где ее бросили.
В: Не подобрали вы ее?
О: Нет.
В: Не предприняли вы отыскать Его Милость в пещере?
О: Он унесся прочь.
В: Как унесся?
О: В том покое, где мы с ним расстались.
В: Откуда вам это знать? Вы разве не спали?
О: Спала. Как узнала, самой невдомек, а вот знаю.
В: Станете ли вы отрицать, что Его Милость имел и иные способы покинуть пещеру, без посредства этой вашей машины?
О: По твоей грамоте, отрицать нельзя, а по моей – так можно. Отрицаю.
В: И вы, пожалуй, скажете, будто он подался в этот Вечный Июнь?
О: Не подался – воротился.
В: Как же это, однако: ваши благочестивые видения, точно обыкновеннейшие воры, обобрали вас до нитки?
О: Единственно, что отняла у меня Святая Матерь Премудрость, – мое окаянное прошлое. Но то было не воровство, потому что Она при этом назначила отослать меня обратно, украсив мою душу новым одеянием. И сделалось по Ее произволению, и теперь я ношу этот наряд и не сброшу его до самой той поры, когда предстану перед Ней вновь. Я вышла из духовного лона Ее как бы рожденная свыше.
В: И, едва повстречав Джонса, оплели его изряднейшей ложью?
О: Не со зла. Есть люди по природе душевной грузные, неповоротливые, как корабли, их и собственная совесть на иной путь не уклонит, не то что свет Христов. Джонс не скрывал, что не прочь употребить меня к своей выгоде, мне же этого не хотелось. И чтобы от него отделаться, я и была принуждена прибегнуть к хитрости.
В: Как теперь хитростью пытаешься отделаться от меня.
О: Говорю правду – ты не веришь. Вот тебе первейшее доказательство, что получить доверие своим словам я могла ничем как только ложью.
В: Прямая ложь или нечестивые басни суть одно. Ладно, сударыня, час поздний. Разговор наш не кончен, но я не хочу, чтобы вы с мужем тишком насочиняли новых басен. А посему ночь вы проведете под этим кровом, в комнате, где вам подавали обед. Ясно ли? Ни с кем, кроме как с моим чиновником, в разговоры не вступать. А он станет надзирать за вами зорче тюремщика.
О: Не прав ты. По крайности перед очами Господа.
В: Я мог бы упрятать тебя в городскую тюрьму, и был бы весь твой ужин корка хлеба с водой, а постелью – вшивая солома. Поспорь еще – сама увидишь.
О: Про это скажи моему супругу и отцу. Я знаю, они все дожидаются.
В: Снова дерзить? Ступай и благодари Бога, что отпускаю тебя так легко.
Ты этой милости не заслужила.
***
Десять минут спустя в комнате появляются еще трое. Они застыли у двери, словно не решаются пройти дальше из боязни подхватить какую-то заразу.
Совершенно ясно, что это депутация, пришедшая заявить протест. Ясно также, что Аскью теперь смотрит на вызывающее поведение Ребекки другими глазами.
Десять минут назад, когда девушка в сопровождении своего тюремщика удалилась, стряпчий вновь подошел к окну. Солнце уже закатилось, и, хотя сумерки только-только опустились, народу на площади уже заметно убавилось.
Однако кое-кто и не думал уходить: на углу противоположного дома прямо напротив окна по-прежнему стояли трое мужчин, мрачные, как эринии, и столь же непоколебимые. Рядом и позади них стояло еще десять человек, из них шесть женщин – три молодые, три пожилые. Все шесть одеты так же, как и Ребекка. Если бы не эта чуть ли не форменная одежда, можно было бы подумать, что эти люди оказались вместе по чистой случайности. Но объединяло их не только сходство костюмов: все тринадцать пар глаз были устремлены в одну точку – на окно, в котором появился Аскью.
Его узнали. Тринадцать пар рук быстро, хоть и не в лад поднялись и молитвенно сложились у груди. Молитва не зазвучала. Жест означал не мольбу, а заявление, вызов – правда, неявный, без выкриков и грозных или гневных потрясаний кулаками. Никакого движения – только собранные, строгие лица. Аскью воззрился на застывшие внизу столпы праведности и, задумавшись, отошел от окна. Вернувшийся чиновник молча показал ему большой ключ, которым только что запер комнату Ребекки. Затем он встал у стола и принялся раскладывать по порядку листы, исписанные корявым, неразборчивым почерком, готовясь приступить к кропотливой расшифровке своих записей. Вдруг Аскью коротко и резко отдал ему какой-то приказ.
Чиновник не мог скрыть удивления, но в ответ лишь поклонился и вышел.
И вот перед Аскью эти трое. Посредине стоит портной Джеймс Уордли.
Самый низкорослый из всей троицы, он явно обладает наибольшим авторитетом.
Длинные, прямые, как и у его спутников, волосы совсем седы, лицо отцветшее, морщинистое. Он выглядит старше своих пятидесяти лет. На вид человек он неулыбчивый и прямодушный – вернее, казался бы таким, если бы снял очки в стальной оправе. По бокам очков к дужкам прикреплены необычные темные стеклышки, защищающие глаза от света сбоку, и это устройство придает всему его лицу выражение подслеповатой, но настороженной враждебности – тем более что немигающие глазки за маленькими линзами глядят на стряпчего в упор. Все трое не потрудились даже снять свои широкополые шляпы – обычный головной убор квакеров; совершенно неосознанно они ведут себя так, как члены любых радикальных сект – и религиозных, и политических – при встрече с людьми более традиционных взглядов: чувствуя свою отчужденность от общества обыкновенных людей, они держатся скованно и вместе с вызовом.
Муж Ребекки выглядит еще более долговязым, чем прежде; он заметно сконфужен. Официальность обстановки повергает вдохновенного пророка в священный трепет: не потенциальный бунтарь, а хмурый случайный свидетель.
В отличие от Уордли он смотрит куда-то под ноги стряпчему. Такое впечатление, что ему не терпится отсюда убраться. Другое дело отец Ребекки. Это человек примерно одного возраста с Уордли. На нем темно-коричневый сюртук и штаны в тон. Крепкий, коренастый, он, кажется, готов стоять до последнего. На его лице написана решимость, которая в полной мере искупает растерянность зятя. Он не сверлит противника глазами, как Уордли, зато бросает на него дерзкие, задиристые взгляды, а опущенные руки сжал в кулаки, точно хоть сейчас готов пустить их в ход.
Главная причина, по которой Уордли выбрал эту стезю, – его неуживчивый характер и азарт заядлого спорщика. Конечно, в догматах своей веры, в реальности своих видений он не сомневается, однако, излагая или защищая свои убеждения, он с особенным удовольствием издевается над непоследовательностью противников (не в последнюю очередь – над их благодушным приятием этого чудовищно несправедливого мира) и с неменьшим удовольствием – о сладость желчи! – предрекает им вечную погибель. В нем живет дух Тома Пейна [146]146
Пейн, Томас (1737-1809) – американский просветитель (родился в Англии); участник Войны за независимость в Северной Америке и Великой французской революции
[Закрыть] и других несчетных возмутителей спокойствия в XVIII веке. То, что он оказался именно «французским пророком», лишь мелкая биографическая подробность: во все века люди подобного неугомонно-строптивого нрава находят разные поприща, где они могут отвести душу.
Унылый муж Ребекки – всего-навсего невежественный мистик, который зазубрил язык пророческих видений, но при этом убежден, что его устами вещает Дух Божий – другими словами, он поддался самообману или невинному самовнушению. Но представить дело таким образом значит допустить анахронизм. Как и многим людям его сословия в ту эпоху, ему недоступно понятие, которое знакомо даже самым недалеким из наших современников, даже тем, кто значительно уступает ему в уме: это безусловное сознание того, что ты – личность и эта личность до некоторой, пусть и малой степени способна воздействовать на окружающую действительность. Джон Ли не сумел бы понять положение «Cogito ergo sum» [147]147
«я мыслю, следовательно, я существую» (лат.)
[Закрыть], не говоря уж о его более лаконичном варианте в духе нашего времени: «Я существую». Сегодня «я» и так знает, что оно существует, для этого ему и мыслить незачем. Разумеется, интеллигенция времен Джона Ли имела более ясное, близкое к нашему, хотя и не совсем такое же понятие о личности, но, когда мы судим об ушедших эпохах по их Поупам, Аддисонам, Стилям [148]148
Аддисон, Джозеф (1672-1719), Стиль, Ричард (1672-1729) – выдающиеся английские писатели и журналисты
[Закрыть], мы, как правило, благополучно забываем, что художник – гений – это всегда исключение из общего правила, как бы ни хотелось нам верить в обратное.
Конечно, Джон Ли тоже существует, но существует лишь как орудие или рабочая скотина, в его мире все предустановлено раз и навсегда, все как будто заранее изложено на бумаге, как события этой книги. Он узнает о том, что происходит вокруг, и постигает смысл происходящего с теми же чувствами, с какими исправно штудирует Библию: что проку одобрять или порицать, бороться за или против, это же просто-напросто данность – и всегда так будет, и должно так быть. Это как повествование, где не меняется ни одно слово. В этом смысле Джон Ли не похож на Уордли с его сравнительно независимым, беспокойным умом, которому не чужды вопросы политики, с его убежденностью, что человеку по силам изменить мир. Правда, в своих пророчествах Ли тоже предсказывает такие перемены, но и тогда он представляется себе не более чем орудием или ездовой лошадью. Как все мистики (и многие писатели – не в последнюю очередь автор этих строк), в реальном настоящем времени он теряется, тут он дитя; ему гораздо уютнее в прошедшем повествовательном или будущем пророческом. Он замкнут в том невообразимом времени, какого не знает грамматика: настоящем воображаемом.
Портной ни за что не признал бы, что учение «французских пророков» просто отвечает его натуре и дает ему возможность себя потешить. Тем более не склонен он задаваться вопросом, что случилось бы с ним, если бы он каким-то чудом из главы неприметной захолустной секты сделался главой государства: не превратился бы он в такого же безжалостного тирана, как тот, чей облик уже отчасти предсказан этими зловещими очками, – в Робеспьера?
На фоне своих спутников, людей на свой лад замысловато-ущербных, отец Ребекки, плотник Хокнелл, кажется человеком весьма незамысловатым и во многом наиболее типичным для своего времени. Его религиозные и политические взгляды определяются одним – его мастеровитостью. Хокнелл был плотник что надо, натура куда более земная, чем Уордли и Джон Ли. Сами по себе идеи его мало занимали, к ним он неизменно относился так же, как к украшениям на изделиях плотников и их собратьев-краснодеревщиков: праздная и греховная перед очами Всевышнего роскошь. Это характерное для сектантской среды подчеркнутое стремление к скупости отделки, эта установка на прочность, добротность, неброскость (за счет отказа от вычур, украшательства, ненужной пышности) – все это, конечно, имело своим истоком доктрину пуританства. К 30-м годам XVIII века (вернее, начиная с 1660 года) [149]149
в 1660 г. английский престол занял Карл II, сын казненного во время революции Карла I; это событие знаменует начало периода Реставрации
[Закрыть] состоятельные и просвещенные круги уже с презрением отвергали эстетику богобоязненных пуритан, но Хокнелл и ему подобные смотрели на эту эстетику иначе.
Простота отделки стала у него мерилом праведности, и по этому признаку он судил не только о плотницкой работе. Главное – чтобы вещь, мнение, идея, образ жизни были простыми, дельными, ладными, крепко сбитыми, отвечали своему назначению и в первую голову не прятали свою сущность за праздными украшениями. То, что не укладывалось в эти нехитрые правила, взятые из его ремесла, объявлялось нечестивым или не угодным Господу.
Эстетическая простота выступала как нравственная правота, «просто» означало не только «красиво», но еще и «непорочно», а самым порочным, сатанински порочным изделием, чья истинная природа так и проступала из-под неуместных и чересчур богатых украшений, было само английское общество.
Хокнелл не доходил до крайностей фанатизма: по заказу и он соглашался соорудить нарядный стенной шкаф, приладить богато изукрашенную резьбой каминную полку, но считал, что все это от нечистого. Ему не было дела до роскошных домов, роскошных нарядов, роскошных экипажей и множества подобных безделиц, которые заслоняли, представляли в ложном свете или не отражали коренные истины и повседневное зло. И важнейшей истиной он считал истину Христову, которая виделась плотнику не столько законченным изделием или зданием, сколько основательным запасом бесценных сухих досок, без дела лежащих во дворе. А смастерить из них что-нибудь путное – это уже дело таких, как Хокнелл. Из этого образного ряда он в основном и черпал метафоры для своих пророчеств. «Нынешнее здание обветшало и неминуемо рухнет, а под рукой вон какой отменный материал...» По сравнению с пророчествами зятя, который, похоже, запросто встречался и беседовал с апостолами и всякими персонажами Ветхого Завета, пророчества Хокнелла звучали более безыскусно. Плотник не то чтобы твердо верил, а больше надеялся, что Второе пришествие близко – или, подобно многим христианам до и после него, верил, что это так, потому что так тому и быть надлежит.
Действительно, как же может быть иначе? Ведь Евангелие можно легко истолковать и как политический документ, и не зря средневековая церковь так долго противилась его переводу на общепонятные европейские языки. Раз перед Богом все равны, раз в Царство Небесное может попасть всякий независимо от чина-звания, почему же они тогда имеют вес у людей? Какого бы тумана ни напускали богословы, как бы ни силились, надергав цитат, обосновать власть кесарей мира сего, вопрос этот оставался без ответа. А еще плотник не забывал о ремесле, которым занимался земной отец Иисуса, и эта параллель вызывала у него бешеную гордость, от которой один шаг до греха тщеславия.
В быту это был вспыльчивый, легко уязвимый человек, готовый насмерть стоять за свои права, как он их понимал. К ним относилось и патриархальное право распоряжаться судьбами дочерей, а тех из них, кто запятнает себя мерзостным грехом, отлучать от дома. Возвращаясь к своим, Ребекка больше всего боялась встречи с отцом. Она рассудила, что самое мудрое – сперва заручиться прощением матери. Мать простила – вернее, обещала простить, если позволит отец. Затем она взяла Ребекку за руку и привела пред очи отца. Тот навешивал двери в только что отстроенном доме. Когда Ребекка с матерью вошли, он, встав с колен, возился с петлями и никого вокруг не замечал. Ребекка произнесла лишь одно слово: «Отец...» Плотник обернулся и бросил на дочь такой убийственный взгляд, словно перед ним был дьявол во плоти. Ребекка кинулась на колени и опустила голову. Взгляд плотника по-прежнему горел гневом, но с лицом стало твориться что-то непонятное, и вдруг оно исказилось болью. Он обхватил Ребекку дюжими ручищами, и отец с дочерью разразились рыданиями, какие были свойственны людям испокон века, задолго до сектантских брожений в Англии.
И все же привычка давать волю чувствам отличала именно сектантов, их повседневную жизнь и обрядовость. И очень может быть, что эта несдержанность проявлялась в пику традиции, идущей от аристократии, затем подхваченной переимчивым средним классом, а сегодня ставшей уже общенациональной чертой, – традиции пугаться открытого выражения человеческих чувств (в каком еще языке можно встретить выражение «attack of emotions»?). [150]150
наплыв чувств (англ., букв.: «приступ, нападение чувств»)
[Закрыть] В своем стремлении их обуздать англичане стали виртуозами по части невозмутимости, хладнокровия, скепсиса, преуменьшения как фигуры речи. Сегодня нам легко теоретизировать о психиатрической подоплеке истерического экстаза, рыданий, бессвязного «языкоговорения»[151]151
«языкоговорение» (глоссолалия, «говорение на незнакомых языках») – в практике некоторых сект и религиозных течений состояние молитвенной экзальтации и транса сопровождается произнесением неизвестных, непонятных самому верующему слов, которые считаются свидетельством присутствия в молящемся Святого Духа
[Закрыть] и прочих неистовств, которыми так часто сопровождались радения первых сект. Но не лучше ли просто воскресить в воображении тот мир, где чувство самости у людей еще не совсем прорезалось или во многих случаях было подавлено, где живут люди, в большинстве своем напоминающие Джона Ли, – скорее, персонажи написанной кем-то книги, чем «свободные личности» в нашем понимании этого прилагательного и существительного?
***
Мистер Аскью отходит от стола и величаво шествует мимо посетителей к дверям. Вернее, шествует, изображая величавость, ибо ростом он еще ниже Уордли и до подлинной величавости не дотягивает, как нынешний бентамский петух не дотянет до староанглийского бойцового петуха с заднего двора гостиницы. Во всяком случае, стряпчий старается даже не смотреть в сторону сектантов и всем видом показывает, что ему самым возмутительным образом мешают работать. Чиновник взмахом руки велит троице следовать за патроном.
Посетители повинуются, язвительный писец замыкает шествие.
Вслед за мистером Аскью все четверо гуськом входят в знакомую нам комнату с окнами на задворки. Аскью останавливается у окна и не оборачивается. Сцепив руки за спиной под фалдами расстегнутого сюртука, он озирает уже совсем темный двор. Ребекка стоит у кровати, словно только что с нее вскочила, и с изумлением смотрит на эту торжественную делегацию. Они не обмениваются ни единым приветственным жестом. На миг в комнате повисает неловкое молчание, обычное при таких вот свиданиях.
– Сестра, этот человек имеет намерение насильно удержать тебя здесь на ночь.
– Нет, брат Уордли, не насильно.
– Закон права на то не дает. Тебе и вину твою не назвали.
– Так мне велит совесть.
– Спросила ли ты совета у Господа нашего?
– Он сказал, так надо.
– Не имела ли ты от них какого вреда своему телу либо душе в рассуждении своей беременности?
– Нет.
– Правда ли?
– Правда.
– Не принуждал ли он тебя к таким ответам угрозами?
– Нет.
– Если станет насмешничать, или искушать, или как-либо силой склонять к отречению от внутреннего света, будь тверда, сестра. Говори всю правду и ничего, кроме правды Божией.
– Так и было. Так будет и впредь.
Уордли поражен: такого спокойствия он не ожидал. Мистер Аскью по-прежнему разглядывает двор – похоже, теперь он таким способом еще и прячет лицо.
– Убеждена ли ты, что поступаешь как лучше во Христе?
– Всем сердцем убеждена, брат.
– Мы станем молиться с тобой, сестра.
Аскью оборачивается. Оборачивается резко:
– Молиться за нее позволяется. Но не с ней. Она сама подтвердила, что ее не обижают – чего вам еще?
– Нам должно с ней молиться.
– Именно что не должно! Я дал вам случай расспросить ее о вещах непраздных, тут вы в своем праве. Но учинять вдобавок молитвенное собрание я не позволял.
– Друзья, будьте вы все свидетели! Молитва объявлена вещью праздной!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.