Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
– Ну, ничего, ничего, – приговаривал он и осторожно коснулся ее протянутой рукой.
Она повернулась и прислонилась к нему, не отрывая ладоней от лица. Старый Джолион стоял очень тихо, не снимая худой руки с ее плеча. Пусть выплачется – ей легче станет! А озадаченный пес Балтазар уселся на задние лапы и разглядывал их.
Окно еще было открыто, занавески не задернуты. Остатки дневного света сливались со светом лампы; пахло свежескошенной травой. Умудренный долгою жизнью, старый Джолион молчал. Даже большое горе выплачется со временем – только Время залечит печаль. Время – великий целитель. На ум ему пришли слава: «Как лань желает к потокам воды», но он не знал, зачем они ему. Потом, уловив запах фиалок, он понял, что она вытирает глаза. Он выдвинул подбородок, прижался усами к ее лбу и почувствовал, что она вздрогнула всем телом, как дерево, когда стряхивает с ветвей дождевые капли. Она поднесла его руку к губам, словно говоря: «Все прошло. Простите меня!»
От поцелуя ему почему-то стало легче; он повел ее назад к роялю. И пес Балтазар пошел следом и положил к их ногам кость от одной из съеденных ими котлет.
Желая как можно скорее сгладить память об этой минуте, он не мог придумать ничего лучше фарфора; и, переходя с ней от одного шкафчика к другому, он вынимал образцы изделий Дрездена, Лоустофта и Челси и поворачивал их в тонких жилистых руках, кожа на которых, покрытая редкими веснушками, выглядела очень старой.
– Вот это я купил у Джобсона, – говорил он, – заплатил тридцать фунтов. Очень старая. Везде эта собака раскидывает кости! Этот старый бокал мне попался на аукционе, когда достукался распутник маркиз. Впрочем, вы этого не можете помнить. Вот хороший образчик Челси. Ну а как вы думаете, вот это что?
И ему было приятно, что женщина с таким вкусом заинтересовалась его сокровищами, ибо в конце концов ничто не успокаивает нервы лучше, чем фарфор неустановленного происхождения.
Когда наконец под окном зашуршали колеса экипажа, он сказал:
– Непременно приезжайте еще – приезжайте к завтраку, тогда увидите их при дневном свете, и мою детку увидите – она милая крошка. Собака к вам, видно, благоволит.
Балтазар, чувствуя, что она уезжает, терся боком о ее ногу. Провожая ее на крыльце, старый Джолион сказал:
– Он довезет вас за час с четвертью. Вот вам для ваших протеже. – И сунул ей в руку чек на пятьдесят фунтов.
Он видел, как заблестели ее глаза, услышал ее тихое: «О дядя Джолион!» – и все в нем вздрогнуло от удовольствия. Это значило, что одно-два бедных создания получат какую-то помощь, и это значило, что она приедет еще. Он заглянул в экипаж и еще раз пожал ей руку. Ландо покатилось. Он стоял и смотрел на луну и на тени деревьев и думал: «Чудесная ночь! Она!..»
II
Два дня дождя, и установилось лето, ясное, солнечное. Старый Джолион гулял и беседовал с Холли. Сначала он чувствовал себя словно выросшим и полным новых сил, потом ощутил беспокойство. Почти каждый день они ходили в рощу и доходили до упавшего дерева. «Ну что ж, ее нет, – думал он, – конечно нет». И тогда ему казалось, что он стал ниже ростом, и, с трудом передвигая ноги, он шел в гору к дому, прижав руку к левому боку. Иногда у него являлась мысль: «Приезжала она или мне это приснилось?» И он устремлял взгляд в пустоту, а пес Балтазар устремлял взгляд на него. Конечно, она больше не приедет! Он уже без прежнего интереса вскрывал письма из Испании. Они решили вернуться только в июле; как ни странно, он чувствовал, что это не так уж трудно пережить. Каждый день за обедом он скашивал глаза и смотрел на то место, где она тогда сидела. Ее там не было, и глаза его опять смотрели прямо.
На седьмой день он подумал: «Надо съездить в город заказать башмаки». Велел Бикону подавать и отправился. Между Пэтни и Хайд-парком он подумал: «Можно бы заехать в Челси навестить ее». И крикнул кучеру:
– Заезжайте, куда вечером отвозили даму.
Кучер обернул к нему свое широкое красное лицо, и его толстые губы ответили:
– Даму в сером, сэр?
– Да, даму в сером.
Какие же еще могут быть дамы! Болван!
Коляска остановилась перед небольшим трехэтажным домом, стоявшим немного отступя от реки. Опытным глазом старый Джолион увидел, что квартиры в нем дешевые. «Фунтов шестьдесят в год», – прикинул он и, войдя в подъезд, стал читать фамилии на дощечке. Фамилии Форсайт не было, но против слов «Второй этаж, квартира С» значилось: «Миссис Ирэн Эрон». А, она опять носит девичью фамилию! Ему это почему-то понравилось. Он медленно пошел по лестнице, бок побаливал. Он постоял, прежде чем звонить, чтобы улеглось ощущение подергивания и трепыхания. Не будет ее дома! А тогда – башмаки! Мрачная мысль! Зачем ему еще башмаки в его возрасте? Ему и своих-то всех не сносить.
– Хозяйка дома?
– Да, сэр.
– Доложите: мистер Джолион Форсайт.
– Сейчас, сэр, пройдите, пожалуйста, сюда.
Старый Джолион последовал за очень молоденькой горничной – лет шестнадцати, не больше – в очень маленькую гостиную со спущенными шторами. В ней было пианино, а больше почти ничего, если не считать неясного аромата и хорошего вкуса. Он стоял посередине, держа в руке цилиндр, и думал: «Нелегко ей, видно, живется!» Над камином висело зеркало, и он увидел свое отражение. Ох, как стар! Послышался шелест, он обернулся. Она была так близко, что усы его чуть не задели ее лба, как раз там, где начинались серебряные нити в волосах.
– Я был в городе, – сказал он. – Подумал, загляну к вам, узнаю, как вы тогда доехали.
И при виде ее улыбки он почувствовал внезапное облегчение. Может быть, она и вправду рада его видеть.
– Хотите, наденьте шляпу, покатаемся в парке?
Но когда она ушла надевать шляпу, он нахмурился. Парк! Джемс и Эмили! Жена Николаса или кто другой из членов его милого семейства, уж наверное, там, разъезжают взад и вперед. А потом пойдут болтать о том, что видели его с ней. Лучше не нужно! Он не желал воскрешать на Форсайтской Бирже отзвуки прошлого. Он снял седой волос с отворота застегнутого на все пуговицы сюртука и провел рукой по щеке, усам и квадратному подбородку. Под скулами прощупывались глубокие впадины. Он мало ел последнее время, надо попросить этого шарлатана, который лечит Холли, прописать ему что-нибудь подкрепляющее. Но Ирэн была готова, и, сидя в коляске, он сказал:
– А может, лучше посидим в Кенсингтонском саду? – И прибавил, подмигивая: – Там-то никто не разъезжает взад и вперед, – как будто она уже была посвящена в его мысли.
Они вышли из коляски, вступили на эту территорию для избранных и направились к пруду.
– Вы, я вижу, снова под девичьей фамилией, – сказал он. – Это неплохо.
Она взяла его под руку.
– Джун простила мне, дядя Джолион?
Он ответил мягко:
– Да, да, конечно, как же иначе?
– А вы?
– Я? Я простил вам, едва только понял, как, собственно, обстоит дело.
И он, возможно, говорил правду: он всегда был душой на стороне красоты. Она глубоко вздохнула.
– Я никогда не жалела, не могла. Вы когда-нибудь любили очень сильно, дядя Джолион?
Услышав этот странный вопрос, старый Джолион устремил взгляд в пространство. Любил ли? Да как будто и нет. Но ему не хотелось говорить этого молодой женщине, чья рука касалась его локтя, чью жизнь словно приостановила память о несчастной любви. И он подумал: «Если бы я встретил вас, когда был молод, я… я, возможно, и наделал бы глупостей». Ему захотелось укрыться за обобщениями.
– Любовь – странная вещь, – сказал он. – Часто роковая. Ведь это греки – не правда ли? – сделали из любви богиню; и они, вероятно, были правы, но ведь они жили в Золотом веке.
– Фил обожал их.
«Фил!» Это слово резнуло его, – способность видеть вещи со всех сторон вдруг подсказала ему, почему она им не тяготится. Ей хотелось говорить о своем возлюбленном! Что ж, если это доставляет ей удовольствие!
И он сказал:
– А он, наверно, понимал толк в скульптуре.
– Да. Он любил равновесие и пропорции, любил греков за то, как они без остатка отдавались искусству.
Равновесие! Насколько он помнил, этот молодой человек был совсем не уравновешенный; что касается пропорций… фигура у него была, конечно, хорошая, но эти странные глаза и выдающиеся скулы… пропорции?
– Вы тоже из Золотого века, дядя Джолион.
Старый Джолион оглянулся на нее. Что она, смеется над ним? Нет, глаза ее были мягки, как бархат. Льстит ему? Но зачем? С такого старика, как он, взять нечего.
– Фил так думал. Он всегда говорил: «Но я никак не могу ему сказать, что восхищаюсь им».
А, вот оно опять. Ее погибший возлюбленный, желание говорить о нем. И он пожал ей руку, отчасти обиженный этими воспоминаниями, отчасти благодарный, точно сознавая, как они связывают его с нею.
– Очень талантливый молодой человек был, – проговорил он. – Жарко, на меня жара теперь действует. Давайте посидим.
Они сели на стулья под каштаном, широкие листья которого защищали их от тихого сияния вечера. Приятно сидеть здесь, и смотреть на нее, и чувствовать, что ей хорошо с ним. И желание, чтобы ей стало еще лучше, заставило его продолжать:
– Вы, вероятно, знали его с такой стороны, какую я не мог видеть. Вам он показал лучшее, что в нем было. Его взгляды на искусство казались мне немного… новыми, – он чуть не сказал: «новомодными».
– Да, но он говорил, что вы понимаете толк в красоте.
Старый Джолион подумал: «Говорил он, как же!» Но ответил, подмигивая:
– Ну что ж, он был прав, а то я бы не сидел здесь с вами.
Очаровательна она, когда улыбается вот так, глазами.
– Он говорил, что у вас сердце из тех, что никогда не старятся. Фил замечательно разбирался в людях.
Старый Джолион не обманывался этой лестью, звучащей из прошлого, вызванной желанием говорить об умершем, – совсем нет; и все же он жадно ловил ее слова, ибо Ирэн радовала его взоры и сердце, которое – совершенно верно – так и не состарилось. Потому ли, что не в пример ей и ее мертвому возлюбленному он никогда не любил до отчаяния, всегда сохранял равновесие и чувство пропорций? Что же, зато в восемьдесят пять лет он еще способен наслаждаться красотой! И он подумал: «Будь я художником или скульптором!.. Но я старик. Надо жить, пока можно!»
Двое, обнявшись, прошли по траве перед ними, по краю тени от каштана. Солнце безжалостно освещало их бледные, помятые молодые лица.
– Некрасивое создание человек, – сказал вдруг старый Джолион. – Поражает меня, как любовь это превозмогает.
– Любовь все превозмогает.
– Так молодые думают, – сказал он тихо.
– У любви нет возраста, нет предела, нет смерти.
Ее бледное лицо светилось, грудь подымалась, глаза такие большие, и темные, и мягкие – прямо ожившая Венера! Но эта шальная мысль сейчас же вызвала реакцию, и он сказал, подмигивая:
– Да, если бы у нее были пределы, мы бы и на свет не родились. Ведь ей, честное слово, ставится немало препятствий.
Потом, сняв цилиндр, старый Джолион провел по нему манжетой. Большой и нескладный, он нагрел ему лоб; эти дни у него часто бывали приливы крови к голове – кровообращение уже не то, что было.
Она все сидела, глядя прямо перед собой, и вдруг проговорила еле слышно:
– Странно, как это я еще жива!
Слова Джо «загнанная, потерянная» пришли ему на память.
– А-а, – сказал он, – мой сын видел вас мельком в тот день.
– Это был ваш сын? Я слышала голос в холле; на секунду я подумала, что это – Фил.
Старый Джолион видел, что у нее задрожали губы. Она поднесла к ним руку, опять отняла ее и продолжала спокойно:
– В ту ночь я пошла к реке; какая-то женщина схватила меня за платье. Рассказала мне о себе. Когда узнаешь, что приходится выносить другим, становится стыдно.
– Одна из тех?
Она кивнула, и в душе старого Джолиона зашевелился ужас, ужас человека, никогда не знавшего, что значит бороться с отчаянием. Почти против воли он сказал:
– Расскажите мне, хорошо?
– Мне было все равно – жить или умереть. А когда дойдешь до такого, судьбе уж и не хочется тебя убивать. Эта женщина ухаживала за мной три дня, не отходила от меня. Денег у меня не было. Вот я теперь и делаю для них что могу.
Но старый Джолион думал: «Не было денег!» Что может сравниться с такой участью? С этим и все остальное связано.
– Напрасно вы не пришли ко мне, – сказал он. – Почему?
Ирэн не ответила.
– Потому что моя фамилия Форсайт, наверно? Или Джун не хотели встретить? А теперь как ваши дела?
Он невольно окинул глазами ее фигуру. Может быть, она и теперь… но нет, она не худая, право же, нет.
– О, ведь у меня пятьдесят фунтов в год, как раз хватает.
Ответ не удовлетворил его; уверенность пропала. Уж этот Сомс! Но чувство справедливости заглушило обвиняющий голос. Нет, она, конечно, скорее умрет, чем согласится принять хоть что-нибудь от него. Это ничего, что она такая мягкая, в ней, наверное, скрыта сила, сила и верность. И нужно же было этому Босини дать себя раздавить и оставить ее на мели!
– Ну, теперь уж вы должны прийти ко мне, если вам что-нибудь понадобится, – сказал он, – а то я совсем обижусь. – И он встал, надевая цилиндр. – Пойдемте выпьем чаю. Я велел этому лентяю дать лошадям час отдохнуть и заехать за мною к вам. Сейчас возьмем кэб; я уже не могу столько ходить, как раньше.
Хорошо было пройтись до дальнего конца сада – звук ее голоса, взгляд ее глаз, тонкая красота прелестной женщины двигались рядом с ним. Хорошо было выпить чаю у Раффела на Хай-стрит, – он вышел оттуда с большой коробкой конфет, нацепленной на мизинец. Хорошо было ехать назад в Челси в наемной карете, покуривая сигару. Она обещала приехать в следующее воскресенье и снова играть ему, и мысленно он уже рвал гвоздику и ранние розы, чтобы дать их ей с собой в Лондон. Приятно было сделать ей приятное, если только это приятно от такого старика. Коляска уже ждала его, когда они приехали. Ведь вот человек! А когда его ждешь – всегда опаздывает! Старый Джолион зашел на минутку проститься. В маленькой темной передней ее квартирки стоял неприятный запах пачули; и на скамейке у стены – другой мебели не было – он заметил сидящую фигуру. Он слышал, как Ирэн тихо сказала: «Сию минуту». В маленькой гостиной, когда двери были закрыты, он серьезно спросил:
– Одна из ваших протеже?
– Да. Теперь благодаря вам я могу кое-что для нее сделать.
Он стоял, глядя перед собой и поглаживая подбородок, мощь которого стольких в свое время отпугивала. Мысль, что она так близко соприкасается с этой несчастной, огорчала его и пугала. Чем она может им помочь? Ничем! Только сама может запачкаться и нажить неприятностей. И он сказал:
– Будьте осторожны, дорогая. Люди готовы что угодно истолковать в самом худшем смысле.
– Это я знаю.
Он отступил перед ее спокойной улыбкой.
– Так, значит, в воскресенье, – сказал он. – До свиданья!
Она подставила ему щеку для поцелуя.
– До свиданья, – повторил он, – берегите себя.
И он вышел, не оглядываясь на фигуру у стены. Домой он поехал через Хэммерсмит, решив зайти в знакомый магазин и распорядиться, чтобы ей послали две дюжины их лучшего бургундского. Ей, верно, нужно бывает иногда подкрепиться. Только в Ричмонд-парке он вспомнил, что поехал в город заказывать башмаки, и удивился, как такая нелепая мысль могла прийти ему в голову.
III
Легкие феи прошлого, которые роем вьются вокруг стариков, никогда еще не тревожили старого Джолиона так мало, как в течение этих семидесяти часов, отделявших его от воскресенья. Зато улыбалась ему фея будущего, овеянная обаянием неизвестности. Теперь старый Джолион не тревожился и не ходил навещать упавшее дерево, потому что она обещала приехать к завтраку. Есть что-то необычайно успокоительное в еде. Сговоришься позавтракать вместе – и уляжется целый ворох сомнений, ибо никто не пропустит обеда или завтрака, если не будет на то совсем особых причин. Он часто играл с Холли в крикет на лужайке, подавал ей мячи, а она била, готовясь в свою очередь на каникулах подавать их Джолли. Ибо в ней было мало форсайтского, а в Джолли – бездна, а Форсайты всегда бьют, пока не выйдут в отставку и не доживут до восьмидесяти пяти лет. Пес Балтазар, неизменно находившийся тут же, когда только успевал, ложился на мяч, а мальчик-слуга бегал за мячами, пока лицо у него не начинало сиять, как полная луна. И потому, что ждать оставалось все меньше, каждый день был длиннее и лучезарнее предыдущего. В пятницу вечером он принял пилюлю от печени – бок давал себя чувствовать, – и, хотя болело не с той стороны, где печень, все же он считал, что нет лучшего лекарства. Всякий, кто сказал бы ему, что он нашел себе в жизни новый повод для волнения и что волнение ему вредно, встретил бы твердый, несколько вызывающий взгляд его темно-серых глаз, словно говоривших: «Я знаю, что делаю». Так всегда было, так и останется.
В воскресенье утром, когда Холли с гувернанткой ушли в церковь, он направился к грядкам клубники. Там, в сопровождении пса Балтазара, он внимательно осмотрел кусты и разыскал ягод двадцать, не меньше, совсем спелых. Ему было вредно нагибаться, сильно закружилась голова, кровь прилила к вискам. Положив клубнику на блюдце, он оставил ее на обеденном столе, вымыл руки и смочил лоб одеколоном. Здесь, перед зеркалом, он как-то вдруг заметил, что похудел. Какой «щепкой» он был в молодости! Приятно быть стройным – он не выносил толстяков; и все же щеки у него, пожалуй, уж очень впалые. Она должна была приехать поездом в половине первого и прийти пешком со станции по дороге мимо фермы Гейджа, с той стороны рощи. И, заглянув в комнату Джун, чтобы убедиться, приготовлена ли горячая вода, он отправился встречать ее не спеша, так как чувствовал сердцебиение. Воздух был душистый, пели жаворонки, Эпсомский ипподром был ясно виден. Чудный день! В точно такой день, вероятно, шесть лет назад Сомс привез сюда молодого Босини, чтобы посмотреть на участок, где предстояло начать постройку. Босини и выбрал окончательно, где строить дом, – это он не раз слышал от Джун. Эти дни он много думал о молодом архитекторе, словно дух его и правда витал над местом его последней работы в надежде увидеть ее. Босини – единственный, кто владел ее сердцем, кому она всю себя отдала с упоением. В восемьдесят пять лет невозможно было, конечно, представить себе все это, но в старом Джолионе шевелилась странная, смутная боль, как призрак беспредметной ревности; и другое чувство, более великодушное, – жалость к этой так скоро погибшей любви. Каких-то несколько месяцев – и конец! Да, да. Он взглянул на часы, прежде чем войти в рощу: только четверть первого, еще двадцать пять минут ждать. А потом тропинка свернула, и он увидел ее на том же месте, где и в первый раз, на упавшем дереве, и понял, что она приехала более ранним поездом, чтобы побыть здесь одной часа два – ну конечно, не меньше. Два часа в ее обществе – потеряны! За какие воспоминания она так любит это дерево? Лицо его выдало эту мысль, потому что она сейчас же сказала:
– Простите меня, дядя Джолион. Здесь я в первый раз узнала…
– Да, да, тут оно и останется, приходите, когда захочется. Вид у вас неважный, слишком много уроков даете.
Его тревожило, что ей приходится давать уроки. Обучать каких-то девчонок, барабанящих гаммы толстыми пальцами!
– А где вы их даете? – спросил он.
– К счастью, почти все в еврейских семьях.
Старый Джолион удивился: в глазах всех Форсайтов евреи – странные и подозрительные люди.
– Они любят музыку, и они очень добрые.
– Попробовали бы они, черт возьми, не быть добрыми. – Он взял ее под руку – бок у него всегда побаливал на подъеме – и сказал: – Видели вы что-нибудь лучше этих лютиков? За одну ночь распустились.
Ее глаза, казалось, летали над лугом, как пчелы в поисках цветов и меда.
– Я хотел, чтобы вы их посмотрели, не велел выгонять сюда коров. – Потом, вспомнив, что она приехала разговаривать о Босини, указал на башенку с часами, возвышавшуюся над конюшней: – Он, вероятно, не позволил бы мне это устроить. Насколько я помню, он не знал счета времени.
Но она, прижав к себе его руку, вместо ответа заговорила о цветах, и он понял ее умысел – не дать ему почувствовать, что она приехала говорить об умершем.
– Самый лучший цветок, какой я вам могу показать, – сказал он с каким-то торжеством, – это моя детка. Она сейчас вернется из церкви. В ней есть что-то, что немного напоминает мне вас, – он не увидел ничего особенного в том, что выразил свою мысль именно так, а не сказал: «В вас есть что-то, что немного напоминает мне ее». – А, да вот и она!
Холли, опередив пожилую гувернантку-француженку, пищеварение которой испортилось двадцать два года назад во время осады Страсбурга[15]15
…во время осады Страсбурга… – Речь идет об осаде Страсбурга пруссаками в 1870 г. во время франко-прусской войны.
[Закрыть], со всех ног бежала к ним от старого дуба. Шагах в двадцати она остановилась погладить Балтазара, делая вид, что только для этого и бежала. Старый Джолион, который видел ее насквозь, сказал:
– Ну, моя маленькая, вот тебе обещанная дама в сером.
Холли выпрямилась и посмотрела на гостью. Он наблюдал за ними обеими, посмеиваясь глазами; Ирэн улыбалась, на лице Холли серьезная пытливость тоже сменилась робкой улыбкой, потом чем-то более глубоким. Она чувствует красоту, эта девочка, понимает толк в вещах! Хорошо было видеть, как они поцеловались.
– Миссис Эрон, mаm’zеllе Бос. Ну, mаm’zеllе, как проповедь?
Теперь, когда ему оставалось так мало времени жить, единственная часть богослужения, связанная с земной жизнью, поглощала весь оставшийся у него интерес к церкви. Mam’zеllе Бос протянула похожую на паука ручку в черной лайковой перчатке – она живала в самых лучших домах, – печальные глаза на ее тощем желтоватом лице, казалось, спрашивали: «А вы хог’ошо воспитаны?» Каждый раз, как Холли или Джолли чем-нибудь ей не угождали – а случалось это нередко, – она говорила им: «Маленькие Тэйлоры никогда так не делали, такие хог’ошо воспитанные были детки!» Джолли ненавидел маленьких Тэйлоров; Холли ужасно удивлялась, как это ей все не удается быть такой же, как они. «Чудачка эта mаm’zеllе Бос», – думал о ней старый Джолион.
Завтрак прошел удачно; из шампиньонов, которые он сам выбирал в теплице, из собранной им клубники и еще одной бутылки «Стейнберг кэбинет» он почерпнул какое-то ароматное вдохновение и уверенность, что завтра у него будет легкая экзема. После завтрака они сидели под старым дубом и пили турецкий кофе. Старый Джолион не очень огорчился, когда мадемуазель Бос удалилась к себе в комнату писать воскресное письмо сестре, которая в прошлом чуть не погубила свое будущее, проглотив булавку, о чем ежедневно сообщалось детям в виде предостережения, чтобы они ели медленно и не забывали как следует жевать. На нижней лужайке, на пледе, Холли и пес Балтазар дразнили и ласкали друг друга, а в тени старый Джолион, положив ногу на ногу и наслаждаясь сигарой, смотрел на сидящую на качелях Ирэн. Легкая, чуть покачивающаяся серая фигура в редких солнечных пятнах, губы полуоткрыты, глаза темные и мягкие под слегка опущенными веками. У нее был довольный вид. Конечно же, ей полезно приезжать к нему в гости! Старческий эгоизм еще не настолько завладел им, чтобы он не умел найти удовольствие в чужой радости. Он сознавал, что его желание – это хоть и много, но не все.
– Здесь очень тихо, – сказал он, – вы не приезжайте, если вам скучно. Но видеть вас мне радостно. Из всех лиц только лицо моей детки доставляет мне радость и ваше.
По ее улыбке он понял, что ей не совсем безразлично, когда ею любуются, и это придало ему уверенности.
– Это не слова, – сказал он, – я никогда не говорил женщине, что она мне нравится, если этого не было. Да я и не знаю, когда вообще говорил женщине, что она мне нравится, разве только в давние времена жене. А жены странный народ. – Он помолчал, потом вдруг опять заговорил: – Ей хотелось слышать это от меня чаще, чем я это чувствовал, вот что тут поделаешь! – На ее лице отразилось какое-то смятение. И, испугавшись, что сказал что-то неприятное, он заторопился: – Когда моя детка выйдет замуж, надеюсь, ей попадется человек, понимающий чувства женщины. Я-то до этого не доживу, но очень уж много сейчас несуразного в браке; не хочется мне, чтоб она с этим столкнулась. – И, чувствуя, что только ухудшил дело, он добавил: – И когда эта собака перестанет чесаться!
Последовало молчание. О чем она думает, эта прелестная женщина с изломанной жизнью, покончившая с любовью, но созданная для любви? Когда-нибудь, когда его уже не будет, она, может быть, найдет другого спутника жизни – не такого беспорядочного, как этот молодой человек, который дал себя переехать. Да, но ее муж?
– Сомс никогда вам не докучает? – спросил он.
Она покачала головой. Лицо ее сразу замкнулось. При всей ее мягкости в ней было что-то непреклонное. И словно луч света, озаривший всю непреодолимость половой антипатии, пронизал сознание человека, воспитанного на культуре ранней эпохи Виктории, такой далекой от новой культуры его старости, – человека, никогда не задумывавшегося о таких простых вещах.
– И то хорошо, – сказал он. – Сегодня виден ипподром. Хотите, пройдемся?
Он провел ее по цветнику и фруктовому саду, где у высоких стен грелись на солнце шпалеры персиков; мимо коровника, в оранжерею, в теплицу с шампиньонами, мимо грядок со спаржей, в розарий, в беседку – даже в огород посмотреть зеленый горошек, из стручков которого Холли так любила выскребать пальцем горошинки, чтобы слизнуть их потом со своей смуглой ладошки. Много чудесных вещей он ей показал, а Холли и пес Балтазар носились вокруг, время от времени подбегая к ним и требуя внимания. Это был один из счастливейших дней его жизни, но он утомился и был рад, когда наконец уселся в гостиной и она налила ему чаю. К Холли пришла подруга – блондиночка с короткими, как у мальчика, волосами. Они резвились где-то в отдалении, под лестницей, на лестнице и на верхней галерее. Старый Джолион попросил Шопена. Она играла этюды, мазурки, вальсы, и девочки тихонько подошли и стали у рояля – слушали, наклонив вперед темную и золотую головки. Старый Джолион наблюдал за ними.
– Ну-ка вы, потанцуйте.
Они начали робко, не в такт. Подскакивая и кружась, серьезные, не очень ловкие, они долго двигались перед его креслом под музыку вальса. Он смотрел на них и на лицо игравшей, с улыбкой обращенное к маленьким балеринам, и думал: «Давно не видал такой прелестной картинки!»
Послышался голос:
– Ноllе! Маis еnfin – qu’еst се quе tu fais lá – dаnser, lе dimanchе! Viеns dоnс![16]16
Холли, послушай, что же это такое – танцевать в воскресенье! Перестань! (фр.)
[Закрыть]
Но девочки подошли к старому Джолиону, зная, что он не даст их в обиду, и глядели ему в лицо, на котором было ясно написано: «Попались!»
– В праздник-то еще лучше, mаm’zеllе. Это я виноват. Ну, бегите, цыплята, пейте чай.
И когда они ушли вместе с псом Балтазаром, которому тоже полагалось есть четыре раза в день, он посмотрел на Ирэн, подмигнул и сказал:
– Вот видите ли! А правда, милы? Среди ваших учениц есть маленькие?
– Да, целых три – две из них прелесть.
– Хорошенькие?
– Очаровательные.
Старый Джолион вздохнул. Он был полон ненасытной любви ко всему молодому.
– Моя детка, – сказал он, – по-настоящему любит музыку; когда-нибудь будет музыкантшей. Вы бы не могли сказать мне свое мнение о ее игре?
– Конечно, с удовольствием.
– Вы бы не хотели… – но он удержался от слов «давать ей уроки».
Мысль, что она дает уроки, была ему неприятна. А между тем тогда уж он видел бы ее регулярно. Она встала и подошла к его креслу.
– Хотела бы, очень; но ведь есть Джун. Когда они возвращаются?
Старый Джолион нахмурился.
– Не раньше середины будущего месяца. А что из этого?
– Вы сказали, что Джун меня простила; но забыть она не могла, дядя Джолион.
Забыть! Должна забыть, если он этого хочет.
Но будто отвечая ему, Ирэн покачала головой.
– Вы же знаете, что нет: такое не забывается.
Опять это злосчастное прошлое! И он сказал обиженно и твердо:
– Ну посмотрим.
Он еще больше часа говорил с ней о детях, о тысяче мелочей, пока не подали коляску, чтобы отвезти ее домой. А когда она уехала, он вернулся к своему креслу и долго сидел в нем, поглаживая подбородок и щеки и в мыслях заново переживая весь день.
В тот вечер после обеда он прошел к себе в кабинет и достал лист бумаги. Он не сразу начал писать, поднялся, постоял под шедевром «Голландские рыбачьи лодки на закате». Он думал не об этой картине, а о своей жизни. Он оставит ей что-нибудь в завещании; ничто так не могло взволновать тихие глубины его дум и памяти. Он оставит ей часть своего состояния, своих надежд, поступков, способностей и труда, которые это состояние создали; оставит ей часть всего того, что упустил в этой жизни, пройдя по ней здраво и твердо. Ах, а что же это он упустил? «Голландские рыбачьи лодки» не отвечали; он подошел к стеклянной двери и открыл ее, отстранив портьеру. Поднялся ветер, прошлогодний дубовый листок, чудом избегнувший метлы садовника, еле слышно постукивая и шелестя, тащился в полутьме по каменной террасе. Других звуков не было, до него доносился запах недавно политых гелиотропов. Пролетела летучая мышь. Какая-то птица чирикнула напоследок. И прямо над старым дубом зажглась первая звезда. Фауст в опере променял душу на несколько лет молодости. Неестественная выдумка! Невозможна такая сделка, в этом-то и трагедия. Нельзя снова стать молодым для любви и для жизни. Ничего не осталось, как только издали наслаждаться красотой, пока еще можно, да отказать ей что-нибудь в завещании. Но сколько? И как будто не в состоянии произвести этот подсчет, глядя в вольную тишину деревенской ночи, он повернулся и подошел к камину. Вот его любимые бронзовые статуэтки: Клеопатра со змеей на груди; Сократ[17]17
Сократ (470/469-399 до н. э.) – греческий философ, один из основоположников диалектики; был обвинен в «поклонении новым божествам» и «развращении молодежи» и казнен (принял яд цикуты).
[Закрыть]; борзая, играющая со щенком; силач, сдерживающий коней. «Они-то не умрут, – подумал он, и у него защемило сердце. – У них еще тысяча лет жизни впереди!»
Сколько? Что ж, во всяком случае достаточно, чтоб не дать ей состариться раньше срока, чтобы как можно дольше уберечь ее лицо от морщин, а светлые волосы от губительной седины. Он, может быть, проживет еще лет пять. Ей к тому времени будет за тридцать. Сколько? В ней нет ни капли его крови. Верность образу жизни, который он вел сорок лет, даже больше, с тех самых пор, как женился и основал это таинственное учреждение – семью, подсказала ему осторожную мысль: не его кровь, ни на что не имеет права. Так значит, эта его затея – роскошь! Баловство, потакание стариковскому капризу, поступок слабоумного. Его будущее по праву принадлежит тем, в ком течет его кровь, в ком он будет жить после смерти. Он отвернулся от статуэток и стоял, глядя на старое кожаное кресло, в котором выкурил не одну сотню сигар. И вдруг ему показалось, что в кресле сидит Ирэн – в сером платье, душистая, нежная, темноглазая, изящная, смотрит на него! Эх! Она и не думает о нем; только и думает, что о своем погибшем возлюбленном. Но она здесь, хочет она того или нет, и радует его своей красотой и грацией. Какое он, старик, имеет право навязывать ей свое общество, какое имеет право приглашать ее играть ему и позволять смотреть на себя – и все даром? В этой жизни за удовольствия надо платить. Сколько? В конце концов, денег у него много, его сын и трое внуков не пострадают. Он заработал все сам, чуть не от первого пенни; может оставить их кому хочет, может позволить себе это скромное удовольствие. Он вернулся к бюро. «Так я и сделаю, – решил он. – Пусть их думают что хотят! Так и сделаю».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.