Текст книги "Момент Макиавелли: Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция"
Автор книги: Джон Гревилл Агард Покок
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 51 страниц)
Тенденцию к олигархии в структуре, предполагающей широкое участие, отмечал еще один автор раннего периода правления Медичи. Эта тенденция характеризовала время до и после 1434 года, и существенно, что в его размышлениях можно отметить ревизию общепринятых представлений о добродетели и фортуне. Речь идет о Джованни Кавальканти, авторе двух отчасти противоречащих друг другу трудов об изгнании и возвращении к власти Козимо де Медичи169169
Varese C. Storia e politica nella prosa del Quattrocento. Torino, 1961. P. 93–131.
[Закрыть]. Анализ его работ современный исследователь Клаудио Варезе начинает170170
Ibid. P. 65–93.
[Закрыть] с изучения его предшественника Горо Дати – одной из ведущих фигур в предпринятой Бароном реконструкции гражданского гуманизма. В своей патриотической истории войны с Висконти Дати задается вопросом, что послужило причиной превосходства Флоренции над ее тосканскими соседями: Провидение, фортуна или какая-то конкретная добродетель. Его ответ вновь демонстрирует свойственную гуманистам «социологическую аргументацию»: поскольку Флоренция расположена на неблагоприятной для сельского хозяйства почве, ее жители стали купцами, путешествующими по свету и черпающими знания из наблюдений за другими народами. Здесь, как мы могли бы сказать, имеет место усиленный и ускоренный процесс накопления опыта, за счет чего Флоренция превзошла своих соседей и в богатстве, и в уме. Этот довод подразумевает, что широкое распространение гражданских прав способно, подобно торговле и путешествиям, обратить больше ума и добродетели на службу общему благу, в сравнении с монархией или тиранией. Но, прибавляет Дати, ни то, ни другое не было бы возможным без особого дара божественной благодати, открывающейся всем, кто ищет ее, ведя праведную и святую жизнь. В противном же случае в дело вступает фортуна, забирающая блага этого мира у тех, кто их недостоин171171
Ibid. P. 76–77.
[Закрыть]. Здесь мы видим традиционную христианскую доктрину, но между идеями Дати и традицией Боэция есть существенная разница: в конечном счете Дати говорит о политике и успехе, пусть успех и представляется ему наградой за христианскую добродетель. Гуманист также полагает, что успех достигается средствами разума (ragione), как флорентийцы обычно называли способность сознания, отвечавшую за принятие решений в сфере политики и управления государством. Фортуна требует правильного политического решения, целью которого является возможность контролировать и направлять события или по крайней мере приспосабливаться к ним. Суть политического определения здесь отличается от христианского смирения и самоотречения, к которым побуждает Боэций. Флоренция – республика, а значит, добродетели готовы служить ей, и среди них первостепенное место в размышлениях Дати отведено христианским добродетелям. Но если благочестие достойно успеха, то ragione достигает его; знание, способности и решимость, с помощью которых предпринимаются шаги, позволяющие сохранять контроль над событиями, также являются добродетелями. Мы приближаемся к той точке, в которой ragione и virtù становятся почти взаимозаменяемыми понятиями, а добродетель, противостоя фортуне, дает ей не столько подлинно христианский, сколько истинно римский и политический ответ. Слово virtù начинало приобретать смысл, в каком его употребляет Макиавелли: искусности и мужества, благодаря которым люди способны господствовать над событиями и фортуной172172
«Ma la forza accompagnata della ragione debbe sempre vincere» («Но сила, сопровождаемая разумом, всегда победит») (Varese C. Storia e politica nella prosa del Quattrocento. P. 79).
[Закрыть]. Развиваясь в этом русле, virtù, конечно, могла полностью утрачивать свое христианское и даже этическое значение. Однако в той мере, в какой virtù в ее политическом смысле наиболее полно проявлялась – в ситуации, по-видимому, когда ею руководствовались все граждане республики, она не могла потерять связь с общественными добродетелями, которые по-прежнему лучше всего описывались в христианских категориях. Впрочем, если республике суждено было прекратить существование, вместе с ней могло бы прекратить существование многое, что делало человеческую жизнь понятной и нравственной.
Джованни Кавальканти вложил в уста флорентийца, убеждающего капитана-наемника оставить службу у Висконти, такие слова: «Ты, разумеется, слышал о великом постоянстве флорентийцев и о том, что значит испытывать любовь к устроенной таким образом республике. Та, над которой владычествует твой хозяин, пусть она будет величайшей, просуществует недолго, поскольку прочность ее измеряется продолжительностью жизни одного человека; Республика же непрерывна»173173
«Per certo tu conoscerai la gran costanza de’ Fiorentini, e quello che è ad avere l’amore di una cosi fatta repubblica. Quella del tuo signore, posto che ella sia grandissima, ella è piú breve; con ciò che sia cosa che ella non può essere stabile se non quanto è la vita d’un uomo: ma la Repubblica è continua» (Cavalcanti G. Istorie fiorentine. Firenze, 1838 (III, XXV); цит. по: Varese C. Storia e politica nella prosa del Quattrocento. P. 117).
[Закрыть]. Такое утверждение было своего рода гуманистическим трюизмом, не утратившим, однако, своего захватывающего и раздвигающего горизонты значения. Соединяя усилия многих людей, республика достигала добродетели и – что было почти одно и то же – стабильности. Приобретая техническое бессмертие корпорации, она переставала зависеть от добродетели одного человека (или конечного числа людей), в которой, в силу ее меньшей долговечности, должно быть и меньше добродетельного. Нам совершенно очевидно, почему гуманистическое знание, открывавшее доступ одновременно ко всему богатству человеческой мудрости, служило формой знания, соответствующей республике как universitas, которая не могла зависеть от знаний и добродетели одного или нескольких человек. Не могла она опираться и на уходящую корнями в незапамятные времена непрерывность опыта, потому что он не кристаллизовался в обычай, а переживался и осуществлялся в настоящем. Непрерывность, о которой писал Кавальканти, была связана не столько с древностью, сколько с бессмертием. В ней сосредоточивались все социальные добродетели; вся человеческая мудрость открывалась в учении. Впрочем, Кавальканти еще при жизни довелось наблюдать, как добродетель, равно как и virtù, Флорентийской республики действительно стала достоинством ограниченного числа людей и не могла продолжать свое существование в таком качестве.
Кавальканти рассказывает, как в период, непосредственно предшествующий господству Медичи, образовалось странное расхождение между тем, что говорилось и кого избирали в общественные республиканские собрания, и тем, что и как решалось за кулисами, где в действительности творилась политика. Много званых, да мало избранных, заметил он; многие были призваны на должность, и лишь немногие – к реальной власти174174
«…il Comune era piú governato alle cene e negli scrittori che nel Palagio; e che molti erano eletti agli uffici e pochi al governo» («…управление Коммуной осуществлялось в большей мере во время трапез и в закрытых кабинетах, нежели во Дворце; и многие были избраны на должность, но лишь немногие допущены к правлению») (Cavalcanti G. Istorie fiorentine. P. 29 (II, I). Ср.: Varese C. Storia e politica nella prosa del Quattrocento. P. 122).
[Закрыть]. Это чувство нельзя назвать незнакомым тем, кто изучал правительственные собрания, но Кавальканти считал себя свидетелем упадка политической системы, предполагавшей совместное участие. Правление самих граждан, основанное на абсолютном или пропорциональном равенстве, заменялось правлением шайки судейских, а политическая машина Медичи, пришедшая ему на смену, была лишь его кульминацией. Описываемый им феномен более поздние авторы назвали коррупцией или порчей – термин, среди прочих значений которого, возможно, наиболее важным является замена общественных связей между гражданами, которыми должна руководствоваться республика, частными отношениями. Очевидно, что наиболее тревожным симптомом этого процесса Кавальканти считал потерю рациональности в решениях. Он описывает собрание в период кризиса, куда граждане приходят и где высказывают свою точку зрения; все происходит открыто, и, на первый взгляд, то, что говорится, одновременно разумно и добродетельно. Впрочем, связь между тем, что говорится, и тем, что в конечном счете делается, отсутствует. Не так просто установить, кем и из каких побуждений принимаются решения175175
«Dette che ebbero queste ed altre convenevoli parole, molti cittadini salirono alla ringhiera a consigliare: diversi cittadini consigliarono, e diversi consigli vi si disse. E perché io non ero pratico a vedere come si amministravano i fatti della Repubblica, disposi l’animo mio al tutto a portarne alcuna regola di governo con meco; e, per meno fallibile, elessi la regola e l’arte del preclaro cittadino Niccolò da Uzzano, maestro piú reputato e piú dotto. Mentre le preallegate lettere si leggevano, e la proposta si feceva, e la turba consigliava, il nobile cittadino fortemente dormiva, e niente di quelle cose udiva, non che le intendesse. Consigliati molti e diverse cittadini, chi una cosa e chi un altra, diverse cose e diverse materie vi si disse. Non so se fosse stato tentato o destino, o veramente il sonno avesse il suo corso finito, tutto sonnelente salí alla ringhiera. <…> Detto che ebbe Niccolo questo cosí fatto parere, tutti i consigliatori si accordarano al suo detto. Allora, avendo io tenuto a mente i modi di Niccolò, per me si giudicò che lui, con altri potenti, aveva sopra quelle lettere, nel luogo privato e segreto, accordato e conchiuso che quel consiglio fusse per lui dato, e per gli altri confermato e conchiuso. Allora, per piú essere certo se il mio credere era d’accordo col suo essere, dissi con alcuni de’ miei compagni quello che credeva, e com’egli mi pareva che nella Repubblica ne dovesse seguire tirannesco e non politico vivere, che fuori del palagio si amministrasse il governo della Repubblica. La risposta che mi fu data col mio credere fu d’accordo, dicendo che com’ io credeva cosí era…» («Как только были произнесены эти и другие предписываемые обстоятельствами слова, многие горожане поднялись на трибуну, чтобы высказать свое мнение: прозвучало много разных мнений и предложений. И поскольку я не имел большого опыта в вопросах управления Республикой, я приложил все усилия, чтобы почерпнуть из этих речей какие-нибудь полезные принципы управления; наиболее сведущим, опытным и придерживающимся самых верных принципов я счел светлейшего гражданина Никколо да Уццано, влиятельнейшего и ученого члена собрания. Во время чтения вышеупомянутых писем, оглашения предложенного постановления и выступлений горожан этот благородный гражданин крепко спал и ничего из сказанного не слышал, он и не пытался слушать. Много разных граждан выступило, говорили кто одно, кто другое, много всего разного и на разные темы. И вот – то ли его растолкали, то ли он сам к тому моменту выспался – Никколо, заспанный, поднялся на трибуну. <…> А когда он закончил свою речь, все члены собрания единодушно одобрили сказанное. Поскольку я помнил, как Никколо себя вел на этом заседании, я предположил, что он ранее совещался по поводу этих писем с другими влиятельными лицами, в тайном месте, куда не пускали посторонних, и что они вместе решили, что он выступит с таким предложением и что оно будет другими одобрено и утверждено. И тогда, чтобы удостовериться в своей правоте, я высказал некоторым своим спутникам эту догадку и добавил, что если Республикой управляют за стенами дворца, то это не политическая жизнь, а тирания. И мне ответили, что все так и есть и что они согласны со мной».) (Cavalcanti G. Istorie fiorentine. P. 28–29 (II, I)).
[Закрыть]. И вновь большинству современных читателей знакомы эти чувства, но относительно Кавальканти и его мира важно понимать, что республиканский идеалист того времени не мог считать решения разумными или добродетельными, если они не были приняты при всеобщем или по крайней мере свободном участии сведущих граждан. Республики существовали, чтобы мобилизовать ум и добродетель всех граждан; их стабильность зависела от того, насколько они способны были это сделать. Если им это не удавалось, они становились правлением немногих, чьи ум и добродетель были обречены угаснуть из‐за их конечности и неполноценности. Олигархия под прикрытием республики не могла быть разумной, потому что не направляла ум каждого ко всеобщему благу; она не могла быть добродетельной, потому что подчиняла общее благо тому, что считало благом ограниченное число людей; ей не могла быть присуща virtù, потому что она не мобилизовала ragione и costanza176176
Разум и постоянство (итал.). – Прим. ред.
[Закрыть], разум и постоянство каждого для участия в происходящем вокруг. Ей должно было недоставать целостности и долговечности, и Кавальканти называет это tirannesco e non politico177177
Тираническим, а не политическим (итал.). – Прим. ред.
[Закрыть].
Вот почему республика должна была столкнуться в новых и более сложных формах с проблемой fortuna. Поскольку ее нельзя назвать в полной мере добродетельной, она должна противостоять потоку времени в его неосмысленной форме, а будучи лишена virtù, не знала при этом, как контролировать события или приспособиться к ним. Ей приходилось иметь дело с миром иррациональным, ибо непонятным, где слова (как заметил в схожих обстоятельствах Фукидид) изменяли свой смысл. Мы видели, какое огромное значение эта эпоха придавала понятию стабильности, но Кавальканти, предвосхищая одну из тем Макиавелли, писал, что во Флоренции стремление к стабильности само по себе превратилось в заблуждение: «…я обвиняю не фортуну с ее изменчивостью, а различных и порочных людей нашей республики с их неподвижностью. Поистине, говорю вам: это упрямство и закоснелость натуры (stabilità della condizione), свойственные некоторым нашим гражданам, послужили причиной многих бедствий города…»178178
«…non accusando tanto la mobilità della fortuna, quanto la immobilità delle diverse persone e de’ perversi uomini della nostra republica. Al tutto dico che questa pertinacia e questa stabilità della condizione de’ nostri cittadini è stata la cagione delle tante sventure della nostra republica…» (цит. по: Varese C. Storia e politica nella prosa del Quattrocento. P. 110).
[Закрыть]. Грешно не меняться, если мир стал изменчив из‐за нашего недолжного поведения и излишеств; порядок нарушился из‐за погони за частными благами. Во флорентийской мысли не было определенности в отношении вопроса, можно ли считать, что мир направляется Провидением или что он подчинен разумному контролю со стороны добродетельных людей, но все соглашались с тем, что, когда люди не добродетельны, мир становится непонятным и даже непознаваемым. Кавальканти утверждает, что, когда мы изучаем нравственную и политическую жизнь человека в неупорядоченном или развращенном обществе, окружающий его мир должен представляться нам неуправляемым и темным потоком, и вопрос заключается лишь в том, не следует ли нам, помимо фортуны, вспомнить о влиянии звезд. Он приходит к выводу, что нам не обойтись без астрологии: идея фортуны – это идея по природе бессмысленной и абсурдной направляющей силы, но суть астрологии в том, что непредсказуемые события этого мира можно соотнести с неправильными, но не совсем произвольными движениями блуждающих звезд. Парадоксальным образом, подобное убеждение восстанавливает в правах свободную волю. Как только мы вновь признаем, что между событиями человеческой, общественной жизни существуют причинно-следственные связи, мы сможем выстроить собственное нравственное поведение, ориентируясь на эти связи. Кавальканти защищает астрологию, говоря, что она необходима, дабы граждане или историки могли вынести моральное суждение179179
Varese C. Storia e politica nella prosa del Quattrocento. P. 108–109.
[Закрыть]. И все это потому, что политизированная добродетель казалась ему уничтоженной. Политическое упорядочивание общества и рациональное упорядочивание истории стали почти взаимозависимыми.
Фортуна управляла хаосом лишенных закономерности частностей, событий и переменчивых обстоятельств человеческой жизни – vicissitudo rerum, la vicissitude des choses humaines180180
Изменчивость вещей (лат.), превратность человеческих дел (франц.). – Прим. ред.
[Закрыть]. Мир все чаще представал в таком обличье – как подчиненный владычеству фортуны, – по мере того как республика терпела поражение в своей попытке объединить всех граждан в virtù и ragione. Но, в то время как это поражение становилось все более явным, возникал и другой хаос неупорядоченных частностей – воль, страстей и характеров отдельных людей, уже не объединенных нравственным гражданским союзом. Неудачная попытка политизации вновь заставила вспомнить о проблеме конкретного – когда Кавальканти писал о diverse persone e perversi uomini181181
Разные люди и развращенные люди (итал.). – Прим. ред.
[Закрыть], «различие» и «порочность» звучали почти как синонимы, – и поставила вопрос о том, какая сила стояла за несходством людей друг с другом и течением событий, обусловленным психологическим несходством. Не лишено значения то обстоятельство, что Кавальканти не приписал власть наделять людей индивидуальными чертами и конкретными предпочтениями фортуне или исключительно звездам. Между звездами и людьми он ввел аллегорическую фигуру с завораживающим именем Фантазия (Fantasia), которая разъясняет историю мира, от евреев к грекам и от римлян к флорентийцам:
Я – Фантазия, присущая каждому разумному существу. <…> Человеческие воли столь же различны между собой, сколь различны влияния природы звезд, и фантазия, родившаяся у Пипо ди сер Брунеллеско, не могла возникнуть у Лоренцо ди Бартолуччо, а фантазия мастера Джентиле не могла быть присуща Джулиано д’Арриго, и подобно тому, как несхожи воли, так несхожи фантазии и поступки людей. И я – исток и опора всех моих учеников и обладаю властью каждого наделять такой независимостью, какая дарована мне всеми звездами по повелению небесного монарха, которому подвластны все вещи, преходящие и вечные, и от этого многообразия фантазий происходит все многообразие характеров между людьми…182182
«Io sono fantasia comune a ciascheduna razionale creature. <…> E cosí sono differenti volunta umane quante sono differenti le influenze delle nature nelle stelle, e perché altra volta fu in Pipo di ser Brunellesco che non fu in Lorenzo di Bartoluccio et altra fantasia fu nel maestro Gentile che non fu in Giuliano d’Arrigo e cosí come sono differenti le volunta, cosí son differenti le fantasie e le azioni negli uomini. E io sono l’ungine e il sostegno di tutte le mie discepole e ho sopra catuna autorità di comandare cotale signoria a me conceduta da tutto lo stellato ordine per comandamento dello imperadore celestiale a cui sono suggette tutte le cose caduche e sempiterne, e che queste diversità di fantasie procedono tante diversità d’ingegni negli uomini…» (цит. по фрагменту рукописи, приведенному в: Ibid. P. 111).
[Закрыть].
По-видимому, Фантазия не является творческой силой, делающей людей такими, какими они не могут не быть, – эта роль отводится влиянию звезд. Скорее она – нерациональная творческая сила, внутренне присущая человеку, которая побуждает каждого к реализации своей личности, резко отграниченной от универсальных ценностей, реализуемых каждым и в каждом, в соответствии с аристотелевской христианской мыслью: индивидуальная неповторимость наклонностей, следуя которым каждый человек воплощает свои фантазии и формирует свою уникальную личность. С одной стороны, у нее есть нечто общее с Глупостью Эразма, с другой – из ее слов ясно, что многие черты роднят ее с Изменчивостью Спенсера или – более непосредственно – с традиционной fortuna. Будучи силой, обусловливающей многообразие частностей и подвластной лишь звездам и Создателю, она отвечает за ход человеческой истории; но та же роль приписывалась и фортуне, когда ход событий не был размеренным и не регламентировался успешным устроением республик. Известно письмо Макиавелли к находящемуся в изгнании Пьеро Содерини, из которого мы узнаём, что fantasia составляет часть того элемента, что придает личности каждого человека неповторимость. Fortuna же, наоборот, дает нам наши обусловленные обстоятельствами судьбы, и – эта мысль неоднократно звучит в «Государе» – именно потому, что природа наша с трудом поддается изменениям (stabilità Кавальканти), fortuna обретает над нами власть183183
«Credo che come la natura ha fatto all’uomo diverso volto, cosí glia abbia fatto diverso ingegno et diversa fantasia. Da questo nasce che ciascuno secondo l’ingegno et fantasia sua si governa. <…> Ma perché i tempi e le cose universalmente et particolarmente si mutano spesso, e gli uomini non mutano le loro fantasie né i loro modi di procedere, accade che uno ha un tempo buona fortuna, et un tempo trista… havendo gli uomini prima la vista corta, et non potendo poi comandare alla natura loro, ne segue che la fortuna varia et comanda agli huomini, e tiengli sotto il giogo suo» (Macchiavelli N. Lettere. P. 230–231) («Полагаю, что как природа дала людям разные лица, так они получают от нее и разные ум и фантазию, которыми руководствуется каждый. <…> Но так как времена и вещи и в целом, и в частностях подвержены изменениям, а люди не меняют ни своей фантазии, ни образа действий, им то сопутствует удача, то их преследует невезение… В силу людской близорукости и неумения людей подчинить себе собственную природу, фортуна непостоянна и распоряжается людьми, она держит их под игом» (цит. с изменениями по: Маккиавелли Н. Десять писем. С. 444–446)). См.: Minogue K. R. Theatricality and Politics: Machiavelli’s Concept of Fantasia // The Morality of Politics / Ed. by B. Parekh, R. N. Berki. New York, 1972. P. 148–162.
[Закрыть]. Fantasia и fortuna были понятиями, необходимыми скорее для конкретизации, а не для объяснения хода истории, когда она не была легитимирована политическим порядком. Однако целью республики являлось установление добродетели и разума, а они представлялись совершенно несовместимыми с переменами. История существовала в отсутствие республики, единственного порядка, который мог легитимировать сосуществование единичных явлений.
Кавальканти стал свидетелем краха республики, когда добродетели не удалось восторжествовать над фортуной. Сначала он приписал поражение республики интригам различных клик, которые предшествовали приходу Козимо де Медичи к власти и старались его предотвратить. Он мог или осуждать правление Козимо как апофеоз закулисной политики, или восхвалять его как создателя порядка, ее преодолевшего. В различных произведениях Кавальканти на эту тему ощущается двойственность, которая, вероятно, нашла наиболее полное отражение в его высказывании: «Если бы я полагал, что в этой нашей преходящей и мимолетной жизни человеческие добродетели могут оставаться неизменными и постоянными, я бы осмелился сказать, что [Козимо] был человеком скорее богоподобным, нежели смертным…»184184
«Cosimo de’ Medici, il quale, s’io conoscessi che le virtù negli uomini fossero immutabili e perpetue in questa nostra transitoria e momentanea vita, io avrei ardire di dire che fosse piú tosto uomo divino che mortale…» (Cavalcanti G. Istorie fiorentine (I, I); цит. по: Varese C. Storia e politica nella prosa del Quattrocento. P. 126). О символическом языке, который использовался гуманистами для прославления Козимо, см.: Weinstein D. Savonarola and Florence: Prophecy and Patriotism in the Renaissance. Princeton, 1970. P. 60 (прим. 85).
[Закрыть]. Мы можем развернуть эту мысль следующим образом. Козимо управляет городом, но, в отличие от республики, он не бессмертен и поэтому не может вмещать всю добродетель и весь разум политического тела. Время его правления минует, не оставив после себя гражданской жизни, способной противостоять превратностям судьбы и упадку; оно дитя фортуны и фантазии, а может быть, и злых сил, коль скоро ему не удается развить добродетель и разум в других – это возможно лишь благодаря причастности к гражданскому обществу, которое Козимо подавляет. В то же время его система существует и продолжает существовать; он преуспел, когда республика потерпела поражение, и справедливо полагать, что он восстанавливает гражданскую жизнь или создает порядок, ее превосходящий. Так или иначе, в той мере, в какой можно считать, что он смог сделать нечто, что самой республике не удалось, он преуспел там, где не смогли преуспеть добродетель в ее политическом аспекте и разум общества. Но человек – zōon politikon185185
Политическое существо (др.-греч.). – Прим. ред.
[Закрыть]; его добродетель и разум способны раскрыться лишь в политических сообществах. Если Козимо своей личной добродетелью возвысился над сообществом, следует считать его добродетель сверхчеловеческой. Это означает приравнять Козимо к существу, вкратце описанному у Аристотеля, которое настолько же выше существа политического, насколько человек выше зверей. Однако в действительности методы Козимо не напоминают методы платоновского правителя-философа. С этого момента в силу вступает двусмысленность, которую мы наблюдаем у Макиавелли. Если добродетель Козимо позволила ему выстроить собственный порядок на развалинах того единственного порядка, при котором люди могут быть добродетельными, то его добродетель может оказаться virtù, находящейся за пределами морали. Позже мы рассмотрим гипотетический случай законодателя, чья добродетель предшествовала бы утверждению человеческой гражданской добродетели и служила бы ее основанием.
Кавальканти существенно продвинулся на пути, который ведет к Макиавелли. Когда республика казалась распавшейся на составляющие ее частности, человек, по всей видимости, утратил общность мыслей и действий со своими согражданами, которую давала ему vita activa – средство понимания и контроля как конкретных обстоятельств, сопутствовавших его жизни, так и собственного бытия конкретной личности. В большинстве своем неоплатонические философские направления, расцветшие в пору пребывания у власти Лоренцо де Медичи, можно интерпретировать как попытки восстановить эту гармонию и контроль в негражданской форме186186
См. об этом: Garin E. Italian Humanism, Philosophy and Civic Life in the Renaissance (chap. III: Platonism and the Dignity of Man).
[Закрыть]. Хотя они олицетворяют возвращение к vita contemplativa, предлагаемое ими созерцание далеко от монашеских размышлений над неколебимыми универсалиями. Акцент, сделанный Платоном на знании как интуиции, дает им возможность иначе сформулировать прежнее учение о созерцании как разновидности действия и даже творчества. Человек предстает здесь как уникальное среди сотворенных существ в силу своей способности проникать в интеллектуальную сущность всех прочих созданий. Он отождествляется с ними и, в свою очередь, приближает их к собственной природе. Представления, присущие герметизму и магии, позволяют утверждать, что знания и язык, благодаря которым в сознании отпечатываются соответствия и принципы, скрепляющие воедино все вещи, делают человека с его интеллектуальными способностями (но не с его fantasia) повелителем и творцом (после Бога) всех тварных вещей. Конкретные явления становятся универсальными, когда он познает их, и сам он, познавая их, становится причастен универсальному. Но герметисты не могут заменить политиков, если они не предложат модель отношений между людьми как равными друг другу личностями. Мир «Речи о достоинстве человека» Пико делла Мирандолы в конечном счете состоит из познаваемых объектов и познающего их интеллекта. Хотя знание у Пико стало Адамовой страстью к определению и созиданию, самоопределению и самосозиданию, связи между гражданами на самом деле не могут сводиться к отношению между познающим и познаваемым. Граждане заняты не столько познанием (и, таким образом, созиданием) универсума и самих себя, сколько выстраиванием отношений между сознаниями, волями и целями друг друга. Наиболее подходящее для этого устремления свойство сознания – не платоновский гнозис (gnosis), а аристотелевская филия (philia) или христианская агапэ (agape). Магия, воздействие на предметы, основанное на знании их природы, является методом совершенно неподходящим, когда речь идет об отношениях между равными политическими субъектами. В той мере, в какой магия склонна возвышать знание до статуса действия, – маг получает власть над предметом, просто произнося его имя, – она даже не разновидность макиавеллевской virtù. Философия, изолирующая человека – Человека как отвлеченную и обособленную универсалию, – в его способности к познанию, могла помыслить его как философа или как правителя, если рассматривать правление как интеллектуальную деятельность. Однако в ней не было категорий для обозначения отношений между правящими индивидами именно потому, что ее интересовал только субъект, а не объект правления. Неоплатоническая попытка восстановить связь между знанием и действием потерпела поражение в той степени, в какой она не учитывала общественный характер познания, решения и действия. Это была та сфера опыта, которую неоплатонизм не мог осмыслить. Добродетельную и разумную жизнь он представлял как озаренное знанием единство с космосом, а акцент, который он ставил на отношение между знанием и действием, заставляет предположить, что космос должен был примирить человека с потерей полиса. Возможно, именно поэтому Пико и других неоплатоников так привлекал Савонарола, который, как мы увидим, изображал возрожденный полис как сообщество святых, основанное на справедливости и формирующееся в кульминационный апокалиптический момент священного времени, так что благодать и политика пришли на смену магии и философии в деле восстановления человеческой природы.
В таком контексте конституционная мысль – если подразумевать под этим размышление о различных формах и институтах совместного действия граждан – могла приобрести огромную нравственную и даже экзистенциальную значимость. Ее предметом было восстановление политизированной добродетели, без которой имелись основания опасаться, что ни природа человека, ни его мир не могли бы стать ничем, кроме хаоса непостижимых сил. Основным методом, доступным флорентийцам, стремившимся осмыслить отношения между гражданами, как мы видели, послужила афинская теория, опосредованная рядом античных и гуманистических авторов и для удобства сведенная к парадигмам классификации форм правления в зависимости от того, находится ли у власти один, некоторые или многие. Именно в период господства Медичи миф о венецианской устойчивости и древности стал мифом о Венеции как совершенно стабильной политии в духе Аристотеля, а позднее и Полибия, поскольку в ней поддерживалось совершенное равновесие. Важно, что создали этот миф не только сами венецианцы, но и флорентийцы. Феликс Гилберт проследил его происхождение187187
Gilbert F. The Venetian Constitution in Florentine Political Thought // Florentine Studies: Politics and Society in Renaissance Florence / Ed. by N. Rubinstein. London, 1968. P. 463–500.
[Закрыть], отправной точкой которого стало намерение живших в Венеции гуманистов – Франческо Барбаро и содействовавшего ему Георгия Трапезундского – найти классическое обоснование венецианского правления, но которое вскоре переросло в способ описания и исследования ее уникальной структуры. Как правило, Венецию не затрагивала нестабильность, связанная с противоборством различных партий и внутренними раздорами. Она могла позволить себе забыть о многих исторических переменах, которые на самом деле пережила. Миф о древности и отсутствии перемен стал традиционным и нашел отражение в эпитете Serenissima188188
Тишайшая, Светлейшая (итал.). – Прим. ред.
[Закрыть], которым республика предпочитала себя именовать. Гуманисты, искавшие принципы или классические парадигмы, которые объяснили бы причины подобной стабильности, сосредоточились на двух особенностях венецианского строя, приводивших, однако, к разным выводам. Первая из них исходила из разделения власти между дожем, Сенатом и Большим советом. По всей видимости, здесь сочеталось правление одного, некоторых и многих, о котором говорили теоретики Античности. При этом вторая особенность состояла в давней традиции ограничения гражданства в смысле политического участия в политике большим, но все же конечным числом древних семей. На этом основании Венецию можно было считать олигархией или аристократией, однако разделение по количественному признаку на одного, некоторых и многих обычно соотносилось с социальной классификацией на монархию, аристократию и демократию. Была ли Венеция смешанным правлением или подлинной аристократией? Последующие мифологические представления, сопряженные с образом Светлейшей Республики, можно во многом отнести на счет этой фундаментальной двойственности парадигмы, которую, в свою очередь, можно связать с двусмысленностью, возникшей вследствие важнейшего решения Аристотеля сочетать разные наборы критериев в сжатых словесных формулировках. Дож, Сенат и Большой совет могли соотноситься с одним, некоторыми и многими, с монархией, аристократией и демократией или с обособленными политическими функциями, которые надлежало принять на себя одному/монархии, некоторым/аристократии и многим/демократии. Аристократию можно было понимать как чистую форму правления, как элемент трехсоставной системы смешанного правления или как социально ограниченную структуру, способную соединять в себе власть одного, некоторых и многих.
Из проведенного Гилбертом анализа ясно, что венецианцы эпохи Кватроченто хотели считать себя исключительно аристократией, хотя и необыкновенно уравновешенной и внутренне пропорциональной. Флорентийцы, проявлявшие интерес к устройству Венеции, изначально также не оспаривали такой взгляд на вещи. Венецианский миф в эпоху правления во Флоренции Лоренцо де Медичи мог привлекать главным образом социальную группу, известную как ottimati. К этой категории людей относились представители старинных родов, по своему происхождению скорее купеческих, чем знатных, которые могли считать себя потомственным правящим классом или господствующим элементом, больше среднего наделенным благоразумием, опытом и другими необходимыми для правления качествами, а потому отождествляться с теми аристотелевскими элитами, которых с полным основанием можно было назвать «немногими» или «аристократией». Ottimati (термин произошел от optimates, то есть оптиматов, сенатской аристократии Римской республики), недовольные долей ответственности и власти, отводимой им политическими методами Медичи, по понятным причинам были заинтересованы в любом аргументе или терминологии, которые бы подчеркивали и определяли роль политической аристократии. К слову, последняя представляла собой нечто совсем иное, нежели феодальное или земельное дворянство вне зависимости от того, покупала ли венецианская и флорентийская знать в то время земли. Соответственно, ottimati читали венецианское устройство современной моделью конституции, воплощавшей классические принципы, предоставлявшие такой аристократии надлежащую долю власти. В отношениях дожа и венецианской аристократии они видели образец равновесия между главой дома Медичи и ottimati, который должен был существовать, но не существовал. Иные, быть может, даже мечтали о времени, когда флорентийский дож будет лишь primus inter pares, первым среди равных, и происходить необязательно из рода Медичи. Они явно не были заинтересованы в том, чтобы указывать на демократический элемент венецианской конституции (поскольку его нужно было еще изобрести). И тем не менее интересно наблюдать, как социальные реалии, соотносящиеся с выбранной ottimati парадигмой, толкали их к этому. Во Флоренции действительно существовал popolo (grasso и minuto)189189
Жирный и тощий народ (итал.). Два соперничающих городских сословия в средневековой Флоренции. – Прим. ред.
[Закрыть], имевший традицию деятельного гражданства, которую трудно было игнорировать, говоря о теоретическом или реальном распределении власти. Терминология «один – немногие – многие», к которой ottimati побуждал прибегать гуманистический классицизм и трехчастное строение действительной венецианской конституции, требовала от них разговора о равновесии между демократией, аристократией и монархией в идеальной системе, к которой они стремились. После Савонаролы наиболее последовательная группа мыслителей, поддерживавших оптиматов, сформировалась вокруг Бернардо Ручеллаи190190
Gilbert F. Bernardo Rucellai and the Orti Oricellari: A Study on the Origin of Modern Political Thought // Journal of the Warburg and Courtauld Institutes. 1949. Vol. 12. P. 101–131. См.: Idem. Machiavelli and Guicciardini. P. 80–81.
[Закрыть], который настаивал, что Венеция – аристократия и что Флоренция должна быть только аристократией, и именно к этому они всегда и стремились. Впрочем, они выпустили из рук интеллектуальную инициативу, во многом именно из‐за выводов, к которым неизбежно вел используемый ими язык.
В долгосрочной перспективе – по крайней мере с англо-американской точки зрения – миф о Венеции (в своей максимально идеализированной форме) состоял в утверждении, что Венецианская республика была бессмертна и безмятежна, так как поддерживала идеальное равновесие, сочетая в себе три элемента: монархию, аристократию и демократию. Это утверждение выражалось на языке Полибия, но в эпоху Кватроченто шестая книга его «Всеобщей истории» была недостаточно широко известна, чтобы называть ее одним из источников венецианского мифа. Скорее нам следует сосредоточить свое внимание на великой традиции афинской философской школы и гражданском гуманизме191191
Барбаро и Георгий Трапезундский, по-видимому, основывали свой идеал Венеции на «Законах» Платона, см.: Idem. The Venetian Constitution. P. 468–469.
[Закрыть]. Можно отметить, что флорентийские ottimati, сыгравшие важную роль в создании венецианского мифа, дали толчок идеям и идеологии, простиравшимся за пределы их желаний или контроля. Факт в том, что они воспринимали себя как граждан и выражали свои классовые интересы – назовем это так – на языке политического сообщества. То, что они, вероятно, задумывали лишь как обозначение отношений, которые должны существовать между одним и немногими – между Лоренцо или Пьеро и ottimati, – превратилось в парадигму отношений, которые должны существовать между всеми частями флорентийской политии. Так был восстановлен идеал универсального гражданства, сформулированный в привычных для флорентийцев категориях и представлявший собой смешение теорий Аристотеля и Полибия. Однако обстоятельства, в которых это произошло, – интеллектуальная атмосфера, воцарившаяся после 1494 года, – показывает, что это не могло случиться без серьезных политических и идеологических конфликтов. Наследие гражданского гуманизма было таково, что крах гражданской жизни отождествлялся в сознании гуманистов с картиной утратившего упорядоченность мироздания столь же однозначно, как крах «порядка и чинов» у Шекспира. Неоплатонические философские течения склонялись к мысли, что единственный способ вернуться к порядку состоит в единении интеллекта с космосом, которое повлекло бы за собой восстановление единства умопостигаемого мира. Мыслители, способствовавшие созданию мифа о Венеции, принадлежали к альтернативной традиции, предполагавшей восстановление мира средствами гражданства и политического порядка. Образ Венеции служил лишь инструментом, с помощью которого они вновь утверждали категории аристотелевской политики. Но Венеция превратилась в миф, парадигму, оказывающую мощное воздействие на воображение. Если оставить в стороне вопрос, какой упадок флорентийского духа заставил мыслителей Флоренции с таким упорством обращаться к образу города-соперника, к которому они не испытывали любви, то сила этого символа, безусловно, заключалась в его совершенстве, в воплощенной в нем картине политии, в которой все частности находились в гармонии, а его стабильность, следовательно, оказывалась бессмертной. Если политии суждено восстановить порядок в иллюзорном мире, она должна быть подлинно универсальной. Чрезвычайно интересно, что образ Венеции стал восприниматься во Флоренции как политически значимый в тот момент, когда Савонарола в своих апокалиптических проповедях призывал город осознать свою святость и избранность, осознать себя орудием, с помощью которого Бог преобразит церковь и спасет мир.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.