Текст книги "Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех"
Автор книги: Джон Клеланд
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Бедра его, превосходно вылепленные, округлые в наливе молодости и силы, постепенно сужавшиеся к коленям, казались двумя столпами, достойными того тела, которое они поддерживали и внизу которого я – не без остатка страха, но и не без нежных чувств – глаз не могла оторвать от того ужасного тарана, что совсем недавно яростно вломился, ворвался и почти сокрушил мои мягкие части, еще не переставшие отзываться болью на эту ярость. Но взгляните на него теперь! Обессиленно упавший, откинувший полуприкрытую пунцовую головку на поверхность бедра, умиротворенный, податливый – ничто в нем не говорило о способности сотворить зло и жестокость, им причиненные. Роскошная поросль мягких, в колечки свившихся волос окружала его основание, оттеняя белизну покрытого узором вен ствола, который податливо, словно ужавшись, съежившись, сплющившись, обратился в истомленного рыхлого толстячка, поддерживаемого меж бедер своим шарообразным придатком, этим волшебным мешочком сокровищ сладострастной природы, вобравшим, казалось, в себя все морщинки и все складки великолепного, молодого, без изъянов тела. Совершенной композиции картина, привлекательнее и трогательнее какой у природы нет. Она, конечно же, бесконечно превосходит все эти обнаженные тела, что изображаются художниками в живописи, в скульптуре и в произведениях любого из искусств, которые покупаются за бешеные деньги. Так уж получается, что превосходство и великолепие того, что можно увидеть в подлинной жизни, мало кем осознается, разве что немногими, кого природа наделила пылом воображения и кто в суждениях своих верен той истине, что истоки, первоосновы красоты, непревзойденные творения самой природы превыше всех своих отражений в искусстве и что, как бы ни посягало богатство, оно не в силах заплатить за эти творения сполна.
Всему, впрочем, приходит конец. Одно движение юного ангела в расслабленности уже уходящего сна – и все сокровища были скрыты от моих глаз оправленными рубашкой и простынею.
Тогда я легла, направив руки к той части тела своего, где виды, коими я только что любовалась, уже вызывали мятеж, силой своей превосходивший и боль и страдания; усмиряя его, пальцы мои сами открыли уже проторенный проход. Однако долго сравнивать там разницу между девственницей и теперь уже совершенной женщиной мне не пришлось: проснулся Чарльз и, повернувшись ко мне, спросил, каково мне спалось, и, едва ответ выслушав, запечатлел на моих губах исторгающий восторг и обжигающий поцелуй, пламя которого проникло мне в сердце, а оттуда разлилось по всем-всем жилочкам, по всему телу. Тут же, словно в гордыне своей отплачивая мне за учиненный осмотр нагих его прелестей, Чарльз откинул простыню и воздел как мог высоко на мне рубашку: пришел его черед любоваться дарами, какими осчастливила природа меня, – руки его тоже не бездействовали, сразу же прошлись по каждой частичке моего тела. Восхитительная скудость и твердость еще не созревших, но многообещающих грудей, белизна и упругость плоти, свежесть и ладность фигуры, гармония всех ее частей – все во мне, казалось, вызывало его удовлетворение, доставляло радость от такого приобретения. Любопытство влекло его взглянуть на разорение, им учиненное, в центре сверхъяростного таранного удара; подложив под меня подушку, он устроил меня так, как то отвечало целям его своенравной проверки и на вид, и на ощупь. Кто, скажите, может в словах выразить огонь, сверкавший в его очах и горевший на его дланях! Лишь вздохами радости и милой неразборчивостью восклицаний мог он тогда воздать мне хвалы. К тому времени орудие его вновь было твердо нацелено на меня, я смогла рассмотреть его в момент высочайшего подъема и возбуждения. Чарльз сам ощупал его и, видимо, нашел состояние удовлетворительным; с улыбкой любви и добродетели взял он мою руку и мягко, но настойчиво поднес ее к гордости своего естества, роскошнейшему шедевру его.
Слабо сопротивляясь, я не могла не ощутить то, что сжать было мне не по силам: столп из белейшей слоновой кости, причудливо испещренный голубыми прожилками и увенчанный (при напрочь откинутом капюшоне) головкой, на которой самое жизнь играла всеми оттенками красного и алого, – никакой рог не мог быть тверже и жестче, зато и никакой бархат не мог быть столь мягок, ласков и отзывчив на прикосновение. Чарльз препроводил мою руку еще ниже, туда, где природа и услада совместно устроили сладострастную свою сокровищницу, столь ловко закрепленную и подвешенную к основанию первичного их орудия и прислужника, что его смело можно было счесть заодно и казначейским распорядителем. Там довелось мне через мягкую оболочку хорошо разобраться в содержимом: паре округлостей, шаров, которые, казалось, были созданы для игры, но упрямо не давались в руки, ускользая от любого, даже очень легкого, давления снаружи.
Появление моей слабой и теплой руки в местах особо чувствительных вызвало такой внезапный пожар страсти, что, отбросив всякие приуготовления и пользуясь удобством моего расположения, Чарльз бурей ворвался туда, где я нетерпеливо ждала его: на сей раз таран свой направил он уверенно и без промаха. Тут же почувствовала я жесткое вторжение меж разведенных краев раны, отныне отверстой для жизни; малость и узость более не доставляли мне невыносимой боли, а любовнику моему создавали лишь те трудности, что возвышали его наслаждение. Ощущение, что орудие его оказалось в плотных объятиях моей нежной и пылающей плоти, словно меч, упокоившийся в ножнах, мягко его облегающих, переполняло меня блаженством, так что у меня совершенно дух перехватило и дыхание зашлось. А эти убийственные выпады! А несметные поцелуи! Каждый из них – услада неописуемая, но и эта услада затерялась среди куда больших наслаждений! Возбуждение и сумбур были чересчур бурными, чтобы естество могло выдержать его долго: ключи, столь возмущенные и хорошо разогретые, скоро выкипели и, иссякнув, пригасили полыхавший пожар. Утехи любовные и накипь вожделения поглотили все утро и еще столько дня прихватили, что, когда наступило время накрывать на стол, пришлось накрывать его сразу и к завтраку, и к обеду.
Пока мы отдыхали, Чарльз рассказывал о себе, и каждое слово из рассказа его было правдой. Его отец (а Чарльз был единственным ребенком) имел небольшой доход, но тратил без счету, залезая в долги, потому и сыну смог дать весьма скудное образование: никакому делу тот не был обучен, предполагалось пустить его по военной части, выкупив чин и звание, разумеется, при условии, что удастся достать денег или сберечь их в процентах, однако приходилось скорее мечтать о выполнении этих двух условий, чем на то рассчитывать. Расточительный и недальновидный родитель обрек юношу на участь далеко не лучшую: способный и многообещающий отрок пребывал в полном ничегонеделании, к тому же папенька палец о палец не ударил, чтобы хоть намеком предупредить сына о пороках и опасностях, подстерегающих неосведомленных и неосмотрительных в столичной жизни. Чарльз жил дома под присмотром отца, который сам содержал любовницу. Во всем остальном, если только Чарльз не просил у него денег, отец относился к нему с добротой, в которой было больше лени, чем добра: мальчику все сходило с рук, любое его объяснение или отговорка принимались на веру, и, даже когда отец порицал его, это больше походило на потворство проступку, чем на серьезную заботу о воспитании или на наказание. Деньги, однако, были необходимы, и нужду в них Чарльз, у которого мать умерла, удовлетворял благодаря щедрости бабушки по материнской линии, души не чаявшей во внуке. Она имела солидный годовой доход и постоянно отдавала своему ненаглядному все сбереженное ею до последнего шиллинга – к великому огорчению его отца, которого огорчало не то, что бабушка потакает капризам внука, а то, что она предпочитает Чарльза ему самому. И мы слишком скоро убедились, какой губительный оборот может принять подобная корыстная ревность, клокочущая в отцовской груди.
На щедроты любвеобильной бабушки Чарльз тем не менее мог содержать любовницу – столь непритязательную, какой делала меня любовь моя. Добрая моя судьба (а таковой я вовек буду ее считать) свела меня с ним, как я уже имела случай о том сообщить, как раз когда он присматривал себе сожительницу.
О характере его могу Вам сказать сразу одно: ровность поведения, очаровательная мягкость и обходительность говорили, что Чарльз рожден был для семейного счастья: заботлив, от природы вежлив и благочестив, не было случая, чтобы он повинен был в ссоре или злобой взрывал безмятежность и спокойствие общения, его умению блюсти выдержку мог бы позавидовать каждый. Не наделенный качествами великими или блестящими, свойственными гению, теми, благодаря которым можно прогреметь на весь свет, он обладал всеми более скромными свойствами, какие признаются менее громкой, но все же доблестью в обществе: простой здравый смысл в сочетании с добродетельной скромностью и добродушием доставляли ему если не обожание, то всеобщую любовь и уважение, приносящие еще больше счастья. Признаюсь, поначалу лишь красота телесная привлекала к нему мое внимание и вызывала во мне страсть, а потому не очень-то я и могла судить о внутренних его качествах и достоинствах, какие позже случай позволил мне постичь и какие, возможно, в том легкомысленном и ветреном возрасте мало трогали бы мое сердце, не будь они заключены в столь приятный для глаз моих облик того, кто стал кумиром моих чувств. Впрочем, вернемся к нашему рассказу.
После обеда, который мы отведали посреди полного беспорядка в постели, Чарльз встал и, бурно попрощавшись, покинул меня на несколько часов. Он поехал в город, где обсудил все случившееся с молодым хватким адвокатом, и они вместе отправились к дому благочестивой бывшей хозяйки моей, от которой я сбежала днем раньше и с кем он был намерен заключить сделку, дабы раз и навсегда избавиться от любых ее притязаний в будущем.
Таково было намерение, однако по дороге его приятель, адвокат и рыцарь-храмовник, еще раз обдумал рассказ Чарльза и счел за лучшее придать их визиту несколько иной вид: вместо того чтобы предлагать мировую, потребовать удовлетворения.
Едва успели они войти, как тут же девушки дома окружили знакомого им Чарльза. Времени с моего побега прошло слишком мало, а они понятия не имели о том, что он хотя бы виделся со мной, так что ни малейшего подозрения в его причастности к моему побегу у них не появилось. Они как умели подлизывались к нему, спутника же Чарльза, скорее всего, приняли за свеженькую жертву. Только храмовник вскорости поубавил им прыти, потребовав разыскать хозяйку, с которой, прибавил он с прямо-таки судейской суровостью, ему необходимо разрешить одно дело.
За мадам тотчас же послали, и, когда девушки более чем охотно покинули салон, адвокат строго спросил, знает ли она молодую особу, только прибывшую из деревни, по имени Френсис или Фанни Хилл, каковая особа под предлогом найма в служанки была обманом вовлечена в ловушку, при этом адвокат описал меня настолько, насколько он мог это сделать по рассказам Чарльза.
Странно, но это так: порок трепещет на допросах у правосудия. Миссис Браун, чья совесть в отношении меня была не совсем чиста, эта всей столице известная кляча, что жилы из себя тянула, лавируя меж всяческих опасностей, какими чревато ее ремесло, не могла не встревожиться, услышав вопрос, особенно когда адвокат повел речь о мировом судье, о Ньюгейтской тюрьме, о судебной палате Олд-Бейли, о привлечении к уголовной ответственности за содержание непотребного дома, о наказании у позорного столба или вывозкой вывалянной в грязи и перьях на тачке и о всяком таком прочем. Она, решивши, вероятно, что я подала жалобу против ее дома, сделалась чрезвычайно бледной и разразилась в ответ потоком из тысячи оправданий и извинений.
Словом, если говорить коротко, джентльмены с триумфом унесли мой сундучок с вещами, который миссис Браун, не напади на нее страх великий, могла и выторговать. Стремясь отвести угрозу от дома и очистить его от всех претензий, хозяйка даже пожертвовала чашу крепчайшего пунша – вместе с иными дому присущими угощениями, каковые были предложены, но не приняты. Чарльз все это время разыгрывал из себя случайного спутника адвоката, которого он привел сюда просто потому, что знал, где дом находится; внешне он ничем не выдал, что обсуждаемый предмет его хоть сколько-нибудь интересует. И все же он получил дополнительное удовольствие, когда убедился, что все, о чем я ему рассказывала, подтвердилось и что охваченная страхами сводня поостережется выведывать и расспрашивать о моей судьбе, ибо, судя по готовности, с какой она пошла на соглашение, страхи эти были велики чрезвычайно.
Фоби, моей доброй менторши Фоби, в то время дома не было (возможно, она меня разыскивала), иначе разыгранная джентльменами сценка, скорее всего, не прошла бы так гладко.
Переговоры все же потребовали времени, которое показалось бы мне, оставленной в незнакомом доме, куда более долгим, если бы не хозяйка гостиницы, по-матерински заботливая женщина, которой Чарльз совершенно свободно меня представил. Она поднялась ко мне, мы пили чай, и беседа с ней, а точнее, ее рассказы помогли мне вполне сносно скоротать время еще и потому, что темой наших разговоров был он. Все же вечер настал, условленный час его возвращения миновал, и я не могла не впасть в тоску нетерпения и милых страхов, слетавшихся ко мне: их наш слабый пол ощущает тем сильнее, чем крепче мы любим.
Страдать мне пришлось недолго, и, едва он появился, все страхи были забыты и все нежные укоры, что я для него приготовила, растаяли, так и не достигнув моих губ.
Я пока не вставала с постели, поскольку ногами могла пользоваться не иначе как весьма уродливо, и Чарльз подлетел ко мне, подхватил на руки, поднял, заключил в объятия (сам попав в мои) и рассказал, перебивая повествование множеством сладостных поцелуев, об успехе своего предприятия.
Я не могла сдержать смех, узнав, в какой страх вогнали они старую пройдоху, в невежестве своем я и представить себе не могла (да и не вовсе утраченная невинность тому способствовала), что подобное возможно. Она, очевидно, уверилась, что я сбежала под защиту какой-нибудь родни, о которой припомнила, отвратившись от того, что со мною проделывали в доме, и что оттуда-то эта жалоба и исходит, ведь, здраво рассудил Чарльз, ни один из ее соседей не видел в столь ранний час, как я убегала в карете, или, во всяком случае, не мог заметить его самого, в доме же ни у кого даже проблеска мысли или подозрения не было, что я разговаривала с ним, и еще того меньше – что я способна столь быстро сговориться с совершенно незнакомым человеком. Так случается, и не всегда следует нам больше всего не доверять самой небывалой небывальщине.
Мы поужинали с веселостью двух молодых беззаботных созданий, охваченных единым желанием, и поскольку я с живостью и легкостью целиком вверила Чарльзу свое будущее счастье, то ни о чем другом и помыслить не могла, как о том, чтобы он принадлежал мне.
Он не заставил ждать себя в постели, и в эту вторую ночь, когда боль по большей части уже ушла, я в полной мере вкусила все прелести совершенного наслаждения: я плыла, я купалась в усладе, пока, когда желания наши были удовлетворены и пламя угасло, обоих нас не сморил сон, но стоило нам пробудиться, как тут же снова обратились мы к восторгам утех.
Так, почти все время предаваясь любви и жизни, провели мы в Челси дней десять. Чарльз каждый раз находил благовидные объяснения своему отсутствию дома и не прерывал добрых отношений с любящей бабушкой, от кого постоянно получал достаточно денег, чтобы оплачивать расходы, которые он нес из-за меня (кстати, они были сущими пустяками в сравнении с тем, что он тратил на свои менее постоянные утехи такого рода).
Затем Чарльз снял для меня меблированную квартирку в доме на Д***-стрит в Сент-Джеймсе. Две комнаты с кладовой на втором этаже обходились в полгинеи в неделю и были гораздо удобнее для его частых посещений, чем гостиница, которую я покидала с большим сожалением: она сделалась для меня бесконечно дорогой как место, где я впервые обрела моего Чарльза и где потеряла драгоценность, какую никак нельзя потерять в жизни дважды. У хозяина причин жаловаться не было, разве что, учитывая широкую натуру Чарльза, он сожалел о том, что мы съезжаем.
Прибыв в наше новое жилище, я, помнится, нашла его миленьким, хотя и – даже за такую плату – довольно простоватым. Только ведь приведи меня Чарльз даже в темницу подземную, одно лишь его присутствие превратило бы ее в маленький Версаль.
Хозяйка дома, миссис Джонс, показывавшая нам нашу квартиру, не жалела ни красок, ни языка, расписывая ее удобства: и что собственная ее служанка станет о нас заботиться, и что в доме ее квартируют самые приличные люди, и что первый этаж снимает секретарь иностранного посольства, и что я по виду очень добрая леди… При слове «леди» я так и вспыхнула от польщенного тщеславия: звучало это, согласитесь, чересчур сильно для девушки в моем положении, поскольку, хоть Чарльз и переодел меня предусмотрительно в менее кричащий и вызывающий наряд, чем тот, в каком я бежала к нему, хоть он и выдавал меня за свою жену, с которой вступил в брак тайно и которую вынужден был из-за своих друзей (старая история) прятать, я поклясться готова, что женщина эта слушала его сказки, нимало им не веря, так как хорошо знала жизнь и нравы столицы. Бессовестнее ее трудно было отыскать человека, единственная для нее забота – сдать комнаты повыгоднее, так что полная правда ее никоим образом не смутила бы и сделку не расстроила бы.
Вот набросок портрета и кое-какие сведения из ее жизни – они Вам пригодятся, чтобы понять роль, какую ей еще предстоит сыграть в том, что касается меня.
Было ей лет сорок шесть: высокая, тощая, рыжеволосая, с лицом довольно обыкновенным, ничем не примечательным, такие попадаются повсюду, но не замечаются, и о них нечего сказать. В юности была она на содержании у одного джентльмена, который, умирая, оставил ей пожизненно сорок фунтов в год, приняв во внимание дочь, которую она родила от него; дочку эту в семнадцать лет мамаша продала – за цену весьма умеренную – джентльмену, который отправился за границу и забрал свое приобретение с собою, там он обращался с ней с величайшей заботливостью и даже, по слухам, тайно женился на ней, однако все время настаивал, чтобы она прервала всяческие отношения и не поддерживала никаких связей с мамашей, которая в низости своей оказалась способна, будто торговка, выставить на рынок собственную плоть и кровь. Впрочем, чувства естественные, человеческие были мамаше чужды; единственная ее страсть заключалась в деньгах, потому разрыв с дочерью если и вызвал у нее какие сожаления, то лишь в виде огорчений из-за невозможности вытянуть из чада родного побольше подарков или иных благ. Равнодушная по самой натуре своей ко всем радостям, кроме как любыми средствами мошну набить потуже, она сделалась эдакой частной сводней (для чего, надо сказать, весьма подходила своей важной, приличной внешностью) и бралась подыскивать пару хорошо знакомым и состоятельным клиентам. Короче, ничто из того, в чем ей виделась выгода и прибыль, не проходило мимо ее рук. В городе она знала все ходы и выходы, не только сама всюду поспевая, но и постоянно собирая сведения обо всем во время своих сделок, ибо, помимо ведения широкой практики, вносившей гармонию в отношения двух полов, она брала вещи в заклад, ссужала деньги под проценты и обделывала – очень прибыльно – еще кое-какие тайные дела. Она арендовала дом, в котором жила, и выжимала из него все, что можно, сдавая квартиры внаем. Хотя «стоила» она самое малое три или четыре тысячи фунтов, но не позволяла себе даже необходимого и жила исключительно на то, что ей удавалось дополнительно выжать из своих жильцов.
Когда она увидела, что за парочка поселилась под ее крышей, то, несомненно, сразу же принялась прикидывать, как бы получить с нас побольше денег, для чего (тут она рассудила совершенно правильно) наше положение и неопытность вскоре представят ей все возможности.
В такое вот удобное и надежное гнездышко, в цепкие когти этой алчной гарпии и было перенесено наше обиталище. Для Вас не так уж и важно, а мне не доставит никакого удовольствия вдаваться в детали всех мелких кровожадных способов и средств, какими она пользовалась, чтобы постоянно обирать нас до нитки. Чарльз предпочитал все это сносить, нежели хлопотать о переезде, к тому же тонкости и хитрости предъявляемых ею к оплате счетов едва ли умели постичь молодой барин, не ведавший никаких ограничений и понятия не имевший об экономии, и деревенская глупышка, ничего в таких делах не смыслившая.
И все же именно здесь, рядом с великолепным возлюбленным моим, провела я восхитительнейшие часы своей жизни: Чарльз мой был со мною, а в нем заключалось все, в чем нуждалось и чего жаждало любящее сердце. Он возил меня на спектакли, в оперу, на маскарады и иные всякие столичные увеселения, все это, разумеется, радовало меня, только радость умножалась безмерно тем, что рядом со мною был он, что он мне все объяснял, возможно, находя удовольствие в естественных выражениях удивления и восторга, какие не могли не появляться у бедной селяночки при виде – в первый-то раз! – всего этого великолепия. Правду сказать, для меня увеселения всякий раз становились ощутимым подтверждением того, сколь велика власть полностью завладевшей моим сердцем единственной страсти, коей отдалась я душой и телом и каковая не оставляла в моей жизни места ни для какой иной услады, кроме любви.
Взять хоть мужчин, которых я видела повсюду, не замечая их нигде: как проигрывали они в моих глазах в сравнении с моим Адонисом, полное совершенство которого ни разу не дало мне ни малейшего повода попенять себе за что-либо, с ним связанное. Он стал моей вселенной, и все, что не было им, не значило для меня ничего.
В конечном счете любовь моя столь бурно била через край, что отогнала какое угодно предположение, загасила всякую тлеющую искорку ревности: даже случайная мысль, всего лишь пытавшаяся обратиться в эту сторону, вызывала во мне такие мучения, что любовь к самой себе и ужас, который хуже смерти, навсегда оградили и избавили меня от ревности. Впрочем, не было для нее и случая: решись я рассказать здесь, как Чарльз несколько раз пожертвовал ради меня женщинами куда более важными, чем я осмелилась бы просто на то намекнуть (принимая во внимание его внешность, не такое уж и диво), я могла бы представить Вам полное доказательство его нерушимой верности мне. Только… не стали бы Вы сердиться на меня за то, что я опять раззадориваю аппетит собственного тщеславия, которому полагалось уже давным-давно насытиться?
На время, когда мы были свободны от активных удовольствий, Чарльз нашел себе еще одну забаву: он решил просвещать меня – там и настолько, куда и насколько его собственный свет проникал, – в великом множестве жизненных явлений, о каких я вследствие своей необразованности не имела совершенно никакого понятия. Ни единому слову, слетавшему с губ милого учителя моего, не давала я пропасть понапрасну, каждый слог, им произнесенный, я хранила в памяти, ко всему, что им говорилось, я относилась как к вещаниям оракула, лишь поцелуям (не могу отказать себе в удовольствии признаться) позволяла я прерывать речи, исходившие из уст, дышавших сладостью превыше арабских благовоний.
Не много времени потребовалось, чтобы успехами своими я сумела доказать, как глубоко ценю все, о чем он мне говорит: я повторила ему все почти слово в слово и, не желая, чтобы меня принимали просто за попку-попугая, показывая, как я вникаю, обдумываю, как стараюсь понять, сопроводила декламации собственными замечаниями и задала ему вопросы, требовавшие объяснений.
Я стала заметно избавляться от своего провинциального выговора, от неуклюжести в походке, осанке, манерах, умении себя держать – так велика была моя наблюдательность, и так быстро я все схватывала и перенимала, так плодотворно было мое стремление с каждым днем делаться все более и более достойной его сердца.
Что касается денег, то он приносил мне все, что сам получал, однако великих трудов ему стоило заставить меня хоть часть из них положить к себе в бюро. То же и с одеждой: ему никак не удавалось уговорить меня принять хоть на фут материи больше, чем требовалось на то, чтобы – в угоду его вкусам – одеться поаккуратнее, ничего сверх того мне было не нужно. Я с превеликим удовольствием взялась бы за любой, пусть даже самый тяжкий труд, пальцы себе с радостью извела б до костей, лишь бы иметь возможность содержать его. Сами посудите теперь, могла ли я даже помыслить о том, чтобы стать для него обузой. Непрактичность, отсутствие корысти во мне были так естественны, настолько следовали велениям моего сердца, что Чарльз не мог того не почувствовать: если он и не любил меня так, как я его (постоянный и единственный предмет милых препирательств между нами), все же он, по крайней мере, сумел вселить в меня веру в то, что нет и не может быть мужчины нежнее, честнее и вернее, чем он.
Наша домовладелица, миссис Джонс, частенько поднималась ко мне в квартиру, откуда я без Чарльза не выходила никуда и ни за чем; для нее не составило труда (никакого тут особого искусства не требовалось) быстренько выведать, что мы обошлись без церковной церемонии, а некоторое время спустя она узнала все тайны наших отношений; все это ее отнюдь не огорчило, скорее наоборот, если принять во внимание ее намерения, касавшиеся меня, которые – увы! – она слишком скоро получила возможность привести в исполнение. Тогда же собственный жизненный опыт убеждал ее, что любая попытка, пусть самая что ни на есть косвенная или замаскированная, расколоть, разрушить неразрывный союз, единение двух таких сердец, как наши, привела бы (во всяком случае в то время) всего-навсего к потере двух жильцов, которыми она умело и прибыльно верховодила, особенно если любой из нас узнает о том, что ей поручено, а поручено ей было одним из клиентов либо как-нибудь выманить меня из дома, либо любой ценой убрать от моего покровителя.
Но тут вскоре варвар судьба моя избавила ее от необходимости разлучать нас. Уже одиннадцать месяцев моей жизни пронеслись одним сплошным неудержимым потоком счастья и восторга. А даже в природе бурному потоку не дано литься долго. Около трех месяцев я носила его ребенка – тут следовало бы сказать, что это обстоятельство увеличило его заботу и нежность, хотя никто не сумел бы убедить меня, что в этом можно было бы хоть сколько-нибудь прибавить. И вдруг – смертельный, нежданный удар разлуки обрушился на нас. Умолчу обо всех подробностях, о которых до сей поры не могу вспоминать без содрогания, как все еще не могу в себя прийти и постичь, за счет чего удалось мне все это пережить.
Два бесконечно долгих, словно целая жизнь, дня продержалась я без вестей от него – я, им одним дышавшая, только с ним и в нем существовавшая и еще ни разу не знавшая случая, когда хотя бы двадцать четыре часа прошли без того, чтобы я не видела его или не получила от него весточки. На третий день нетерпение сделалось так велико, а тревога так сильна, что я пришла в совершенное расстройство; не имея больше сил сносить эту пытку, я рухнула в постель и позвонила миссис Джонс, прося ее подняться, хотя как раз она-то вовсе не годилась мне в утешители при таких моих волнениях. Я едва дышала и с трудом отыскала слова, чтобы упросить ее во имя спасения моей жизни какими угодно средствами выяснить – и немедленно, – что стало с единственной в этой жизни опорой и утешением. Она принялась так соболезновать мне, что скорее обострила во мне печаль, нежели смягчила ее, но все же отправилась выполнять мое поручение.
Далеко ей идти не пришлось: до дома отца Чарльза было рукой подать, жил он на одной из улиц, выходящих к Ковент-Гарден. Там она зашла в кабачок и уже из него послала за горничной, имя которой я ей назвала, потому как та лучше других могла поведать о чем угодно.
Горничная с готовностью откликнулась на зов и, когда миссис Джонс спросила, что случилось с Чарльзом, не уехал ли он из города, с такой же готовностью сообщила, как ее барин сына своего услал, что уже на следующий день не было тайной для слуг. Меры столь решительные барин принял, чтобы по всей строгости наказать сына за то, что тому доставалось больше любви и заботы бабушки, чем самому барину. Обставить все он под благовидным предлогом постарался внезапно и скрытно, опасаясь, как бы бабушкина любовь не стала непреодолимым препятствием и не помешала Чарльзу, покинув Англию, отправиться в уготованное ему отцом путешествие. Нашелся и повод: необходимо было безотлагательно вступить во владение значительным наследством, которое досталось отцу по смерти богатого торговца (его родного брата) на одной из тихоокеанских факторий в Южных морях, о чем недавно было получено уведомление вместе с копией завещания.
Решивши твердо услать сына подальше, отец втайне от него сделал необходимые приготовления и снарядил его в путь, договорившись с капитаном судна, от коего добился, пользуясь знакомством с главным хозяином судна и патроном капитана, беспрекословного исполнения своих распоряжений. Короче, обделал он все так скрытно и так основательно, что сын, поднимаясь на палубу, был убежден, будто речь идет всего лишь о нескольких часах прогулки вниз по реке; тут его схватили, задержали на борту, не дали ни строчки написать и вообще следили за ним строже, чем за государственным преступником.
Так кумир души моей был отторгнут от меня и силой отправлен в долгое путешествие, оставшись в пути без единого друга, без единой строчки утешения, если не считать сухих объяснений и распоряжений от своего отца, что следует сделать по прибытии в порт назначения, да в придачу нескольких рекомендательных писем к тамошнему фактору. О подробностях этих я узнала не сразу, а лишь много времени спустя.
Еще горничная, беседуя с миссис Джонс, добавила, что уверена: такое обращение с прелестным ее молодым барином убьет его бабушку. Так оно, к несчастью, и произошло: узнав обо всем, старая леди не прожила и месяца. Поскольку же все ее состояние заключалось в годовой ренте, из которой ей ничего не удалось скопить, любимцу своему, ставшему жертвой столь роковой зависти, она не смогла оставить ничего существенного, зато до самого смертного часа наотрез отказывалась видеть его отца.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?