Текст книги "Трильби"
Автор книги: Джордж Дюморье
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Маленькая комнатушка под самой крышей с покатым потолком и чердачным окном была такой безукоризненно чистой и аккуратной, как будто тут жила монахиня, обучающая знатнейших девиц Франции в каком-нибудь благочестивом монастыре. На подоконнике росли настурции и гвоздики, а за окошком вился зелёный плющ.
Она сидела рядом с ним на узкой белой кровати, то и дело пожимая, гладя и целуя его руку, перепачканную краской и скипидаром, а он говорил с ней по-отечески – как он сказал потом Таффи – и бранил её за то, что она так неразумно не послала за ним немедленно или же не пришла в мастерскую. Он сказал, как он рад, как рады будут они все трое, что она перестанет позировать, – не потому, конечно, что в этом есть нечто предосудительное, но лучше этого не делать. Они будут счастливы, что она наконец пойдёт по правильному жизненному пути. Пускай Билли пробудет ещё некоторое время в Барбизоне, но она должна обещать, что сегодня же придёт отобедать с ним и Таффи и сама приготовит обед. Когда он ушёл, торопясь к своей картине «Свадьба тореадора», сказав ей на прощанье: «Итак, до вечера, громы небесные!» – он оставил счастливейшую женщину во всём Латинском квартале: она раскаялась, и её простили!
А вслед за стыдом, раскаянием и прощеньем в её душе родилось новое странное чувство: зачатки самоуважения.
До сих пор самоуважение означало для Трильби немногим более, чем физическая чистота, которую она неукоснительно соблюдала. Увы, чистоплотность была непременным условием её рода занятий. Теперь же самоуважение подразумевало другую чистоту: духовную, и она решила блюсти её вечно; она должна искупить постыдное прошлое; сама она никогда его не забудет, но, может быть, со временем оно изгладится из памяти окружающих.
Вечер того дня навсегда запомнился Трильби. Перемыв и убрав всю посуду после обеда в мастерской, она села за штопку белья. Она даже не выкурила своей обычной папироски, напоминавшей о ненавистных ей теперь занятиях и происшествиях. Трильби О'Фиррэл покончила с курением.
Разговор шёл о Маленьком Билли. Она узнала о том, как его воспитывали с детства, о его матери и сестре, о людях, среди которых он рос. Услышала она также (сердце её при этом то ликовало, то больно сжималось) и о том, какой будет, вероятно, его дальнейшая судьба, об его таланте, великом таланте, если можно было верить словам его друзей. Вскоре его безусловно ждут почёт и слава, какие выпадают на долю немногим – если только ничто непредвиденное не собьёт его с пути, не омрачит его будущее и не погубит блестящую его карьеру. При мысли о нём сердце её ликовало, а при мысли о себе – больно сжималось. Смела ли она мечтать о дружбе с таким человеком? Могла ли надеяться стать хотя бы его служанкой, его верной, преданной служанкой?
Маленький Билли провёл в Барбизоне целый месяц; вернулся он таким загорелым, что друзья с трудом его узнали, и привёз с собой такие этюды, что друзья его опешили от изумления.
Гнетущее сознание своей собственной безнадёжной бездарности в сравнении с его блестящей одарённостью растворилось в искреннем восторге при виде его мастерства, в любви к нему и уважении к его таланту.
Их друг Маленький Билли, такой юный и нежный, такой слабый физически, но такой сильный духом, отзывчивый, чуткий, зоркий, проникновенно умный, был старшим над ними по праву своего мастерства, его следовало поставить на пьедестал и поклоняться ему, беречь его, охранять, почитать.
Когда в шесть часов вечера Трильби пришла с работы и он пожал ей руку со словами: «Привет, Трильби!» – она побледнела, губы её задрожали; влажными, широко раскрытыми глазами она уставилась на него (глядя на него сверху вниз, ибо по росту была одной из самых высоких представительниц своего пола) с жадным, молящим, трепетным обожанием. Лэрд почувствовал, что его худшие опасения оправдались, а доблестное сердце Таффи исполнилось одинаковым с ним убеждением, когда он перехватил взгляд, которым ей ответил Билли.
Потом они пообедали вчетвером у папаши Трэна, после чего Трильби вернулась в свою прачечную.
Назавтра Билли отправился показывать свои работы Каррелю, и тот предложил ему пользоваться личной его студией, чтобы Билли мог закончить там свою картину «Девушка с кувшином». Это было неслыханной милостью, и юноша, взволнованный, гордый оказанной ему честью, принял её с почтительной благодарностью.
Вот почему на некоторое время Маленький Билли стал редким гостем в мастерской на площади св. Анатоля, так же как и Трильби, ведь у прачки мало свободного времени. Но они часто встречались за обедом, а по воскресным утрам Трильби, как всегда, приходила чинить бельё Лэрда, штопать его носки, убирать мастерскую и возиться по хозяйству и была счастлива. А по воскресным дням в мастерской царило обычное веселье; фехтовали, занимались боксом, играли на рояле и скрипке – словом, всё было по-прежнему.
Проходили дни за днями, и друзья стали замечать постепенную, неуловимую перемену в Трильби. Она больше не употребляла озорных словечек, когда разговаривала по-французски, разве что они вырывались у неё случайно; перестала быть чересчур весёлой и забавной, однако выглядела гораздо счастливее, чем раньше.
Она сильно похудела, овал лица её стал тоньше, скулы обозначились резче, но все её черты (лоб, подбородок, переносица) были столь безукоризненно пропорциональны, что в результате её внешность изменилась к лучшему разительно, прямо-таки неизъяснимо.
К тому же, по мере того как угасало лето и она реже бывала на воздухе, у неё почти не стало веснушек. Она отпустила волосы и теперь закладывала их в узел на затылке, открывая маленькие уши, прелестные по форме, и как раз на должном месте – далеко сзади и довольно высоко; сам Маленький Билли не мог бы поместить их более удачно. Кроме того, рот её, немного большой, принял более чёткие и мягкие очертания, а крупные ровные английские зубы блистали такой белизной, что даже французы мирились с ними. Глаза её излучали новый, мягкий свет, которого в них никто никогда дотоле не видел. Они сияли, как звёзды, как две серые звезды, или, вернее, планеты, только что оторвавшиеся от какого-то солнца, ибо постоянный, нежный свет, который они излучали, был как бы отражением чьих-то других сияющих глаз.
Излюбленный тип красоты меняется с каждым новым поколением. То были дни аристократических, надменных красавиц из альбома Букнера: высокий лоб, овальное лицо, маленький нос с горбинкой, крошечный ротик сердечком, мягкий подбородок с ямочкой посредине, покатые плечи и длинные локоны – разные леди Арабеллы, Клементины, Мюзидоры, Медоры!.. Тип, который, возможно, снова возродится в один прекрасный день.
Да будет автор сей книги к тому времени уже в могиле.
Тип красоты, которую олицетворяла собою Трильби, имел бы теперь несравненно больший успех, чем в пятидесятые годы. Её фотографии украшали бы зеркальные витрины. Сэр Эдуард Берн Джонс – прошу прощения за свою дерзость! – возможно, признал бы в ней свой идеал, несмотря на её бьющую через край жизнерадостность и неукротимое жизнелюбие. Россети, может быть, сделал бы из неё новый образец красоты, а сэр Джон Милле – старый образец из тех, что всегда новы и никогда не надоедают и не пресыщают, как, например, «Клития» – извечно прекрасная, как сама любовь!
Тип красоты Трильби был полной противоположностью тем красоткам, которых Гаварни сделал столь популярными в Латинском квартале в период, о котором здесь идёт речь. Поэтому те, кто безотчётно попадал под власть её обаяния, не всегда понимали, в чём же, собственно, оно заключается. К тому же считалось, что рост её слишком высок для женщины, для повседневной жизни, для её положения в обществе, а главное – для страны, в которой она живёт. Она почти доставала до плеча молодцеватому жандарму, а молодцеватый жандарм был почти такого же роста, как драгун королевской гвардии, который, в свою очередь, был почти таким же высоким, как заурядный английский полисмен. Конечно, она ни в коей мере не была великаншей. Она была приблизительно такого же роста, как мисс Эллен Терри[13]13
Э́ллен Те́рри – знаменитая английская драматическая актриса XIX века, великолепная исполнительница шекспировских ролей, красавица.
[Закрыть], – а с моей точки зрения, это прелестный рост!
Однажды Таффи заметил, обращаясь к Лэрду:
– Чёрт возьми! Будь я проклят, если Трильби не самая красивая из всех женщин, каких я знаю! Она выглядит, как великосветская дама, переодетая в костюм гризетки, а временами почти как жизнерадостная святая. Она восхитительна! Господи боже! Если б она обнимала меня, как вас, я бы не вытерпел! И разразилась бы трагедия – ну, скажем, драка с Маленьким Билли!
– Ох, Таффи, дорогой мой, – отвечал Лэрд, – когда эти точёные руки по-сестрински обвиваются вокруг моей шеи – она обнимает не меня!
– И притом, – подхватил Таффи, – какой же она молодец! Ведь она справедлива, прямодушна и благородна, как мужчина! А когда рассуждаешь с ней о разных разностях – так приятно её слушать! Наверное, оттого, что она ирландка. К тому же она всегда правдива.
– Как если б она была шотландкой! – сказал Лэрд и хотел подмигнуть Билли, но Билли в это время отсутствовал.
Даже Свенгали заметил происшедшую с ней странную метаморфозу.
– Ах, Трильби, – говорил он по воскресеньям. – Какая вы красавица! Вы сведёте меня с ума! Я обожаю вас! Мне нравится, что вы похудели: у вас такие красивые кости! Почему вы не отвечаете на мои письма? Что?! Вы их не читаете? Вы сжигаете их не читая? А я-то… Проклятье! Я забыл! Гризетки Латинского квартала не умеют ни читать, ни писать; они умеют только отплясывать канкан с грязными, мелкими, паршивыми обезьянами, которых они принимают за мужчин. Дьявольщина! Мы, немцы, научим когда-нибудь плясать под другую дудку этих паршивых обезьян! Мы им сыграем музыку для танцев! Бум! Бум! Получше, чем возглас этого лакея из кафе «Ротонда», а? И гризетки Латинского квартала будут наполнять наши стаканы белым винцом, «милым белым вином», как говорил ваш жалкий поэт, проклятый де Мюссе, «который оставил позади такое блестящее будущее»! Ба! Что вы, Трильби, знаете об Альфреде де Мюссе? У нас тоже есть поэт, моя Трильби. Его зовут Генрих Гейне. Он ещё жив, он живёт в Париже на маленькой улице неподалёку от Елисейских полей. Весь день он лежит в постели и щурит глаза, как какой-нибудь граф, ха-ха! Он обожает французских гризеток. Он женился на одной из них. Её зовут Матильда, и у неё такие же чудесные ножки, как у вас. Он и вас обожал бы за ваши прекрасные косточки; он пересчитал бы их все – он такой же весельчак, как я. Ах, какой из вас выйдет прекрасный скелет! И очень скоро, потому что вы не хотите даже улыбнуться Свенгали, который сходит с ума от любви к вам. Вы сжигаете его письма не читая! У вас будет премиленький стеклянный ящик – для вас одной – в музее медицинского института, и Свенгали явится в своей новой шубе на меху, покуривая большую гаванскую сигару, и оттолкнёт с дороги грязных эскулапов, и заглянет через ваши глазницы в глупый пустой ваш череп, и в ноздри вашего большого, костлявого, гулкого носа, и в нёбо большого рта, с тридцатью двумя большими английскими зубами, и поглядит сквозь ваши рёбра в грудную клетку, где находились когда-то могучие лёгкие, и скажет: «Ах, как жаль, что она была не музыкальнее, чем кошка!» А потом взглянет на ваши безжизненные ноги и скажет: «Ах, как она была глупа, что не отвечала на письма Свенгали!» И грязные эскулапы…
– Замолчите, идиот проклятый, или я немедленно переломаю ваши собственные кости! – заявлял, услыхав его речи, вспыльчивый Таффи.
И Свенгали, ворча, садился играть похоронный марш Шопена, исполнял его божественно, лучше чем когда бы то ни было, а когда начиналась прелестная певучая медленная часть, он шептал Трильби: «Это Свенгали приходит поглядеть, как вы лежите в вашем стеклянном ящике!»
Разрешите мне прибавить, что этот злобный бред, который кажется здесь довольно безобидным, производил самое зловещее впечатление, когда Свенгали бормотал по-французски с сильным акцентом, хриплым, гнусавым скрежещущим голосом, напоминавшим воронье карканье, и при этом скалил большие жёлтые зубы, щуря наглые чёрные глаза под тяжело нависшими веками.
К тому же под звуки прелестной мелодии он, отвратительно гримасничая, изображал, как с жадным одобрением перебирает все её косточки. А когда взор его опускался к её ногам, он паясничал столь откровенно, что это становилось уже совершенно нестерпимым.
Трильби была неспособна оценить его остроумие, от его язвительных шуток её бросало в дрожь.
Он казался ей могущественным злым демоном, и когда Таффи подле не было (один Таффи умел держать его в повиновении), он угнетал и подавлял её как кошмар – и снился ей гораздо чаще, чем Таффи, Лэрд и даже Маленький Билли.
Так текли дни за днями, приятно и безоблачно, без особых перемен и происшествий, до самого рождества.
Маленький Билли редко говорил о Трильби, так же как и Трильби о нём. В мастерской на площади св. Анатоля по-прежнему работали каждое утро, начинали и заканчивали картины – небольшие полотна, не отнимавшие много времени. Лэрд писал сценки боя быков, в которых бык никогда не фигурировал. Он отправлял их в Данди, откуда был родом и где их охотно покупали. Таффи рисовал трагические небольшие картины из жизни парижских трущоб: нищих, утопленников, самоубийц, отравления газом или ядом; отсылал свои произведения куда придётся, но никто их не покупал.
Всё это время Билли работал в личной мастерской Карреля и выглядел озабоченным и вполне довольным, когда все они встречались за обеденным столом, но был менее разговорчив, чем обычно.
Он всегда был наименее словоохотливым из трёх, больше слушал, чем говорил, и, безусловно, больше думал, чем его друзья.
Днём, как всегда, в мастерскую приходили гости, фехтовали, занимались гимнастикой или боксом и ощупывали бицепсы Таффи, которые к тому времени были под стать бицепсам самого мистера Сондоу![14]14
Сондо́у – англичанин, изобретатель резиновых ремней для упражнения мускулов.
[Закрыть]
Некоторые из посетителей были приятнейшими, замечательными людьми. Кое-кто из них потом прославился в Англии, Франции, Америке, кое-кто умер или женился, пришёл к хорошему или плохому концу – каждый по-своему, совсем как об этом пелось в «Балладе о буйабессе».
Мне кажется, стоило бы описать некоторых из них теперь, когда моё повествование немного замедлилось, – как замедляет ход поезд во Франции, когда машинист (как и я!) мчится по извилистому длинному туннелю, – а в конце его не видит просвета.
Мои скромные попытки дать им характеристику послужат, возможно, полезным вспомогательным материалом для их будущих биографов. К тому же, как убедится вскоре читатель, у меня есть на это и другие причины.
Был среди них Дюрьен, самый преданный из поклонников Трильби – в силу понятных причин! Выходец из народа, великолепный скульптор и прекрасный человек во всех отношениях, такой хороший человек, что о нём можно рассказывать короче, чем о ком бы то ни было. Скромный, серьёзный, простой, непритязательный, высоконравственный, неустанный труженик. Он жил для искусства и, пожалуй, немного для Трильби, жениться на которой почёл бы за счастье. Он был Пигмалионом, а она его Галатеей, но, увы, её мраморное сердце никогда не забилось для него!
Теперь дом Дюрьена один из лучших особняков близ парка Монсо; жена его и дочери одеваются лучше всех в Париже, а он – один из счастливейших людей на свете, но никогда не позабудет он свою бедную Галатею…
«Красавицу с беломраморными ногами и ступнями, как розовые лепестки!»
Был там и Винсент, янки, студент-медик, – вот уж кто умел и работать и веселиться!
Он стал одним из знаменитейших окулистов, и многие европейцы пересекают теперь Атлантический океан, чтобы посоветоваться с ним. Он всё ещё умеет веселиться, и когда с этой целью сам пересекает Атлантический океан, ему приходится путешествовать инкогнито, дабы не омрачать часы досуга докучливой работой. Дочери его так красивы и образованны, что даже английские герцоги вздыхают по ним понапрасну и не годятся им в мужья. Молодые красавицы проводят свои осенние каникулы, отвечая отказами на предложения руки и сердца со стороны британских аристократов, по крайней мере так рассказывает светская хроника в газетах, и я вполне верю ей. Любовь не всегда слепа, а если б это и было так, то Винсент именно тот эскулап, кто мог бы излечить сей недостаток.
В прошлом он лечил нас всех даром, выстукивал, выслушивал, заставлял высовывать языки, прописывал лекарства, назначал диету, предостерегал от опасностей и даже указывал, где именно они таятся. Однажды, глубокой ночью, Маленький Билли проснулся весь в холодном поту и решил, что умирает. Перед этим он целый день хандрил и ничего не ел. Кое-как одевшись, он потащился в отель, где жил Винсент, разбудил его со словами: «О Винсент, я умираю!» – и чуть не грохнулся в обморок у его кровати. Винсент подверг его тщательному осмотру и заботливо расспросил. Затем, взглянув на свои часы, он изрёк: «Уже половина четвёртого! Поздновато, но ничего. Послушайте, Билли, вы знаете Центральный рынок по ту сторону реки, где торгуют овощами?»
– О да, да! Какой же овощ…
– Погодите! Там есть два ресторана; «Бардье» и «Баррат». Они открыты всю ночь. Немедленно отправляйтесь в один из них и ешьте до отвала! Кое-кто предпочитает ресторан Баррата, мне больше по вкусу Бардье. Пожалуй, лучше всего начните с «Бардье» и закончите «Барратом». Во всяком случае, не теряйте ни минуты, отправляйтесь!
Таким образом он спас Маленького Билли от преждевременной кончины.
Был среди них и один грек, шестнадцатилетний юноша огромного роста. Он выглядел гораздо старше своего возраста, курил табак покрепче, чем Таффи, и восхитительно раскрашивал трубки. В мастерской на площади св. Анатоля он был всеобщим любимцем благодаря своему добродушию, весёлости и остроумию. В этом избранном кругу он слыл богачом и щедро сорил деньгами. Звали его Полюфлуабуаспелеополодос Петрилопетроликоконоз (так окрестил его Лэрд), ибо настоящее его имя считалось в Латинском квартале слишком длинным и слишком благозвучным, а кроме того, напоминало название одного из островов греческого архипелага, где когда-то воспевала любовь пламенная Сафо.
Чему он учился в Латинском квартале? Этого никто не знал. Французскому языку? Да ведь он говорил на нём, как прирождённый француз! Но когда его парижские друзья перекочевали в Лондон, где, как не в его родовитейшем английском замке, чувствовали они себя наиболее дома – и где их лучше кормили?!
Замок этот принадлежит теперь ему самому и выглядит ещё родовитее, чем прежде, как и подобает жилищу богача и лондонского магната, но его седобородый владелец остался таким же весёлым, простым и гостеприимным, каким был некогда в Париже, – только он больше не раскрашивает трубки.
Был там и Карнеги из Балиоля в Шотландии, недавний студент Оксфордского университета. В ту пору он собирался стать дипломатом и приехал в Париж, чтобы научиться бегло разговаривать по-французски. Бо́льшую часть времени он проводил среди своих великосветских английских знакомых на правом берегу Сены, а остальное время с Таффи, Лэрдом и Маленьким Билли на левом берегу. Вероятно, именно поэтому ой так и не стал британским послом. Теперь он всего-навсего сельский священник и говорит на самом скверном французском языке, какой мне доводилось слышать, но говорит на нём при каждом удобном случае где только придётся.
По-моему, так ему и надо!
Он любил лордов, водил знакомство с ними (по крайней мере делал вид, что это так), частенько поминал их и так хорошо одевался, что затмевал даже Маленького Билли. Лишь Таффи в своей потрёпанной, залатанной охотничьей куртке и засаленном картузе да Лэрд в ветхой соломенной шляпе и старом пальто Таффи, доходившем ему до пят, осмеливались прогуливаться под руку с ним – вернее, настаивали на прогулках с ним – во время вечерней музыки по аллеям Люксембургского сада.
Его бакенбарды были ещё пышнее и гуще, чем у Таффи, но ему делалось дурно при одном намёке на бокс.
Был там также белокурый Антони, швейцарец, ленивый ученик, «король бродяг», как мы его прозвали, которому всё прощалось (как когда-то Франсуа Вийону) за его подкупающее обаяние, и, право, несмотря на свои достойные всяческого порицания выходки и проказы, не было среди обитателей царства Богемы, да и за его пределами, более милого, более очаровательного существа, чем он.
Всегда в долгах, как и Свенгали, ибо он имел не больше представления о ценности денежных знаков, чем колибри, и вечно ссужал всех своих друзей суммами, которые по праву принадлежали его кредиторам; как и Свенгали, остроумный, насмешливый, тонкий, своеобразный художник, он тоже одевался несколько эксцентрично (хотя всегда безупречно опрятно) и привлекал к себе внимание где бы ни появлялся, но воспринимал это как личное оскорбление. К тому же, в отличие от Свенгали, он был воплощением деликатности, благородства и лишён какого бы то ни было самодовольства. Несмотря на свой рассеянный образ жизни – сама честность и прямота, добряк, рыцарь и храбрец; отзывчивый, верный, искренний, самоотверженный друг и, пока кошелёк его не опустошался, наилучший, наивеселейший собутыльник в мире! Но таковым он пребывал весьма ненадолго.
Когда деньги иссякали, Антони забивался на какой-нибудь нищенский чердак, затерянный в парижских трущобах, и писал великолепные эпитафии в стихах самому себе по-французски или по-немецки (и даже по-английски, ибо был удивительным полиглотом!), в которых описывал, как его позабыли и покинули родные, друзья и возлюбленные и как он «в последний раз» глядит на крыши и трубы Парижа, прислушиваясь напоследок к «извечной гармонии» и оплакивая свои «горестные заблуждения», и, наконец, ложился умирать с голоду.
А пока он лежал так и ждал избавления, которое всё не приходило, он услаждал докучные часы, жуя чёрствую корочку, «политую горькой слезой», и украшал собственную эпитафию фантастическими рисунками, изысканными, остроумными, прелестными. Эти разрисованные надгробные надписи молодого Антони, многие из которых сохранились и поныне, теперь стоят баснословных сумм, как это известно коллекционерам всего мира!
Он угасал день за днём, и наконец – приблизительно на третий день – приходил чек от какой-нибудь многотерпеливой его сестры или тётки из Лозанны, или же ветреная возлюбленная, а то и неверный друг (который в это время разыскивал его по всему Парижу), обнаруживали его тайник. Великолепную эпитафию несли к папаше Маркасу на улице Гетт и продавали за двадцать, пятьдесят, иногда даже за сто франков, и Антони возвращался обратно в свою Богему, дорогую, родную Богему, с её бесчисленными радостями, где веселились, пока не иссякнут деньги… а затем всё начиналось заново!
Теперь, когда имя его гремит по всему свету, а сам он стал гордостью страны, которую избрал своей родиной, он любит вспоминать обо всём этом и глядит с вершины своей славы на прошлые дни безденежья и беспечного ученичества, на «те счастливые времена, когда мы были так несчастны!..».
Несмотря на свою донкихотскую величественность, он такой знаменитый остряк, что когда острит (а делает он это постоянно), то люди сначала хохочут, а уже после спрашивают, над чем, собственно, он пошутил. Вы сами можете вызвать взрыв смеха собственной непритязательной остротой, если только начнёте словами: «Как сказал однажды Антони…»
Автор частенько так и делал.
А если в один прекрасный день вам посчастливится самому придумать нечто остроумное, достойное быть произнесённым во всеуслышание, будьте уверены, что через много дней ваша острота вернётся к вам с предисловием: «Как сказал однажды Антони…»
Он шутит так незлобиво, что чувствуешь себя чуть ли не обиженным, если он сострит по поводу кого-то другого, а не тебя! Антони никогда не произнёс
Бесцельной насмешки, жалящей больно,
О которой он сам пожалел бы невольно.
Право, несмотря на свой жизненный успех, он не нажил себе ни одного врага.
Разрешите мне присовокупить (дабы никто не усомнился в подлинности его образа), что в настоящее время он высок, дороден и поразительно красив, хотя и лысоват, а вид у него, осанка и манеры столь аристократичны, что вы скорей сочтёте его потомком рыцарей-крестоносцев, чем сыном почтенного бюргера из Лозанны.
Был там ещё Лорример, прилежный ученик, тоже достигший славы: он столп лондонской королевской академии и, вероятно, если проживёт достаточно долго, – её будущий президент, по праву возведённый в ранг старшего лорда «всех пластических искусств» (за исключением двух-трёх, которые тоже имеют некоторое значение).
Да не будет этого ещё многие-многие годы! Лорример первый воскликнул бы так!
Высокий, рыжеволосый, даровитый, трудолюбивый, серьёзный старательный, молодой энтузиаст своего дела, не по летам образованный, он запоем читал нравоучительные книги и не принимал участия в увеселениях Латинского квартала, но проводил вечера дома, на правом берегу изучая Генделя, Микеланджело и Данте. Временами он бывал в «хорошем обществе» – при сюртуке и белом галстуке, с прямым пробором в волосах.
Вопреки этим тёмным пятнам на своей во всём остальном безукоризненной репутации молодого живописца, он был милейшим молодым человеком, преданным, услужливым и отзывчивым другом. Да живёт он и процветает многая лета!
Несмотря на свою восторженность, он умел поклоняться лишь одному богу зараз. Очередным богом был кто-нибудь из старых мастеров: Микеланджело, Фидий, Паоло Веронезе, Тинторетто, Рафаэль, Тициан, но только не современник! Современные художники просто не существовали для него. И он был таким убеждённым богоборцем и так неистово провозглашал превосходство Своего идола, что сделал всех этих бессмертных мастеров крайне непопулярными на площади св. Анатоля. Мы вздрагивали от ужаса при одном упоминании их имени. Он целиком посвящал себя одному из них месяца на два, затем давал нам месяц передышки и переходил к следующему.
В те дни Антони с Лорримером не придавали большого значения таланту друг друга, хотя и были близкими приятелями. Не придавали они значения и гениальности Маленького Билли, чья вершина славы (чистой, неподдельной) оказалась самой высокой из всех, пожалуй высочайшей, какая только возможна для художника!
А особенно приятно теперь, когда Лорример убелён сединами, стал академиком и принадлежит к самому избранному кругу, то, что он искренне восторгается талантом Антони и читает занимательнейшие рассказы Редьярда Киплинга так же охотно, как и «Ад» Данте, и с восхищением слушает мелодичные романсы синьора Тости, которые отнюдь не похожи на симфонии Генделя, – и от души хохочет, слушая комичные куплеты, и любит даже негритянские песни, конечно, только в том случае, когда их исполняют в воспитанном, хорошем обществе, ибо Лорример отнюдь не принадлежит к богеме.
Оба этих знаменитых художника весьма удачно и счастливо женаты, имеют уже, несомненно, внуков и вращаются «в избранном кругу» (Лорример, насколько мне известно, постоянно, а Антони – по временам), в «высшем»! – как говорила парижская богема, подразумевая герцогов, лордов и, вероятно, даже членов королевской семьи. Словом, они поддерживают знакомство со «всеми, кому они по нраву и кто по нраву им»!
Ведь это и является критерием для великосветского общества, не так ли? Во всяком случае, нас уверяют, что так оно было в прошлом, очевидно задолго до того, как автору (человеку скромному, довольно наивному и отнюдь не светскому) донелось поглядеть на «высший свет» собственными глазами.
Не думаю, чтобы при встрече Лорример с Антони бросались друг другу в объятия или, захлёбываясь, говорили о старине. Сомневаюсь, чтобы жёны их стали близкими приятельницами, – никто из наших жён не дружит с жёнами остальных наших друзей, даже жёны Лэрда и Таффи.
О прежние Оресты и Пилады!
О безвестные бедняки, юные неразлучники, восемнадцати, девятнадцати, двадцати и даже двадцати пяти лет! У них общие стремления, кошельки и одежда, они умеют постоять друг за друга, клянутся именем своих друзей, относятся с почтением к их возлюбленным, хранят их тайны, хохочут над их остротами и закладывают друг для друга часы, а затем кутят все сообща; просиживают ночи напролёт у изголовья заболевшего друга и утешают друг друга в горестях и разочарованиях с молчаливым, стойким сочувствием – «Погодите! вот когда вам минет сорок лет…».
Погодите, пока каждый или один из вас достигнет предназначенной ему вершины – пусть и самой скромной!
Погодите, пока каждый или один из вас не женится!
История повторяется, так же как и романы, это избитая истина, ведь нет ничего нового под солнцем.
Но всё это (как говорил Лэрд на языке, который он так любил) не относится к делу.
Был среди них Додор, красивый гвардейский драгун, простой рядовой с безбородым румяным лицом, тонкой талией в рюмочку и ступнёй, узенькой, как у знатной дамы, который, как это ни странно, говорил по-английски, как англичанин.
И его приятель Гонтран, он же Зузу, – капрал зуавов.
Оба этих достойных лица познакомились с Таффи во время Крымской кампании и стали завсегдатаями мастерской в Латинском квартале, где они обожали (а им платили взаимностью) гризеток и натурщиц, особенно Трильби.
Они считались самыми отъявленными вертопрахами в своих полках, однако оба были признанными любимцами не только своих сослуживцев, но и командиров, начиная с полковников.
Оба давно привыкли к тому, что на другой же день после производства в капралы или сержанты, они снова бывали разжалованы в солдаты за дебош и бесчинство, которое являлось следствием чрезмерного ликования (бурного кутежа) по случаю повышения в чине.
Ни тот, ни другой не знали страха, зависти, коварства или уныния; никогда не высказали, не свершили, не замыслили ничего злобного и не имели врагов, кроме себя самих. Оба вели себя либо изумительно, либо отвратительно, в соответствии с тем, в каком кругу общества они в данную минуту находились и чьим манерам подражали, – эти двое были истыми хамелеонами!
Оба готовы были поделиться последним сантимом (если таковой у них имелся, хоть это и трудно себе представить!) друг с другом и с кем бы то ни было; или чьим-то чужим сантимом с вами; они предлагали вам не свои сигары, приглашали вас отобедать к любому из своих знакомых; могли во мгновение ока подраться с вами или из-за вас. Оба искупали бесчисленные треволнения, беспокойство и горе, которые причиняли своим родным, теми безудержно весёлыми развлечениями, которые доставляли своим друзьям.
Они вели крайне беспутный образ жизни, но трое наших друзей с площади св. Анатоля, отличавшиеся большой терпимостью, искренне любили их обоих, особенно Додора.
Однажды в воскресенье Билли отправился изучать парижский быт и нравы на праздничном гулянье в предместье Сен-Клу и повстречал там Зузу и Додора, которые восторженно его приветствовали.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?