Текст книги "Молодость"
Автор книги: Джозеф Кутзее
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Глава девятнадцатая
Льет дождь. Ганапати и он одиноко сидят в столовой, сражаясь в «быстрые шахматы» на карманной доске индийца. Ганапати, по обыкновению, выигрывает.
– Вам надо уехать в Америку, – говорит Ганапати. – Здесь вы попусту тратите время. Мы все попусту тратим время.
Он качает головой:
– Это нереально.
Он уже не раз подумывал о том, чтобы попытаться найти работу в Америке, и решил, что делать этого не стоит. Решение трусоватое, но верное. Особого таланта по части программирования у него нет. Его коллеги по группе «Атлас» пусть и не имеют ученых степеней, однако головы у них более ясные, суть вычислительных проблем они схватывают быстрее и основательнее, чем это когда-либо удастся ему. В групповых обсуждениях он едва поспевает за ними, ему вечно приходится делать вид, будто он все понимает, а после разбираться во всем самостоятельно. Зачем американскому бизнесу такой человек? Америка – это вам не Англия. Америка крута и безжалостна: если он каким-то чудом, обманом, и сможет получить там работу, его мигом раскусят. Кроме того, он читал Аллена Гинзберга, читал Уильяма Берроуза. Он знает, что делает Америка с художниками: сводит их с ума, сажает под замок, изгоняет.
– Вы могли бы получить университетскую стипендию, – говорит Ганапати. – Я же получил – и вам это труда не составит.
Он пристально вглядывается в Ганапати. Неужели тот и вправду настолько наивен? Идет холодная война. Америка и Россия воюют за души и умы индийцев, иракцев, нигерийцев; университетская стипендия – одна из приманок. А души и умы белых этим странам неинтересны, и уж тем более души и умы немногих белых, не прижившихся в Африке.
– Я подумаю, – говорит он и меняет тему разговора. Никакого желания думать об этом у него нет.
Фотография на первой странице «Гардиан»: вьетнамский солдат в американской военной форме беспомощно стоит посреди моря огня. САМОУБИЙЦЫ– ПОДРЫВНИКИ СЕЮТ ПАНИКУ В Ю. ВЬЕТНАМЕ – гласит заголовок. Отряд вьетконговских саперов проник за колючую проволоку, ограждавшую американскую воздушную базу в Плейку взорвал двадцать четыре самолета и поджег цистерны с горючим. Все подрывники погибли.
Ганапати, показавший ему газету, в восторге; да он и сам ощущает прилив мстительных чувств. С тех пор как он приехал в Англию, британские газеты и Би-би-си только и делают что распространяются о победах американцев, при которых вьетконговцы гибнут тысячами, а сами американцы не получают даже царапины. Если и проскальзывает порой слово критики в адрес американцев, звучит оно почти неслышно. Он с трудом заставляет себя читать военные репортажи, его от них едва ли не тошнит. Теперь вьетконговцы ответили ударом, и героизм их отрицать невозможно.
О Вьетнаме он с Ганапати никогда не беседовал. Поскольку Ганапати учился в Америке, он полагал, что индиец либо поддерживает войну, либо так же безразличен к ней, как и все, кто работает в «Интернэшнл компьютере». И вот внезапно улыбка и поблескивающие глаза индийца открывают его истинное лицо. Как бы ни нравилась Ганапати американская деловитость, как бы ни тосковал по американским гамбургерам, он принимает сторону вьетнамцев, потому что они – его братья-азиаты.
Вот и все. Тем эта история и кончается. Больше они о войне не говорят. И однако ж он пуще прежнего гадает – что делает Ганапати в Англии, в самом сердце ее, зачем работает над проектом, к которому не испытывает ни малейшего уважения? Не лучше ли б чувствовал он себя в Азии, сражаясь с американцами? Может, стоит поговорить с ним, сказать ему об этом?
А сам он? Если судьба Ганапати связана с Азией, с чем связана его судьба? Сможет ли Вьетконг закрыть глаза на его происхождение и принять его услуги, если не в качестве солдата или самоубийцы-подрывника, то хотя бы в качестве скромного разнорабочего? А если не Вьетконг, так его друзья и союзники китайцы?
Он пишет в китайское посольство в Лондоне. Поскольку он подозревает, что компьютеров у китайцев нет, о программировании он не упоминает. Он готов приехать в Китай и преподавать там английский, говорится в письме, внести свой вклад в борьбу мировых сил. Жалованье его устроит любое.
Он отправляет письмо и ждет ответа. А тем временем покупает «Самоучитель китайского языка» и начинает практиковаться в странных, произносимых сквозь сжатые губы звуках пекинского диалекта.
День проходит за днем, от китайцев – ни слова. Может, британская секретная служба перехватила его письмо и уничтожила? Она что же, перехватывает и уничтожает все письма, направляемые в посольство? Если так, какой смысл разрешать Китаю держать в Лондоне посольство? Или же секретная служба, перехватив его письмо, переслала его в Министерство внутренних дел с сопроводительной запиской, в которой говорится, что работающий в « Интернэшнл компьютерс» южноафриканец обнаружил прокоммунистические пристрастия? И теперь его выгонят с работы и вышлют из Англии по политическим мотивам? Если это случится, он протестовать не станет. Пусть судьба скажет свое слово; он готов принять его.
Во время наездов в Лондон он, как и прежде, заглядывает в кино, однако получаемое от этого удовольствие ему все больше и больше портит ухудшившееся зрение. Чтобы разбирать субтитры, приходится садиться в переднем ряду, да и там он щурится, напрягает глаза.
Он посещает офтальмолога и обзаводится очками в роговой оправе. Посмотрев в зеркало, он обнаруживает в себе еще пущее сходство с комичным изобретателем майора Аркрайта. С другой стороны, взглянув в окно, он с изумлением понимает, что видит на деревьях каждый листок. Сколько он себя помнит, деревья всегда выглядели расплывчатыми пятнами зелени. Может быть, ему следовало носить очки с детства? Не потому ли он так никудышно играл в крикет, не потому ли мяч вечно казался ему вылетающим ниоткуда?
В конечном счете все мы обретаем обличие наших идеальных «я», говорит Бодлер. Лицо, данное нам при рождении, медленно вытесняется желаемым, лицом наших тайных грез. Лицо, которое он видит в зеркале, это и есть лицо его грез – длинное, траурное, с мягким, ранимым ртом и пустыми глазами, укрывшимися ныне за стеклами.
Первый фильм, который он смотрит в новых очках, это «Евангелие от Матфея» Пазолини. Переживание тревожное. После пяти лет католического воспитания он полагал себя защищенным от притягательности образа Христова. Оказалось, что нет. Бледный, худой Иисус фильма, отшатывающийся от чужих прикосновений, расхаживающий босиком, изрекая пророчества и порицания, реален так, как никогда не был реален Иисус кровоточащего сердца. Он содрогается, когда гвозди пронзают ладони Иисуса, а когда гробница его оказывается пустой, и ангел возвещает скорбящим женам: «Не смотрите здесь, ибо он восстал», и взрывается «Missa Luba"[34]34
Конголезская месса, сочиненная в 1950-х гг. голландским миссионером Удо Хаазеном.
[Закрыть], и простой народ, хромые и увечные, презираемые и отвергнутые, бегут и ковыляют по всей земле с озаренными радостью лицами, разнося благую весть, сердце его норовит взорваться, слезы непонятного ликования текут по его щекам, и он, прежде чем выйти в привычный мир, украдкой отирает их.
В другой свой приезд в город он замечает в витрине букиниста на Чаринг– кросс-роуд толстенькую книжицу в фиолетовой обложке: «Уотт» Сэмюэла Беккета, изданный «Олимпия-пресс». «Олимпия-пресс» – издательство печально известное: обосновавшись в парижском раю, оно публикует англоязычную порнографию, распространяя ее по подписке в Англии и Америке. Однако есть у него и побочное направление – издание наиболее смелых авангардистских сочинений, той же «Лолиты» Владимира Набокова. Трудно представить себе, что Сэмюэл Беккет, автор «В ожидании Годо» и «Эндшпиля», стал бы писать порнографию. Что же это тогда за книга, «Уотт»?
Он перелистывает ее. Книга отпечатана тем же солидным шрифтом «сериф», что и «Избранные стихи» Паунда, шрифтом, означающим для него интимность, основательность. Он покупает книгу, привозит ее в дом майора Аркрайта. И с первой же страницы понимает, что напал на нечто значительное. Сидя в кровати, прислонясь спиною к подушке, он читает и читает при сочащемся из окна свете.
«Уотт» ничуть не похож на пьесы Беккета. Здесь нет столкновения, конфликта – просто льется и льется повествующий голос, и излияния эти то и дело сдерживаются сомнениями, колебаниями, а ход повествования точно отвечает ходу его собственных мыслей. «Уотт» еще и смешон, смешон настолько, что он катается от хохота по кровати. И, добравшись до конца, начинает читать снова.
Почему никто не сказал ему, что Беккет пишет романы? Как мог он думать, что хочет писать в манере Форда, когда все это время совсем рядом присутствовал Беккет? В Форде всегда ощущалось нечто от накрахмаленной рубашки – не нравившееся ему, да только он не решался в этом признаться, – нечто, связанное с высоко ценимыми Фордом сведениями о том, в каком магазине Вест-Энда можно купить самые лучшие водительские перчатки и как отличить «Медок» от «Бона»; а вот Беккет бесклассов, внеклассов – таким хотел бы стать и он сам.
Тестировать написанные им программы приходится на «Атласе», находящемся в Кембридже, – по ночам, когда математики, обладающие приоритетным правом доступа к компьютеру, спят. Поэтому каждую вторую или третью неделю он укладывает в сумку бумаги, рулоны перфоленты, пижаму, зубную щетку и отправляется поездом в Кембридж. Там он поселяется в отеле «Ройал» – за счет «Интернэшнл компьютерс». С шести вечера до шести утра он работает на « Атласе». Рано утром возвращается в отель, завтракает и заваливается спать. После полудня бродит по городу, иногда заходит в кино. А затем настает время возвращаться на ночную смену в Математическую лабораторию – огромное, похожее на ангар здание, в котором стоит «Атлас».
Такой распорядок устраивает его более чем. Ему нравятся поезда, нравится безликость гостиничных номеров, нравятся обильные английские завтраки – бэкон, сардельки, яйца, тосты, мармелад и кофе. Поскольку костюм носить не обязательно, он легко смешивается на улицах со студентами и даже выглядит как один из них. А проводить всю ночь наедине, если не считать дежурного инженера, с огромным «Атласом», наблюдать, как рулон перфоленты – с написанными им кодами – проносится через считыватель, как начинают вращаться катушки магнитной ленты, как на консоли вспыхивают – по его команде – лампочки, – все это дает ему ощущение власти, детское, он понимает, но, поскольку никто за ним не присматривает, может беспрепятственно им наслаждаться.
Иногда приходится оставаться в Математической лаборатории и по утрам, чтобы посовещаться с сотрудниками факультета математики. Ибо все, что есть в программном обеспечении «Атласа» по-настоящему нового, исходит не от « Интернэшнл компьютерс», но от горстки кембриджских математиков. С определенной точки зрения, он просто один из подвизающихся в компьютерной индустрии профессиональных программистов, которых математический факультет Кембриджа подрядил для воплощения своих идей, как и «Интернэшнл компьютерс», с той же самой точки зрения – просто техническая фирма, нанятая Манчестерским университетом для создания спроектированного им компьютера. С этой же точки зрения, он всего-навсего оплачиваемый университетом искусный подмастерье, но никак не соратник блестящих молодых ученых, обладающий правом говорить с ними как с равными.
А они и вправду блестящи. Кто он, собственно, такой? – ничем не примечательный выпускник второразрядного университета из далекой колонии, получивший привилегию обращаться по имени к докторам математики, людям, которые, стоит им открыть рот, оставляют его, сбитого с толку, далеко позади, с трудом поспешающим за ними. Проблемы, над которыми он уныло бьется неделями, разрешаются ими в мгновение ока. И очень часто за этими, как ему представлялось, проблемами они различают проблемы подлинные, делая, чтобы не обижать его, вид, будто считают, что и он тоже их различает.
Действительно ли эти люди обретаются на таких высотах компьютерной логики, с которых тупость его даже и не видна, или – по причинам, ему невнятным, поскольку им он должен казаться просто пустым местом, – они снисходят до заботы о том, чтобы он не чувствовал себя униженным в их компании? Не к этому ли и сводится цивилизованность: к бессловесной договоренности – ни одного человека, каким бы незначительным он ни был, унижать ни в коем случае не следует. В Японии, сколько он знает, так оно и есть, но, может быть, и в Англии тоже? Как бы там ни было, это достойно лишь восхищения!
Он в Кембридже, в древнем университете, он водит дружбу с великими людьми. Ему даже вручают ключ от Математической лаборатории, от черного ее хода, чтобы он мог приходить в нее и уходить когда ему заблагорассудится. О чем еще можно мечтать? И все-таки нужно соблюдать осторожность, не увлекаться, не задирать нос. Он попал сюда благодаря удаче и ничему иному. Поступить в Кембридж он никогда не смог бы, он не настолько одарен, чтобы получить здесь стипендию. Следует по-прежнему относиться к себе как к наемному подмастерью, иначе он обратится в такого же самозванца, каким был среди замечтавшихся шпилей Оксфорда Джуд Фоли[35]35
Герой романа английского писателя Томаса Харди (1840—1928) «Джуд Незаметный».
[Закрыть]. Рано или поздно, и скорее рано, задачи его будут решены, ключ придется вернуть, поездки в Кембридж прекратятся. Что ж, по крайней мере пока он может наслаждаться всем этим.
Глава двадцатая
Третье его лето в Англии. Он и прочие программисты выходят после ланча на лужайку за «Поместьем», чтобы поиграть в крикет – теннисным мячиком и старой, найденной в чулане с метлами битой. В крикет он не играл с окончания школы, он тогда решил отказаться от этой игры на том основании, что командные виды спорта несовместимы с жизнью поэта и интеллектуала. Теперь он, к удивлению своему, обнаруживает, что игра доставляет ему немалое удовольствие. И не просто удовольствие – выясняется, что он и игрок– то хороший. Все приемы, которыми он с такими усилиями овладевал в детстве, незванно-негаданно возвращаются, исполняются с новой для него легкостью и сноровкой, поскольку и руки его стали сильнее, и бояться мягкого мячика не приходится. Он оказывается лучшим, гораздо лучшим, чем его коллеги, бэтсменом, да и боулером тоже. Как, спрашивает он себя, проводили эти молодые англичане свои школьные годы? Неужели он, выходец из колоний, должен показывать им, как играть в их собственную игру?
Увлечение шахматами сходит на нет, он снова погружается в чтение. Бракнеллская библиотека мала и скудна, однако работники ее исполнены готовности заказывать все, что ему потребуется, через библиотечную сеть графства. Он читает книги по истории логики, ищет подтверждений своей интуитивной догадки о том, что логика есть человеческая выдумка, а не часть ткани бытия, и стало быть (тут необходимо сделать несколько промежуточных шагов, однако этим можно будет заняться позже) компьютеры суть просто игрушки, изобретенные мальчишками (во главе с Чарльзом Бэббиджем) на потребу других мальчишек. Существует немалое число логик альтернативных, он убежден в этом (да, но какое?), и каждая из них ничем не хуже логики «или– или». Опасность игрушки, с помощью которой он зарабатывает на жизнь, опасность, обращающая ее в нечто большее, чем просто игрушка, в том, что она прожигает в мозгах людей, пользующихся ею, проводящие пути из разряда « или-или» и тем самым навсегда запирает их в темнице двоичной логики.
Он корпит над Аристотелем, Пьером Рамусом, Рудольфом Карнапом[36]36
Пьер де ла Рамус (1515—1572) – французский философ-гуманист, логик и математик; резко критиковал схоластический аристотелизм. Рудольф Карнап (1891—1970)– немецко-американский философ и логик, ведущий представитель логического позитивизма и философии науки.
[Закрыть]. Большей части читаемого он не понимает, однако к непониманию ему не привыкать. Сейчас он пытается отыскать только одно – тот момент в истории, когда было выбрано «или-или», а «и/или» отброшено.
У него есть книги, есть работа (уже близкая к завершению диссертация о Форде, развенчание логики), чтобы заполнять ими пустые вечера, есть полуденный крикет, есть замечательный отель «Ройал» и роскошь ночей наедине с «Атласом», совершеннейшим компьютером в мире. Может ли холостяцкая жизнь, раз уж приходится вести холостяцкую жизнь, сложиться лучшим образом?
Только одна тень и лежит на всем этом. Вот уже год как он не написал ни единой стихотворной строчки. Что с ним случилось? Быть может, искусство и вправду порождается только страданием? И для того чтобы писать, он должен вновь погрузиться в страдания? Но разве не существует поэзии экстаза и даже поэзии полуденного крикета – как разновидности экстаза? Так ли уж важно, что именно движет поэзией – пока она остается поэзией?
Хоть «Атлас» и не создан для работы с текстами, он тратит глухие ночные часы на то, чтобы распечатывать тысячи строк в манере Пабло Неруды, используя в качестве лексикона подборку наиболее ярких слов из «Высот Мачу– Пикчу» в переводе Натаниела Тарна. Он приносит толстые пачки бумаги в отель «Ройал» и тщательно их изучает. «Ностальгия заварочных чайников». « Бесшабашные всадники». Если он не способен, пока что, писать стихи, исходящие из сердца, если сердце его пребывает не в том состоянии, чтобы рождать собственную поэзию, разве не может он, по крайности, составлять псевдостихи из фраз, рожденных машиной, и таким образом, производя сопряженные с писательством действия, снова научиться писать? Сюрреалисты записывали слова на клочках бумаги, перемешивали их в шляпе и, наудачу вытаскивая, составляли из них строки. Уильям Берроуз разрезал страницы, перетасовывал их куски, а после склеивал один с другим. Не тем же ли занят и он? Не способно ли его орудие – какой еще поэт в Англии, да и во всем мире, имеет в своем распоряжении машину таких размеров – обратить количество в качество? И можно ли утверждать, что изобретение компьютеров изменило саму природу искусства, сделав сочинителя и состояние его души мало что значащими? Он же слышал по Третьей программе музыку, передаваемую из студии Кёльнского радио, музыку, слепленную из завываний и потрескиваний электронных устройств, уличных шумов, фрагментов старых граммофонных записей и человеческой речи. Не пора ли поэзии отправиться вдогонку за музыкой?
Он посылает несколько своих, то есть сооруженных из нерудовских, стихотворений кейптаунскому знакомому, и тот публикует их в журнале, который сам издает. Один из его компьютерных опусов перепечатывает местная газета – сопроводив издевательским комментарием. На день-другой он приобретает в Кейптауне прискорбную славу варвара, возмечтавшего подменить Шекспира машиной.
Помимо «Атласов», установленных в Кембридже и Манчестере, существует еще и третий. Этот находится в принадлежащем Министерству обороны научно– исследовательском центре атомного оружия под Олдермастоном. После того как написанное для «Атласа» программное обеспечение проходит тестирование и признается пригодным, его следует инсталлировать на олдермастонской машине. Инсталляцией же полагается заниматься программистам, которые его написали. Однако сначала программисты эти должны пройти проверку на благонадежность. Каждому из них выдают для заполнения длинную анкету с вопросами о семье, обстоятельствах жизни, опыте работы; каждого посещают на дому люди, которые представляются полицейскими, но, скорее всего, служат в военной разведке.
Все программисты-англичане получают допуски, а с ними и карточки, которые следует носить при посещениях Центра на шее, карточки с их фотографиями. После того как они появляются на входе в Олдермастон, их отводят в здание, где установлены компьютеры, и оставляют там более-менее вольно разгуливать по нему.
А вот что касается его и Ганапати, о допусках, поскольку они иностранцы или, как называет это Ганапати, неамериканские иностранцы, не может идти и речи. Поэтому к ним прямо за воротами Центра приставляют персональных стражей, которые переводят их с места на место, не спускают с них глаз, а вступать в разговоры отказываются. Если кому-то из них требуется сходить в туалет, охранник торчит у двери кабинки; когда они едят, охранники стоят за их спинами. Разговаривать с другими людьми из «Интернэшнл компьютерс» им разрешается, но и ни с кем больше.
Его помощь мистеру Помфрету в пору Ай-би-эм, как и участие в разработке бомбардировщика ТСР-2, задним числом выглядят такими пустяковыми, даже комичными, что успокоить по этому поводу свою совесть ему не составляет труда. Олдермастон – совсем другое дело. За несколько недель он провел здесь десять полных дней. И когда все закончилось, подпрограммы управления магнитными лентами работали так же хорошо, как в Кембридже. Свое дело он сделал. Разумеется, существуют и другие люди, которые могли бы инсталлировать его подпрограммы, однако у них получилось бы хуже, чем у него, написавшего эти процедуры и знающего их досконально. Да, другие могли бы выполнить эту работу, но ведь не выполнили. Он мог отвертеться от нее (мог, к примеру, повести себя при каменноликом охраннике так, чтобы тот усмотрел в его действиях, а стало быть и в душевном состоянии, нечто странноватое), но не отвертелся же. Помощь мистеру Помфрету, возможно, и была пустяком, однако притворяться перед самим собой, будто и Олдермастон – пустяк, он не может.
В таком месте, как Олдермастон, бывать ему еще не приходилось. На Кембридж оно не похоже нисколько. Комнатушка, в которой он работает, как и любая другая в этом здании, дешева, функциональна, неказиста. Да и вся база, все ее приземистые, разбросанные в беспорядке кирпичные постройки уродливы – уродливостью места, знающего, что никто его не увидит, а и увидит, так не обратит внимания, места, скорее всего понимающего, что, когда начнется война, его-то первым делом и сотрут с лица земли.
Разумеется, здесь есть умные люди, нечего и сомневаться, такие же умные, как кембриджские математики, или почти такие же. И разумеется, те, мимо кого он проходит в коридорах, те, с кем разговаривать ему не дозволено, начальники отделов, исследователи, инженеры первого, второго и третьего разрядов, вполне могут быть выпускниками Кембриджа. Да, программы, которые он инсталлирует, написаны им, однако задуманы-то они людьми из Кембриджа, людьми, которые не могут не сознавать, что у компьютера, стоящего в Математической лаборатории, имеется в Олдермастоне злокозненный брат. И руки тех кембриджцев ненамного чище его. Тем не менее он, проходя через эти ворота, дыша здешним воздухом, становится соучастником гонки вооружений, холодной войны, солдатом, да еще и сражающимся на неправой стороне.
Испытания, выпадающие ему теперь, обрушиваются без предварительного предупреждения, да и не обозначают себя испытаниями. И все-таки оправдывать себя их нежданностью сложно. С самого того мгновения, когда впервые было произнесено слово «Олдермастон», он знал, что Олдермастон станет для него испытанием, и знал, что испытания этого он не пройдет, что его на это не хватит. Работая в Олдермастоне, он посвятил себя злу и оказался, в определенном смысле, повинным в этом куда больше, чем его коллеги-англичане – они, отказавшись участвовать в злом деле, рискнули бы своими карьерами гораздо серьезнее, чем он, перекати-поле, человек посторонний в дрязгах, происходящих между Британией и Америкой, с одной стороны, и Россией, с другой.
Опыт. Вот слово, к которому он был бы рад прибегнуть, чтобы оправдаться перед собой. Художнику нужен опыт – от самого возвышенного до самого низкого. Участь художника – испытывать и высшую радость творчества, и все, что есть в жизни жалкого, убогого, постыдного. Во имя опыта он и прошел через Лондон, через убийственные дни, проведенные им в Ай-би-эм, через ледяную зиму 1962-го, через один унизительный роман за другим – через все стадии жизни поэта, каждая из которых была испытанием для его души. Вот так же и к Олдермастону – к жалкой комнатушке, в которой он работает, с ее пластмассовой мебелью, с видом на зады котельной в окне, с вооруженным охранником за спиной – можно относиться как к опыту, к очередному шагу на пути в глубины.
Оправдание это не кажется ему убедительным даже на миг. Все это софистика, жалкая софистика. А если он и дальше будет уверять себя, будто ложиться в постель с Астрид и ее плюшевым мишкой значит познать нравственное унижение, а скармливать себе одну ложь за другой значит познать унижение интеллектуальное, софистика эта лишь станет еще более худосочной. Не существует, если быть безжалостно честным, ничего, что можно сказать в оправдание отсутствия для нее оправданий. Что до безжалостной честности, так это фокус не такой уж и замысловатый. Напротив, проще не бывает. Ядовитая жаба сама для себя не ядовита – точно так же и человек быстренько обрастает шкурой, которую никакой собственной честностью не прошибешь. Довольно рассусоливать, довольно разговоров! Важно только одно: поступать правильно, а уж на разумных основаниях, на неразумных или вовсе без оснований – это существенного значения не имеет.
Сообразить, что правильно, а что нет, не так уж и трудно. Ему не требуются долгие раздумья, чтобы понять, какое поведение будет самым правильным. Он может, если захочет, вести себя правильно, почти безупречно. Останавливает его только одно – вопрос о том, удастся ли ему, поступая правильно, остаться поэтом. Пытаясь представить себе, какого рода поэзия может проистечь из правильного, правильного и еще раз правильного поведения, он видит одну только голую пустоту. Все правильное скучно. Что и заводит его в тупик: он предпочел бы быть скорее дурным, чем скучным; он не питает уважения к людям, предпочитающим быть скорее дурными, чем скучными; как и к тем, кому хватает ума, чтобы дать точное словесное описание его дилеммы.
Несмотря на крикет и книги, несмотря на вечно радостных птиц, щебечущих, приветствуя восход солнца, в кроне яблони под его окном, коротать выходные оказывается для него делом трудным – в особенности воскресенья. Воскресные пробуждения страшат его. Существуют ритуалы, помогающие пережить воскресенье, сводятся они главным образом к выходу из дома на предмет покупки газеты, к чтению ее на диване и вырезыванию из нее шахматных задач. Однако газеты хватает от силы часов до одиннадцати, да и чтение воскресных приложений – слишком уж очевидный способ убиения времени.
Да, он убивает время, старается убить воскресенье, чтобы поскорее настал понедельник, а с понедельником и облегчение – работа. С тех пор как он сошел в Саутгемптоне на берег, он только одним и занимался – убивал время, ожидая прихода судьбы. В Южной Африке, говорил он себе, судьбы дожидаться нечего; она может прийти (прийти подобно новобрачной!) только в Лондоне, или в Париже, или в Вене, потому что судьба обитает лишь в великих европейских городах. Почти два года он прождал, мучаясь, в Лондоне, однако судьба так к нему и не явилась. Ныне, поняв, что жизнь в Лондоне для него непосильна, он отступил в провинцию – совершил стратегический отход. Заглядывает ли судьба в провинцию, он не уверен, даже если это провинция английская, до которой от Лондона час езды но железной дороге.
Разумеется, в душе он понимает – никакая судьба не придет к нему, если он сам ее к тому не принудит. Надо сесть и начать что-то писать, иного пути нет. Но не может же он начать писать, пока не наступил нужный момент, а как бы скрупулезно он ни приготовлялся, убирая все со стола, правильно располагая настольную лампу, отчерчивая по линейке поля на чистых страницах, сидя с закрытыми глазами, освобождая голову от посторонних мыслей, – как бы ни старался, слова не идут к нему. Или, вернее, слов-то приходит много, но это не те слова, не те предложения, которые он сразу опознал бы – по их весомости, складу и соразмерности – как предначертанные судьбой.
Он ненавидит эти борения с чистым листом, ненавидит настолько, что начинает их избегать. Ему не под силу сносить тягость отчаяния, которое наваливается на него после каждой бесплодной попытки, понимание, что он снова потерпел неудачу. Лучше не увечить себя подобным образом, опять и опять. Так можно и утратить способность откликнуться на зов, когда тот прозвучит, стать слишком слабым, слишком придавленным.
Он хорошо сознает, что его несостоятельность как писателя и несостоятельность как любовника настолько отвечают одна другой, что вполне могут быть одним и тем же. Он мужчина, поэт, творец, действенное начало, а мужчине не должно ждать, когда к нему явится женщина. Напротив, это женщине надлежит ожидать мужчину. Женщина – та, кто спит, пока ее не пробудит поцелуй принца; женщина – бутон, распускающийся под ласками солнечных лучей. И пока он не приневолит себя к действию, ничего не произойдет – ни в любви, ни в искусстве. Да только не верит он в волевые усилия. Точно так же, как он не может заставить себя писать, как вынужден дожидаться воздействия некоей внешней силы – той, что привычно зовется Музой, – так не может он и приблизиться к женщине без некоего намека (от кого? – от нее? от себя? свыше?) на то, что это и есть его суженая. Если он приближается к женщине в другом настроении, все кончается тягостной связью вроде возникшей между ним и Астрид, связью, которой он норовит избежать еще до того, как она возникает.
Все это можно описать иначе и гораздо грубее. Собственно говоря, способов есть сотни – он мог бы провести остаток жизни, их перебирая. Однако самый грубый способ – сказать, что он боится: боится писательства, боится женщин. Он может, конечно, кривиться, читая стихи, напечатанные в «Амбит» и в « Агенда», однако они по крайней мере напечатаны, явлены миру. Как знать, быть может, авторы их провели целые годы, неприязненно гримасничая, подобно ему, перед чистым листом? Гримасничать-то они гримасничали, но ведь собрались наконец с силами и написали, как уж сумели, то, что должны были написать, и отнесли написанное на почту, и стерпели унижение отказа, как и равное ему унижение – увидеть свои излияния, при всей их убогости, в безучастной печати. И точно таким же образом эти люди могли бы найти повод, как бы ничтожен он ни был, заговорить в подземке с какой-нибудь красавицей– девушкой, а если бы та отвернулась или произнесла по-итальянски нечто презрительное, обращаясь к подруге, что ж, они молча снесли бы отпор, и на следующий день попытали бы счастья снова, с другой девушкой. Вот как это делается, как это все работает. И рано или поздно им, этим мужчинам, этим поэтам, этим любовникам улыбается удача: девушка, какой бы возвышенной красотой она ни обладала, отвечает на их слова, а там мало-помалу жизни их преображаются, его и ее, тем все и заканчивается. Что еще требуется любовнику, писателю, как не тупое, бесчувственное упорство – упорство и готовность вновь и вновь терпеть неудачу?
Его же беда в том, что к неудаче он не готов. Он хочет оценки отлично, « альфа», ста процентов успеха для каждой своей попытки, размашистого « Превосходно!» на полях. Смешно и глупо! Ребячество! Да что говорить – он и сам это понимает. И тем не менее. Тем не менее ничего он тут поделать не может. Во всяком случае сейчас. Может быть, завтра. Может быть, завтра создастся нужное настроение, может быть, он наберется храбрости.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.