Текст книги "Леопард. Новеллы (сборник)"
Автор книги: Джузеппе ди Лампедуза
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– О вас, дон Калоджеро, очень хорошо отзывался Криспи.
После чего, оставив всех в полном восхищении, подал руку кузине Кончетте и удалился.
Кареты со слугами, детьми и Бендико проследовали прямо ко дворцу, тогда как остальные путешественники, прежде чем переступить порог дома, по давным-давно заведенному обычаю направились в собор (благо идти до него было недалеко), где в честь столь торжественного события молебствие должно было завершиться пением «Те Deum»[73]73
«Тебя, Бога, (хвалим)» (лат.) – церковный гимн, исполняемый в конце заутрени во время Великого поста, а также в особо торжественных случаях.
[Закрыть]. Вновь прибывшие были в пыли, однако выглядели внушительно; встречающие же, хотя и сверкали чистотой, держались подобострастно. Шествие возглавлял дон Чиччо Джинестра, уважение к мундиру которого открывало проход в толпе; за ним под руку с женой шел князь, похожий на сытого смирного льва; дальше следовали Танкреди с Кончеттой, растроганной до слез сладостной мыслью, что идет в храм под руку с кузеном, но при этом огорченной тем, что заботливый юноша так крепко прижимает ее руку к себе с единственной, увы, целью – помочь обойти рытвину и не поскользнуться на очистках, которыми была усеяна улица. Затем в беспорядке двигались остальные. Органист исчез: ему нужно было отвести домой Терезину и успеть вернуться на свой громогласный пост к моменту входа процессии в собор. Без умолку звонили колокола. Надписи на домах: «Да здравствует Гарибальди!», «Да здравствует король Виктор!», «Смерть Бурбонам!», – сделанные два месяца назад безыскусной кистью, выцвели и, казалось, рады были бы спрятаться в стены. Когда поднимались по лестнице, раздались пушечные выстрелы, а при входе маленькой процессии в собор дон Чиччо Тумео, не успев отдышаться от бега, вовремя вдохновенно заиграл «Ах, Альфред мой»[74]74
«Amami, Alfredo» (ит.) – ария Виолетты из оперы Верди «Травиата».
[Закрыть].
Храм был полон любопытных, частью стоявших между толстых колонн из красного мрамора. Семейство Салина уселось на хорах; до конца службы оставалось недолго, и все это время дон Фабрицио красовался перед людьми во всем своем великолепии; княгиня была на грани обморока от жары и усталости, а Танкреди умудрился несколько раз коснуться золотистой головки Кончетты, делая вид, будто отгоняет мух. Когда старательный монсиньор Троттолино выполнил свою задачу, все преклонили колена перед алтарем, проследовали к выходу и, покинув собор, вышли на нещадно палимую солнцем площадь.
У подножия лестницы местные начали прощаться, и княгиня, выполняя распоряжение мужа, которое тот отдал шепотом во время службы, пригласила вечером к обеду мэра, настоятеля собора и нотариуса. Настоятель был холост в силу своей профессии, нотариус – по убеждению, так что вопрос о женах отпадал сам собой; мэр же получил вялое приглашение прийти с супругой, красавицей-крестьянкой, с которой сам он по целому ряду причин стеснялся показываться на люди, поэтому никто не удивился, когда он сказал, что ей нездоровится; зато удивление вызвала последовавшая затем просьба:
– Если ваши сиятельства позволят, я приду с дочкой, с Анджеликой. Вот уже месяц, как она только и говорит о желании показаться вам теперь, когда она выросла.
Согласие, конечно, было дано; из-за чьей-то спины выглянул при этом дон Тумео, и дон Фабрицио крикнул ему:
– Вы тоже, разумеется, приходите, дон Чиччо, и не один! Почему бы вам не взять с собой Терезину? – И, обращаясь к остальным, прибавил: – А после обеда, примерно в половине десятого, будем рады видеть у себя всех друзей.
В городке еще долго обсуждали эти слова. И если князь нашел, что Доннафугата не изменилась, Доннафугата, напротив, нашла князя сильно изменившимся: никогда прежде она не слышала от него столь сердечных слов; именно с этой минуты началось незаметное падение его авторитета.
Дворец Салина соседствовал с собором. Узкий фасад с семью балконами, выходившими на площадь, не давал представления об истинных его размерах; территория дворца простиралась в глубину на двести метров, включая в себя разностильные постройки, объединенные в одно гармоническое целое вокруг трех просторных дворов, и заканчиваясь большим садом. У главного входа, на площади, путешественников ждала новая приветственная церемония. Дон Онофрио Ротоло, местный управляющий, по обыкновению, не принимал участия в официальной встрече при въезде в Доннафугату. Прошедший суровую школу княгини Каролины, он относился к черни как к пустому месту, а князя числил за границей до той минуты, пока тот не переступал порога дворца; поэтому дон Онофрио и ждал здесь, в двух шагах от входа, – маленький, старый, бородатый человечек. Рядом стояла жена – крупная женщина, значительно моложе мужа, а за спиной слуги и восемь полевых стражников с восьмью золотыми леопардами на шапках и восьмью вовсе не безобидными ружьями.
– Счастлив сказать вашим сиятельствам «добро пожаловать». Передаю вам дворец в том самом виде, в каком вы его оставили.
Дон Онофрио Ротоло был одним из немногих людей, пользовавшихся уважением князя, и, возможно, единственным, кто его ни разу не обокрал. Честность его граничила с маниакальностью, и об этой его честности рассказывали поразительные истории – например, такую: однажды в минуту отъезда княгиня оставила недопитой рюмку наливки, а год спустя нашла ту же рюмку на том же месте, причем содержимое успело испариться, оставив сахаристый сгусток на дне. К рюмке никто не притронулся, «потому что даже капля наливки есть частица княжеского достояния, которое никто не вправе разбазаривать».
После обмена любезностями с доном Онофрио и донной Марией княгиня, едва не падавшая от усталости, поспешила лечь в постель, девушки убежали с Танкреди в жаркую тень сада, а дон Фабрицио обошел с управляющим жилую часть дворца. Все оказалось в образцовом порядке: с картин в тяжелых рамах была сметена пыль, старинные переплеты горели умеренной позолотой, окаймляющий двери серый мрамор сверкал в лучах высокого солнца. Все находилось в том же состоянии, что и пятьдесят лет назад. Оставив позади шумный водоворот гражданских распрей, дон Фабрицио вздохнул с облегчением и сейчас, полный спокойной уверенности, почти с нежностью посмотрел на дона Онофрио, семенившего рядом:
– Дон Онофрио, поистине вы один из тех гномов, что стерегут сокровища. Поверьте, мы вам очень признательны. – Раньше, в другие времена, он испытал бы те же чувства, но не стал бы выражать их вслух.
Дон Онофрио поднял на него благодарно-удивленный взгляд:
– Долг, ваше сиятельство, долг. – Чтобы скрыть волнение, он почесывал за левым ухом длинным ногтем мизинца.
Дальше управляющий был подвергнут пытке чаем. Дон Фабрицио велел принести две чашки, и дону Онофрио, хочешь не хочешь, пришлось выпить ненавистное пойло, после чего он приступил к докладу: две недели назад он продлил на несколько менее выгодных условиях, чем раньше, договор на аренду земельного участка Аквила; ему пришлось пойти на непредвиденные расходы, вызванные ремонтом крыши над комнатами для гостей; итак, в распоряжении его сиятельства в кассе, за вычетом всех расходов, налогов и его, дона Онофрио, жалованья, – 3275 унций.
Затем пошли новости частные, связанные с главным событием года – стремительным ростом состояния дона Калоджеро Седары. Полгода назад истек срок займа, предоставленного им барону Тумино, и дон Калоджеро присвоил его земельные владения, получив за тысячу одолженных унций новые земли, приносящие пятьсот унций годового дохода; в апреле ему удалось купить буквально за кусок хлеба две сальмы[75]75
Сальма – единица земельной площади, равная 1,746 гектара.
[Закрыть] земли, а на этом клочке есть карьер по добыче ценного камня – бери и разрабатывай; после высадки он воспользовался неразберихой и голодом, чтобы заключить самые выгодные сделки на продажу пшеницы. В голосе дона Онофрио послышалось огорчение.
– Я тут прикинул: еще немного – и доходы дона Калоджеро сравняются с доходами, которые приносит вашему сиятельству Доннафугата. Надобно сказать, что бо́льшая часть его собственности находится не здесь, а в других местах.
Наряду с богатством росло и политическое влияние дона Калоджеро: в Доннафугате и окрестностях он был теперь главным либералом и не сомневался, что после выборов в парламент станет депутатом и поедет в Турин.
– А как они важничают! Не сам Седара, у него-то ума хватает, а взять, к примеру, его дочку. Вернулась из Флоренции, из пансиона, и разгуливает по улице в кринолинах и с бархатными лентами на шляпке.
Князь молчал. Ах да, Анджелика, что придет сегодня к ужину. Интересно будет посмотреть на разодетую пастушку. Неправда, будто здесь ничего не изменилось. Дон Калоджеро теперь не беднее его! Но это, в общем, можно было ожидать. За все приходится расплачиваться.
Молчание князя встревожило дона Онофрио: он решил, что тому пришелся не по вкусу его рассказ о местных делах.
– Ваше сиятельство, я подумал, что вы захотите принять ванну; она, поди, готова.
Дон Фабрицио внезапно понял, что устал. Время приближалось к трем, значит он уже девять часов без отдыха, на жаре, да еще после такой ночи! Он чувствовал, что весь пропитался пылью, что она въелась в него – в каждую складку тела.
– Спасибо, дон Онофрио, что позаботились об этом. И за все остальное. Увидимся вечером за обедом.
Он поднялся по внутренней лестнице, прошел Гобеленовую гостиную, затем Голубую, затем Желтую; сквозь опущенные жалюзи пробивался свет, в его кабинете негромко стучал маятник Булле. «Какая тишина, господи, какая тишина!» Он вошел в ванную, которая представляла собой небольшую, беленную известью комнату, с отверстием для стока воды в центре неровного кирпичного пола. Исполинская цинковая ванна овальной формы, покрашенная в белый цвет внутри и в желтый снаружи, стояла на четырех массивных деревянных ножках. Незанавешенное окно открывало путь беспощадному солнцу.
На гвозде – банная простыня, на одном веревочном стуле – смена белья, на другом – костюм, еще хранящий приобретенные в сундуке складки. Рядом с ванной – большой розовый кусок мыла, щетка, завязанный узелком платок с отрубями, из которого, если его намочить, засочится ароматное молочко, огромная губка из тех, что присылал ему с острова Салина тамошний управляющий[76]76
Данный абзац, входящий в корпус первого издания, в издании, по которому осуществлен настоящий перевод, дается в примечании внизу страницы.
[Закрыть].
Дон Фабрицио крикнул, чтобы несли воду. Вошли двое слуг, каждый нес по два полных ведра: одно с холодной водой, другое с кипятком. Так они ходили взад-вперед, пока не наполнили ванну. Князь окунул руку – вода была в самый раз. Он отпустил слуг, разделся, погрузился в воду, которая, приняв огромное тело, едва не перелилась через край. Потом намылился, потер себя губкой. Тепло разнежило его, он разомлел и уже почти задремал, когда в дверь постучали. Боязливо вошел лакей Доменико:
– Падре Пирроне просит разрешения видеть ваше сиятельство. Говорит, срочно. Он дожидается около ванной, когда ваше сиятельство выйдут.
Князь не знал, что и подумать. Если случилась беда, лучше услышать о ней сразу.
– Скажите, чтоб не ждал, пусть заходит.
Спешка падре Пирроне встревожила дона Фабрицио; частью по этой причине, частью из уважения к духовному сану он поспешил вылезти из ванны, чтобы успеть закутаться в банную простыню, прежде чем войдет иезуит. Не тут-то было: падре Пирроне вошел как раз в ту минуту, когда он, уже лишившись эфемерного покрова из мыльной пены, но еще не завернувшись в простыню, возвышался посреди ванной совершенно голый, как Геркулес Фарнезский[77]77
Статуя высотой 5,3 метра, найденная при раскопках в термах Каракаллы и украшавшая до передачи ее в неаполитанский Национальный музей римский дворец семейства Фарнезе, представляет собой мраморную копию знаменитой бронзы греческого скульптора Лисиппа.
[Закрыть], с той лишь разницей, что от его тела шел пар, а с шеи, рук, живота, бедер стекали ручейки, точно с одной из альпийских громад, где берут начало Рона, Рейн или Дунай. Вид князя в костюме Адама был для падре Пирроне внове. Привыкнув благодаря таинству покаяния к душевной наготе, иезуит имел гораздо меньшее представление о наготе телесной; и если он и бровью не повел бы, услышав на исповеди, скажем, признание в кровосмесительстве, то зрелище невинной наготы стоявшего перед ним великана повергло его в смущение. Пробормотав извинения, он поспешил было ретироваться, но дон Фабрицио, злясь на себя, что не успел вовремя завернуться, естественно, излил свое раздражение на него:
– Не глупите, падре, лучше подайте мне простыню и, если вас это не затруднит, помогите мне вытереться. – Вспомнив один из прошлых споров в обсерватории, князь не удержался и добавил: – Послушайтесь моего совета, падре, примите и вы ванну.
Довольный тем, что сумел дать гигиенический совет тому, кто беспрерывно давал ему советы нравственные, он успокоился. Верхним краем полученной наконец простыни он вытирал голову, лицо и шею, а нижним пристыженный падре Пирроне тер ему в это время ноги. Но вот вершина и подножие горы уже сухие.
– Теперь садитесь, падре, и рассказывайте, почему вам так срочно понадобилось говорить со мной.
Покуда иезуит усаживался, дон Фабрицио собственноручно осушал интимные места.
– Дело в том, ваше сиятельство, что на меня возложена деликатная миссия. Кое-кто, кого вы очень любите, пожелал раскрыть передо мной свою душу и поручил ознакомить вас с его чувствами, надеясь, возможно напрасно, что уважение, которым я имею честь пользоваться…
Нерешительность падре Пирроне тонула в бесконечном словесном потоке.
Дон Фабрицио потерял терпение:
– Да скажите же наконец, падре, о ком идет речь? О княгине?
Поднятая рука князя, казалось, означает угрозу; на самом деле он поднял ее, вытирая подмышку.
– Княгиня устала, она спит, я ее не видел. Речь идет о синьорине Кончетте. – Пауза. – Она влюблена.
Сорокапятилетний мужчина может считать себя молодым до той минуты, пока не обнаружит, что его дети вступили в возраст любви.
Князь почувствовал себя старым; он забыл о милях, которые покрывал на охоте, о возгласе «Иисус Мария!», который ему ничего не стоило вызвать у жены, о бодром самочувствии после столь долгого и мучительного путешествия; внезапно он представил себя седым стариком, приглядывающим за ватагой внуков, когда те верхом на козах катаются по газону виллы Джулия.
– А почему эта дура вздумала откровенничать с вами? Почему ко мне не пришла? – Он даже не спросил, в кого влюблена Кончетта, ему это и так было ясно.
– Вы, ваше сиятельство, слишком хорошо прячете отцовское сердце. Вместо того чтобы видеть в вас любящего отца, бедная девочка видит властного хозяина. Естественно, что, из страха перед вами, она прибегает к помощи преданного домашнего духовника.
Натягивая кальсоны, дон Фабрицио недовольно пыхтел: он предвидел долгие разговоры, слезы, бесконечную нервотрепку; эта жеманница испортила ему первый день в Доннафугате.
– Понимаю, падре, понимаю. Это меня в собственном доме никто не понимает. В этом вся беда. – Он сидел на табурете, капли воды жемчужной россыпью застряли в светлых волосах на груди. По кирпичному полу змеились ручейки, комнату наполнял молочный запах отрубей, миндальный аромат мыла. – И что же, по-вашему, я должен на это сказать?
В комнате было жарко – настоящее пекло, иезуит обливался по́том и теперь, выполнив свою миссию, с удовольствием бы ушел, если бы его не удерживало чувство ответственности.
– Церковь всегда приветствовала желание создать христианскую семью. Присутствие Христа на бракосочетании в Кане Галилейской…
– Вы отвлекаетесь от главного. Меня интересует не брак вообще, а именно этот. Танкреди сделал моей дочери предложение? И если да, то когда?
Пять лет падре Пирроне пытался обучить мальчика латыни; семь лет терпеливо выносил его насмешки и капризы; как и все, он находился во власти его обаяния, но недавние политические эскапады Танкреди оскорбили его, и прежнее расположение теперь боролось в нем с новым чувством – чувством досады. Он не знал, что и сказать.
– Предложения как такового не было. Однако у синьорины Кончетты нет на этот счет ни малейшего сомнения: все более частые знаки внимания, взгляды, намеки убедили это невинное создание. Кончетта верит, что любима, но, будучи почтительной и послушной дочерью, пожелала узнать через меня, что ей надлежит ответить, когда это предложение последует. Она чувствует, что ждать осталось недолго.
Дон Фабрицио успокаивал себя: откуда у этой девчонки может быть опыт, который позволил бы ей разгадать намерения юноши, тем более такого, как Танкреди? Не исключено, что она все придумала, что это просто один из «золотых снов», тайну которых пансионерки доверяют смятым подушкам в будуарах. Говорить об опасности пока еще рано.
Опасность. Князя удивило, с какой отчетливостью это слово прозвучало в его сознании. Опасность. Но для кого? Он очень любил Кончетту: ему нравилась ее неизменная покорность, безропотность, с которой она терпела деспотизм отца. Впрочем, он преувеличивал ее безропотную покорность. Привычка отстранять от себя все, что представляло собой угрозу его спокойствию, не давала ему замечать, как загорались злые огоньки в глазах девушки, когда его самодурство становилось поистине невыносимым. Он очень любил дочку. Но еще больше он любил Танкреди. Покоренный когда-то насмешливой ласковостью мальчика, он несколько месяцев назад получил повод восхищаться еще и его умом, проявившимся в способности быстро приспосабливаться к обстоятельствам, в светском умении находить со всеми общий язык, во врожденном чувстве слова, оттенков речи, когда сказанное им на модном языке демагогии воспринималось посвященными как игра, которой он, князь Фальконери, предавался от нечего делать. Все эти качества забавляли дона Фабрицио, а для людей, обладающих его характером и принадлежащих к тому же сословию, что и он, умение дать себя позабавить определяет на четыре пятых симпатию к человеку. Дон Фабрицио считал, что у Танкреди большое будущее; он мог бы стать знаменосцем аристократии, если бы она, сменив мундиры, перешла в контрнаступление на новый политический строй. Для этого ему не хватало лишь одного – денег: за душой у него не было ни гроша. А деньги для успеха на политическом поприще нужны были немалые, особенно теперь, когда имя уже не играло прежней роли: деньги на покупку голосов, деньги на оказание милостей избирателям, деньги на роскошный дом. Да, дом… Сумеет ли Кончетта при всех присущих ей добродетелях помочь тщеславному и блестящему мужу подняться по скользким ступеням нового общества? С ее-то робостью, сдержанностью, упрямством… Нет, она навсегда останется все той же примерной воспитанницей монастырского пансиона, иными словами, будет висеть гирей на муже.
– Скажите, падре, вы можете представить себе Кончетту женой посла в Вене или в Петербурге?
Падре Пирроне опешил:
– При чем тут Вена и Петербург? Не понимаю.
Не собираясь ничего объяснять, дон Фабрицио снова погрузился в свои мысли. Деньги? Разумеется, Кончетта получит приданое. Но состояние дома Салина должно быть разделено на восемь частей, на восемь неравных частей, потому что девушкам полагается меньше.
И что дальше? Танкреди нужна другая. Мария Санта Пау, например: у нее уже есть четыре своих поместья, да еще дяди-попы оставят ей немало накопленного. Или одна из барышень Сутера – страхолюдных, зато богатых. Любовь. Ну да, любовь… Пламени – на год, пепла – на тридцать лет. Он знал, что такое любовь… А про Танкреди и говорить нечего, женщины будут падать к его ногам, как спелые груши…
Ему вдруг стало холодно, руки покрылись гусиной кожей, кончики пальцев онемели. Сколько мучительных разговоров впереди! Хорошо бы их избежать…
– Пойду одеваться, падре. Передайте Кончетте: я не сержусь на нее, но все это мы обговорим, когда станет ясно, что это не просто фантазии романтической девицы.
Он встал и перешел в туалетную комнату. Со стороны собора слышался мрачный погребальный звон. В Доннафугате кто-то умер, чье-то усталое тело не вынесло убийственного сицилийского лета, кому-то не хватило сил дождаться дождей. «Хорошо ему! – подумал князь, смачивая бакенбарды лосьоном. – Больше не надо заботиться о дочерях, приданом, политической карьере». Минутного сравнения себя с безвестным покойником князю оказалось достаточно, чтобы отлегло от сердца. «Пока есть смерть, есть и надежда, – подумал он, убеждая себя, что смешно впадать в отчаяние из-за желания одной из дочерей выйти замуж, – Се sont leurs affaires, après tout»[78]78
Это их дело, в конце концов (фр.).
[Закрыть], – заключил он по-французски, всегда переходя на этот язык, когда хотел настроиться на беззаботный лад. Он сел в кресло и задремал.
После освежившего его часового сна он спустился в сад. Солнце уже клонилось к закату, и его лучи, еще недавно деспотически знойные, освещали мягким светом араукарии, пинии, могучие дубы – славу здешних мест. Центральная аллея, обсаженная кустами лавра, из-за которых выглядывали статуи неведомых богинь с отбитыми носами, плавно спускалась к фонтану Амфитриты, издалека ласкавшему слух сладко-струйным журчанием. Князю захотелось увидеть фонтан, и он быстрым шагом направился к нему. Тонкие водяные струйки, бьющие из раковин с тритонами, из ракушек с наядами, из ноздрей морских чудовищ, звонко ударялись о зеленоватую поверхность воды в бассейне, образуя брызги, пузыри, пену, зыбь, веселые водовороты; от фонтана, от его теплой воды, от камней, поросших бархатистым мхом, исходило обещание наслаждения, которое никогда не обернется болью. На островке, в центре круглого бассейна, изваянный неумелым, но чувственным резцом бойкий Нептун обнимал, улыбаясь, похотливую Амфитриту, чье влажное от брызг лоно блестело в предзакатных лучах: еще немного – и его покроют тайные поцелуи в подводном полумраке. Дон Фабрицио остановился: встреча с фонтаном пробудила воспоминания, сожаления. Остановился и стоял долго.
– Хватит, дядище, смотреть на эти непристойности, ты уже не в том возрасте. Лучше идем, я покажу тебе заморские персики. Кто бы мог подумать, что они созреют?
Лукавая сердечность, звучавшая в голосе Танкреди, отвлекла князя от чувственного созерцания. Он не слышал кошачьих шагов племянника. При виде Танкреди его кольнуло чувство досады: по милости этого стройного красавчика в темно-синем костюме два часа назад он с горечью думал о смерти. Тут же, правда, он понял, что за досаду принял страх: он боялся, что Танкреди заговорит с ним о Кончетте. Однако первые слова и тон племянника не предвещали доверительного разговора на любовные темы, и князь успокоился: единственный глаз юноши смотрел на него с той снисходительно-ласковой иронией, с какой молодежь смотрит на стариков.
«Они могут позволить себе быть любезными с нами, поскольку уверены, что на следующий день после наших похорон станут свободными».
Племянник повел дядю смотреть «заморские персики». Прививка двух деревьев немецкими черенками дала превосходный результат: плодов было немного, не больше дюжины на обоих деревьях, но они были крупные, душистые; два румяных пятна на желтых бархатистых щечках делали их похожими на головки застенчивых китаянок. Князь нежно потрогал их своими чуткими пальцами.
– По-моему, они созрели – в самый раз снимать. Жаль, что их слишком мало для сегодняшнего ужина. Надо будет завтра распорядиться, чтоб собрали, – поглядим, какие они на вкус.
– Вот таким ты мне нравишься, дядя! В роли agricola pius[79]79
Добродетельного земледельца (лат.).
[Закрыть], который оценивает и предвкушает плоды своего труда, ты мне гораздо больше по душе, чем минуту назад, когда любовался непристойно обнаженными телами.
– Но согласись, Танкреди, эти персики тоже плод соития, плод любви.
– Да, но любви законной, одобренной тобой, хозяином, и садовником в качестве нотариуса; любви продуманной, плодотворной. Неужели ты думаешь, что та парочка, – он показал рукой в сторону фонтана, откуда сквозь плотную завесу, образуемую кронами дубов, доносился шум воды, – побывала у священника?
Разговор принимал опасный оборот, и дон Фабрицио поспешил направить его в другое русло.
Поднимаясь к дому, Танкреди пересказал ему пикантные новости из жизни Доннафугаты, которые успел услышать: Меника, дочь полевого стражника Саверио, забеременела от жениха, и выход теперь один – ускорить свадьбу; чей-то разъяренный муж стрелял в Коликкио, и тот чудом избежал пули.
– И откуда ты все это знаешь?
– Откуда знаю, дядище? Да мне все рассказывают. Верят, что я посочувствую.
Когда, минуя плавные лестничные повороты и подолгу отдыхая на площадках, они добрались до вершины лестницы, то увидели за деревьями вечерний горизонт: со стороны моря на небо вползали огромные тучи чернильного цвета. Означало ли это, что гнев Господний утолился и ежегодному проклятию, тяготевшему над Сицилией, пришел конец?
В эту минуту к несущим облегчение долгожданным тучам были обращены тысячи глаз; их приближение ощущали в лоне земли миллиарды семян.
– Будем надеяться, что лето позади и наконец начнутся дожди, – сказал дон Фабрицио, и эти слова уравнивали его, надменного аристократа, для которого дождь был лишь неудобством, с простыми крестьянами.
Князь всегда заботился о том, чтобы первый обед в Доннафугате носил торжественный характер: дети на него не допускались, к столу подавали французские вина, перед жарким – пунш по-римски; прислуга была в чулках и напудренных париках. Лишь в одном отношении дон Фабрицио шел на уступку: не надевал вечернего костюма, дабы не смущать гостей, у которых, понятно, вечерних костюмов не было. В этот вечер в Леопольдовой зале, как называлась одна из гостиных, семейство Салина поджидало, когда соберутся все приглашенные. Под кружевными абажурами керосиновых ламп лежали желтые круги света. Очертания внушительных конных предков на огромных картинах были смутны, как и память о них. Уже прибыли дон Онофрио с женой, а также местный настоятель, надевший по торжественному случаю пелерину, спускающуюся с плеч волнистыми складками; сейчас он рассказывал княгине о распрях в колледже Святой Марии. Пришел и органист дон Чиччо (Терезину отвели в кладовую и привязали к ножке стола), который вспоминал вместе с князем удачную охоту в оврагах Драгонары. Все было, по обыкновению, чинно, пока Франческо Паоло, шестнадцатилетний сын князя, не влетел в гостиную с ошеломительной новостью:
– Папа, по лестнице поднимается дон Калоджеро. Он во фраке!
Танкреди оценил важность события на секунду раньше остальных; он усердно очаровывал жену дона Онофрио, но, услышав слово «фрак», разразился безудержным смехом. Князя новость не насмешила, но произвела на него большое впечатление; можно даже сказать, что она поразила его сильнее, чем известие о высадке гарибальдийцев в Марсале. То событие было не только ожидаемым, но и далеким: оно произошло вне поля его зрения. Теперь же ему, человеку, верящему в предчувствия и особые знаки, предстояло лицезреть в виде белого галстука-бабочки и поднимающихся по лестнице его дома двух черных фалд самое революцию. Он, князь, не только не был больше крупнейшим собственником в Доннафугате, но еще вынужден был принимать в дневном костюме гостя, с полным основанием явившегося к нему в вечернем наряде.
Досада его была велика, однако длилась недолго – пока он машинально шел к двери, чтобы встретить гостя: увидев его, он почувствовал некоторое облегчение. Как нельзя лучше продемонстрировав политические амбиции дона Калоджеро, фрак с точки зрения портновского искусства выглядел, прямо сказать, катастрофически. Сшитый из тончайшего сукна по модному фасону, он был просто чудовищно скроен. Последний крик лондонской моды нашел прескверное воплощение в изделии ремесленника из Джирдженти, к которому обратилась неистребимая скупость дона Калоджеро. Концы обеих фалд в немой мольбе вздымались к небу, широкий ворот топорщился, и вдобавок – какой ужас! – ноги мэра были обуты в сапоги на пуговицах.
Дон Калоджеро направлялся к княгине, протягивая руку в перчатке.
– Моя дочь просит прощения, она еще не совсем готова, – сказал он и прибавил: – Ваше сиятельство знает, каковы женщины в подобных случаях. – Эту мысль, тонкости которой позавидовал бы Париж, мэр выразил если и не на сицилийском наречии, то с сильным местным акцентом. – Она будет здесь через секунду. Если вы не забыли, наш дом отсюда в двух шагах.
Секунда продолжалась минут пять; затем дверь открылась, и вошла Анджелика. Первое впечатление – ослепляющая неожиданность. У всех Салина перехватило дыхание. Танкреди почувствовал, как у него застучало в висках. Под натиском ее красоты мужчины лишились способности критически оценить те немалые изъяны, которые у этой красоты имелись; впрочем, в число ослепленных попали и те, кто никогда такой способностью не обладал. Анджелика была высокого роста, по всем меркам хорошо сложена; кожа ее цветом напоминала сливки и должна была пахнуть свежими сливками, а детский рот – земляникой. Густые волнистые волосы были черны как ночь; яркие зеленые глаза смотрели неподвижно, как у статуй, и, как у статуй, недобро. Она ступала медленно, колыхая широкой белой юбкой, и во всей ее фигуре чувствовалось спокойствие красивой женщины, уверенной в своей неотразимости. Лишь много месяцев спустя стало известно, что в момент своего триумфального появления она от страха чуть не лишилась чувств.
Она не обратила внимания на дона Фабрицио, который поспешил ей навстречу, прошла мимо блаженно улыбающегося Танкреди; ее восхитительная спина изогнулась в легком поклоне перед креслом княгини, и эта непривычная для Сицилии форма вежливости придала ее деревенской красоте особое, нездешнее очарование.
– Дорогая Анджелика, как давно я тебя не видела! Ты очень изменилась, и совсем не к худшему.
Княгиня не верила собственным глазам: она помнила неухоженную тринадцатилетнюю дурнушку, какой Анджелика была четыре года назад, и ей не удавалось соединить тот, четырехлетней давности образ с образом чувственной девушки, которая стояла перед ней сейчас. У князя не было воспоминаний, связанных с Анджеликой, но были подозрения, связанные с ее отцом: удар, который тот нанес его самолюбию новомодным фраком, повторила своим появлением дочь, однако на сей раз речь шла не о черном сукне, а о матовой, молочного цвета коже, причем хорошо – и как хорошо! – скроенной. Призывный клич женской красоты не застал его, старого боевого коня, врасплох, и он обратился к девушке с той изысканной почтительностью, с какой говорил бы, будь перед ним герцогиня ди Бовино или княгиня ди Лампедуза:
– Мы счастливы, синьорина Анджелика, видеть в нашем доме столь прекрасный цветок, и надеюсь, часто будем иметь это удовольствие.
– Спасибо, князь. Ваша доброта ко мне равна доброте, которую вы всегда проявляли к моему дорогому папе.
Голос у нее был красивый, низкий; она, быть может, слишком за ним следила; флорентийский пансион стер следы джирджентского выговора, от сицилийского диалекта оставалась только резкость произношения согласных, которая, впрочем, прекрасно гармонировала с ее яркой, но тяжеловатой красотой. И еще во Флоренции ее отучили от обращения «ваше сиятельство».
О реакции Танкреди, к сожалению, можно сказать немного: после того как он по его просьбе был представлен Анджелике доном Калоджеро и с трудом удержался от искушения поцеловать ей руку, его глаз сверкнул голубым огнем, но он тут же вернулся к разговору с синьорой Ротоло, хотя было заметно, что смысл ее слов до него не доходил. Падре Пирроне, сидя в темном углу, предавался духовным размышлениям и вспоминал Священное Писание, которое в этот вечер приходило на память в сменяющихся образах Далилы, Юдифи и Есфири.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?