Электронная библиотека » Джузеппе ди Лампедуза » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 31 октября 2017, 19:00


Автор книги: Джузеппе ди Лампедуза


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Центральные двери гостиной распахнулись, и дворецкий возвестил:

– Кушподн.

Эти загадочные звуки означали «кушать подано», и разнородная компания направилась в столовую.


Прекрасно понимая, что значит предложить гостям, живущим в провинциальном сицилийском городке, обед, который начинался бы супом-пюре, князь нарушал правила благородной кухни тем более охотно, что это отвечало его собственным вкусам. Однако слухи о варварском иноземном обычае подавать на первое какую-то бурду не могли не дойти до представителей высшего общества Доннафугаты, и среди них не было теперь ни одного, кто не дрожал бы от страха перед началом подобных торжественных обедов или ужинов. Поэтому, когда три лакея в зеленых, расшитых золотом ливреях и напудренных париках внесли каждый по огромному серебряному блюду с башней запеченных макарон, лишь четверо из двадцати сидевших за столом не проявили приятного удивления: князь с княгиней, которые знали про запеканку, Анджелика, которая контролировала себя, и Кончетта, у которой не было аппетита. Все остальные (включая, сколь это ни прискорбно, Танкреди) выразили свое облегчение разнообразными звуками – от богатого модуляциями ликующего похрюкивания нотариуса до пронзительного взвизга Франческо Паоло. Впрочем, грозный взгляд, каким хозяин дома обвел собравшихся за столом, тут же положил конец этим непристойным проявлениям радости.

Однако хорошие манеры хорошими манерами, а лицезрение этих монументальных произведений кулинарного искусства вполне оправдывало дрожь восхищения. Глянцевитое золото корочки, источаемое ею благоухание корицы и сахара были всего лишь прелюдией к лакомому содержанию, которое открывалось, когда нож разрезал корочку: сначала наружу вырывался ароматный пар, затем возникали куриные печеночки, дольки крутых яиц, тонкие ломтики ветчины, куриного мяса и трюфелей, начинявшие горячую сочную массу из коротких макарон, которым мясной соус придавал роскошный янтарный цвет.

Начало трапезы прошло, как это водится в провинции, в сосредоточенном безмолвии. Настоятель осенил себя крестным знамением и с молчаливой решимостью бросился на штурм; органист вкушал лакомство с закрытыми глазами: он благодарил Всевышнего, что сноровка охотника на зайцев и вальдшнепов доставляла ему порой подобное наслаждение, и одновременно думал, что денег, в которые обошлась одна такая башня, хватило бы ему с Терезиной на месяц жизни; Анджелика, красавица Анджелика, забыв о тосканских лепешках из каштановой муки, а отчасти и о хороших манерах, ела с аппетитом своих семнадцати лет и с быстротой, которую допускала необходимость держать вилку за середину ручки. Танкреди, пытаясь сочетать галантность с чревоугодием и отдавая должное вкусу душистых макарон, попробовал было мысленно представить себе вкус поцелуев сидевшей рядом Анджелики, но, поняв неуместность такого сравнения, решил вернуться к этим грезам позже, за сладким; дон Фабрицио, хотя и был поглощен созерцанием Анджелики, успел все же – единственный за столом – заметить, что demi-glace[80]80
  Мягкое мороженое (фр.).


[Закрыть]
получилось чересчур приторным, и подумал, что завтра скажет об этом повару. Мысли остальных были заняты только едой, но никому и в голову не приходило, что такой вкусной она кажется еще и потому, что в дом проник ветерок чувственности.

Все были спокойны и довольны. Все, кроме Кончетты. Да, она обняла и поцеловала Анджелику, она отвергла ее обращение на «вы», предложив говорить друг дружке «ты», как в детстве, но под голубым лифом сердце ее сжимали железные клещи; бешеная кровь Салина заиграла в ней, и за гладким лбом зрели недобрые мысли. Танкреди, сидя между ней и Анджеликой, с щепетильной учтивостью человека, чувствующего себя виноватым, поровну делил между своими соседками взгляды, комплименты и остроты; но Кончетта ощущала, чувствовала животным чувством токи желания, шедшие от кузена к этой чужачке, и хмурая складка на ее переносице делалась глубже. Она сама не знала, чего хотела больше: убить соперницу или умереть самой. Как всякая женщина, она не упустила ни одной мелочи: отметила вульгарную претензию на изящество, с какой Анджелика, оттопыривая мизинец, держала в руке бокал; отметила красноватую родинку у нее на шее; отметила неудавшуюся попытку выковырять пальцами кусочек еды, застрявший между белоснежными зубами; с еще большим удовольствием отметила некоторую неповоротливость ее ума; она цеплялась за эти мелочи, за эти сущие по сравнению с чувственным обаянием пустяки, цеплялась с надеждой и отчаянием, как падающий с крыши каменщик пытается уцепиться за водосточный желоб, и надеялась, что Танкреди тоже заметит их и что его оттолкнет явная разница в воспитании. Впрочем, Танкреди уже все заметил, но на него это – увы! – не подействовало. Пылкая молодость не устояла перед красивой женщиной, и он отдался во власть физического влечения, а заодно и побуждений, скажем так, меркантильных, которыми богатая девушка искушала ум бедного и тщеславного юноши.

К концу обеда разговор стал общим: дон Калоджеро своим корявым языком, но с присущей ему редкой проницательностью рассказывал о закулисной стороне захвата провинции гарибальдийцами; нотариус описывал княгине свой будущий «загородный» (в ста метрах от Доннафугаты) домик; Анджелика, возбужденная ярким светом, едой, шабли и очевидным одобрением, которое она вызывала у всех мужчин за столом, попросила Танкреди рассказать что-нибудь о «славных боях» за Палермо; поставив локоть на стол, она подперла ладонью щеку; лицо раскраснелось, и смотреть на нее было равно приятно и опасно; предплечье, локоть, пальцы, свисающая кружевная манжета образовывали причудливую линию, которую Танкреди находил столь же прелестной, сколь отвратительной находила ее Кончетта. Продолжая восхищаться про себя Анджеликой, юноша стал рассказывать о войне, и в его описании все выглядело несерьезным, несущественным: и ночной марш на Джибильроссу, и бурное объяснение между Биксио[81]81
  Джероламо (Нино) Биксио (1821–1873) – один из ближайших соратников Гарибальди, участник похода на Сицилию, генерал.


[Закрыть]
и Ла Мазой[82]82
  Джузеппе Ла Маза (1819–1881) – сицилийский патриот, участник гарибальдийской «Тысячи».


[Закрыть]
, и атака на Порта-Термини.

– У меня тогда не было этой повязки на глазу, и поверьте, синьорина, я никогда еще так не забавлялся. Особенно мы повеселились вечером двадцать восьмого мая, незадолго перед тем, как меня ранили. Генерал послал нас в монастырь в Орильоне, чтобы мы заняли там позицию наверху. Стучим-стучим, просим впустить нас – не открывают, монастырь-то женский! Тассони, Альдригетти, я и еще несколько человек пытаемся выбить двери прикладами. Ничего не получается. Бежим к разрушенному обстрелом дому, приносим оттуда балку, с размаху колотим этой балкой в двери. Грохот несусветный! Наконец двери падают. Входим – пусто, но за углом коридора слышны отчаянные вопли: затворницы укрылись в капелле и жмутся кучкой к алтарю. Интересно, чего это они так испугались десятка разъяренных парней? Смешно было глядеть на этих трусих в черных рясах: уродливые, старые, с выпученными глазами, они были готовы… принять мученичество. И выли, как собаки. Тассони, он большой весельчак, не выдержал: «Должен вас огорчить, сестры. Нам сейчас не до вас. Вернемся, когда приготовите нам молоденьких послушниц». Мы все от смеха чуть не попадали. А они остались несолоно хлебавши, ведь мы спешили наверх, чтобы оттуда, с верхних террас, открыть огонь по королевским солдатам.

Анджелика – ее локоть по-прежнему опирался о стол – смеялась, обнажая зубы молодой волчицы. Она нашла шутку прелестной, возможность насилия волновала ее, жилка на белой шее дрожала.

– Отчаянная у вас подобралась компания! Как бы мне хотелось быть там с вами!

Танкреди словно преобразился: увлеченность рассказом и сила воспоминания в сочетании с возбуждением, которое вызывала в нем чувственная энергия девушки, на мгновение превратили благовоспитанного юношу, каким он был на самом деле, в грубого солдафона.

– Будь вы там, синьорина, никому бы из нас в голову не пришло заикаться о послушницах…

Анджелике не привыкать было к пошлостям, она наслушалась их дома, но то был первый (и отнюдь не последний) случай, когда она сама оказалась предметом похотливой двусмысленности; однако ей пришлось это по вкусу, ее смех стал звонким, пронзительным.

В эту минуту все уже поднимались из-за стола; Танкреди нагнулся, чтобы поднять страусовый веер, который уронила Анджелика; выпрямившись, он увидел Кончетту: ее лицо пылало, на глаза навернулись слезы.

– Танкреди, о таких ужасных вещах рассказывают исповеднику, а не говорят за столом с девушками, тем более в моем присутствии, – сказала она и повернулась к нему спиной.


Перед тем как лечь в постель, дон Фабрицио несколько минут постоял на маленьком балконе в своей гардеробной. Внизу, погруженный в темноту, спал сад; деревья в недвижном воздухе казались отлитыми из свинца; на соседней колокольне, как в сказке, ухали совы. Небо очистилось: тучи, которым они так обрадовались вечером, ушли неизвестно куда – должно быть, в края менее грешные, коим Божественный гнев судил меньшую кару. Звезды казались мутными, их лучи с трудом проникали сквозь завесу зноя.

Душа князя устремилась к звездам – неосязаемым, недостижимым, дарящим счастье и ничего, решительно ничего не требующим взамен; сколько раз он мечтал очутиться на этих ледяных просторах – чистый разум, вооруженный блокнотом для расчетов, которые при всей их сложности непременно окажутся точными. «Вот единственные по-настоящему чистые существа, единственные порядочные люди, – подумал он, применяя к звездам свои земные мерки. – Кому придет в голову думать о приданом Плеяд, о политической карьере Сириуса, об альковных пристрастиях Веги?» День был скверный, об этом говорила сейчас не только давящая тяжесть в желудке, об этом говорили ему звезды: его взгляд, устремленный вверх, из всех созвездий на привычной картине неба уже в который раз увидел одно-единственное: две звезды вверху – глаза, одна внизу – кончик подбородка, а вместе – насмешливое треугольное лицо; это лицо смотрело на него из звездной глубины всякий раз, когда на душе бывало неспокойно. Фрак дона Калоджеро, история с любовью Кончетты, очевидное увлечение племянника, собственное малодушие и в придачу угрожающая красота Анджелики! Ничего хорошего. Все одно к одному, осыпающиеся камешки, которые предвещают обвал! А каков Танкреди! Его можно понять, спору нет, он даже помог бы ему, но нельзя отрицать, что тот вел себя не совсем благородно. Да он и сам не лучше Танкреди. «Хватит, пора спать».

В темноте Бендико терся мордой о его колено.

– Знаешь, Бендико, ты немного похож на них, на звезды. Так же прекрасно непостижим и не способен доставлять огорчения. – Он поднял голову Бендико, почти невидимую в ночи. – У тебя глаза на одном уровне с носом, у тебя нет подбородка, такая голова не может ассоциироваться со зловещими фигурами на небе.


Вековой обычай требовал, чтобы на следующий день после приезда семейство Салина отправлялось в монастырь Святого Духа помолиться на могиле блаженной Корберы, которая принадлежала к предкам князя, основала монастырь на свои средства, жила там в святости и в святости там умерла.

В монастыре действовали строжайшие правила, и вход мужчинам туда решительно возбранялся. Именно поэтому дон Фабрицио посещал обитель с особым удовольствием, тем более что на него, прямого потомка основательницы, запрет не распространялся, и к этой своей привилегии, которую он делил лишь с королем обеих Сицилий, дон Фабрицио относился ревниво и по-детски ею гордился.

Возможность нарушить непреложный порядок была главной, однако не единственной причиной его любви к монастырю Святого Духа. Здесь ему нравилось все, начиная от непритязательной приемной с изображением леопарда в центре бочкообразного свода, двойными решетками для переговоров, маленькой деревянной вертушкой для получения и передачи писем и надежной дверью, входить в которую из всех мужчин на свете имели право только он и король. Ему нравился вид монахинь с их широкими в мелкую складочку нагрудниками из белоснежного льна поверх грубых черных платьев; он готов был в сотый раз с благоговением выслушать рассказ настоятельницы о наивных чудесах блаженной Корберы и увидеть в печальном саду уголок, где, как уверяла настоятельница, святая монахиня остановила на лету большой камень, запущенный в нее дьяволом, которого она вывела из себя твердостью духа. Князя неизменно поражали два знаменитых, не поддающихся расшифровке письма на стене ее кельи – каждое в отдельной рамочке: в одном блаженная Корбера будто бы призывала дьявола вершить добро, а другое, ответное, якобы выражало сожаление, что он, дьявол, не может внять ее призыву. Нравилось князю и миндальное печенье, которое монахини готовили по старинному, вековой давности, рецепту, нравилось слушать пение хора во время службы, и, наконец, он был рад жертвовать обители немалую часть своих доходов, что было оговорено документами о создании монастыря.

Итак, в то утро все пассажиры двух колясок, только что выехавших из Доннафугаты в направлении монастыря, были в хорошем настроении. В первой коляске ехали князь с княгиней и две дочери, Каролина и Кончетта, а во второй – третья дочь Катерина, Танкреди и падре Пирроне. Двум последним, разумеется, предстояло остаться extra muros[83]83
  Вне стен (лат.).


[Закрыть]
и ожидать конца визита в приемной, довольствуясь миндальным печеньем, переданным через вертушку. Кончетта выглядела немного рассеянной, но спокойной, и князь надеялся, что она забыла вчерашние огорчения.

Вход в монастырь – процедура долгая даже для обладателей самого священного из прав. Затворницы формально, но долго демонстрируют сопротивление, что, впрочем, придает еще большую пикантность допуску, хотя заведомо известно: он будет разрешен. В монастыре о предстоящем приезде гостей знали, и тем не менее пришлось некоторое время прождать в приемной. Ожидание уже подходило к концу, когда Танкреди неожиданно сказал князю:

– Дядя, а ты не мог бы сделать так, чтобы меня тоже впустили? Как-никак я ведь наполовину Салина и еще ни разу здесь не был.

В глубине души князь обрадовался этой просьбе, однако решительно покачал головой:

– Сын мой, ты ведь знаешь, что только мне позволено входить сюда, остальным это возбраняется.

Но переубедить Танкреди было нелегко.

– Извини, дядище, но утром я еще раз прочитал в библиотеке акт об учреждении монастыря. Там написано: «…разрешается входить князю Салине и вместе с ним, если дозволит настоятельница, двум дворянам из его свиты». Я готов быть дворянином из твоей свиты, готов быть твоим оруженосцем, готов быть кем ты скажешь. Пожалуйста, попроси настоятельницу.

Он говорил с необычайным жаром: возможно, ему хотелось, чтобы кое-кто забыл его болтовню за вчерашним ужином. Дон Фабрицио был польщен:

– Если для тебя это так важно, дорогой, я попробую…

И тут Кончетта с самой обворожительной улыбкой, на какую была способна, предложила кузену:

– Танкреди, по дороге сюда я видела перед домом в Джинестре бревно на земле. Сбегай за ним, высадишь двери, и ты внутри. Так будет быстрее.

Голубые глаза Танкреди потемнели, по лицу разлилась краска не то стыда, не то гнева, он хотел было что-то сказать опешившему от удивления дону Фабрицио, но его опередила Кончетта.

– Оставь, папа, он шутит, – сказала она на этот раз без улыбки, злым голосом. – В одном монастыре он уже побывал, и хватит с него. В наш ему лучше не заходить.

Загремели отодвигаемые запоры, и дверь открылась. Хлынувшая в душную приемную прохлада внутреннего дворика принесла с собой голоса монахинь, собранных для встречи князя. Начинать переговоры с настоятельницей было слишком поздно, и Танкреди ничего не оставалось, как покинуть приемную и прогуливаться у стен обители под раскаленным небом.

И на этот раз, довольный оказанным приемом, дон Фабрицио, оберегая свой душевный покой, не стал спрашивать Кончетту, что означали ее слова. Без сомнения, это была очередная ребячья выходка, обычная для отношений между ней и кузеном; в любом случае ссора между молодыми людьми отвлекала ее свидетелей от докучливых мыслей, от необходимости вести пустые разговоры, от проблем, требующих решения, и потому ее следовало только приветствовать. На этой волне все смиренно поклонились могиле блаженной Корберы, снисходительно выпили жидкий монастырский кофе и с удовольствием похрустели двухцветным миндальным печеньем. Княгиня провела осмотр монашеского гардероба, Кончетта, как всегда, в меру участливо побеседовала с монахинями, князь оставил на столе в трапезной десять унций, которые оставлял при каждом посещении. Падре Пирроне ждал за порогом монастыря в одиночестве. Поскольку он сообщил, что Танкреди надо было срочно написать какое-то письмо и потому он ушел пешком, все отнеслись к его отсутствию спокойно.


Вернувшись во дворец, князь поднялся в библиотеку, расположенную в центральной части здания под часами и громоотводом. С большого балкона, защищенного от зноя, видна была просторная площадь Доннафугаты с пыльными тенистыми платанами. Часть домов за площадью отличалась кичливыми фасадами, обязанными своей затейливостью какому-то местному архитектору: неуклюжие химеры из пористого, отполированного годами камня поддерживали, согнувшись, крошечные балконы; другие постройки, в том числе дом дона Калоджеро, стыдливо прикрывались ампирными фасадами.

Дон Фабрицио расхаживал взад-вперед по огромной комнате, бросая время от времени взгляд на площадь за окном: на одной из скамей, подаренных им мэрии, жарились под солнцем три старика; несколько сорванцов гонялись друг за другом, размахивая деревянными мечами; привязанные к дереву, стояли четыре мула. Типично деревенская картина, какую трудно представить себе без нещадно палящего солнца. Но вот, проходя в очередной раз мимо окна, князь обратил внимание на стройную худощавую фигуру хорошо одетого человека, явно горожанина. Вглядевшись, князь узнал Танкреди. Хотя тот и был далеко, князь узнал его по покатым плечам и тонкой талии, обтянутой рединготом. Танкреди успел переодеться, сменить коричневое платье, в котором ездил в монастырь, на темно-синее («цвета обольщения», как он сам говорил). В руке у него была трость с эмалевым набалдашником (надо думать, та самая, которую украшали единорог, герб Фальконери, и девиз «Semper purus»[84]84
  Всегда безупречный (лат.).


[Закрыть]
); шел он легкой кошачьей походкой, ступая осторожно, как будто боялся запылить башмаки. Следовавший за ним в десяти шагах слуга нес увенчанную бантом корзину с десятком розовощеких персиков.

Танкреди оттолкнул мальчишку, аккуратно обошел оставленную мулом лужу и остановился у дома Седары.

Часть третья

Октябрь 1860


Дождь пришел, дождь прошел, и солнце вновь возвратилось на трон, как возвращается абсолютный монарх, изгнанный на неделю взбунтовавшимися подданными и вынужденный после возвращения соизмерять свой гнев с конституционной хартией. Властные лучи больше не убивали, они позволяли краскам сохранять цвета и не сжигали застенчиво пробивавшиеся из земли ростки клевера и мяты, в которых недоверчивость боролась с надеждой.

Князь целые дни проводил со своим неизменным спутником доном Чиччо Тумео и собаками Терезиной и Смышленым, охотясь от рассвета до заката. Затраченные усилия не шли ни в какое сравнение с результатами, поскольку даже самым опытным стрелкам сложно поразить цель, если таковой перед ними нет, и хорошо еще, если князь по возвращении домой мог передать на кухню пару куропаток, а дон Чиччо, считая, что ему повезло, бросить вечером на стол дикого кролика, который ipso facto[85]85
  Самим фактом, в силу самого факта (лат.).


[Закрыть]
немедленно возводился в ранг зайца, как это у нас принято.

Впрочем, количество трофеев было для дона Фабрицио делом десятым; больше удовольствия доставляли ему неотделимые от охоты мелкие детали: бритье, с которого начинался день еще в темноте, при свечах, придававших преувеличенную значительность его движениям в проекции на расписном потолке; обостренное ожидание, с каким он шел по спящим залам, огибая в колеблющемся свете столы с неубранными стаканами, раскиданными в беспорядке фишками и игральными картами, среди которых бросившийся вдруг в глаза валет посылал ему в знак мужской солидарности свое приветствие. Радость наполняла его душу, когда он проходил через сад, еще погруженный в серый полумрак, когда видел, как ранние птички отряхивают с перьев росу, собираясь в полет, когда проскальзывал в увитую плющом калитку, иначе говоря, вырывался на свободу и шел по дороге, уже освещенной первыми лучами; когда встречал дона Чиччо, улыбающегося в пожелтевшие усы и любовно ругавшего собак, у которых от напряженного ожидания играли под бархатной кожей мышцы. Венера, как спелая прозрачная виноградина, одиноко сияла в небе, но уже слышался грохот солнечной колесницы, поднимавшейся за горизонтом по небесному своду. Вскоре им начинали встречаться первые отары, движущиеся ленивыми волнами. Пастухи в кожаных опорках камнями подгоняли овец, шерсть которых пушилась и розовела в лучах восходящего солнца. После улаживания необъяснимого спора за первенство между овчарками и настырными гончими, звучавшего оглушительным интермеццо, охотники спускались по склону и попадали в незапамятную тишь пастушьей Сицилии. И сразу же оказывались вне всего – вне пространства и, главное, времени. Доннафугата с ее дворцом и нуворишами была всего в двух милях, но казалась уже смутным воспоминанием, неясным пятном, каким кажется далекий пейзаж в конце железнодорожного туннеля. С ее нищетой и ее блеском она значила даже меньше, чем если бы уже канула в прошлое, потому что отсюда, из этих неменяющихся, богом забытых краев, представлялась не реальностью в камне и плоти, а видением, мечтой будущего в густой пелене, утопией, пригрезившейся какому-нибудь деревенскому Платону и способной в любой момент принять совершенно иные очертания или исчезнуть вовсе, поскольку видения не обладают даже небольшой энергетической силой, присущей любому явлению прошлого, а потому и не способны пробудить огорчений.


У дона Фабрицио огорчений за два последних месяца было достаточно. Они ползли со всех сторон, как муравьи к мертвой ящерице. Одни вылезали из политических трещин, другие несли ему груз чужих страданий, третьи (и самые мучительные) зарождались в нем самом как бессознательная реакция и на политические события, и на страдания близких, которые он в раздраженном состоянии не хотел считать страданиями и называл капризами. Этим своим огорчениям он устраивал ежедневный смотр, перемещал их, строил в колонны или шеренги на плацу собственной совести, надеясь с помощью изменения комбинаций понять их телеологический смысл, обнаружить намек на целесообразность, чтобы наконец успокоиться, но не находил и не успокаивался. В прошлые годы неприятности случались реже, во всяком случае, пребывание в Доннафугате было для него отдыхом: терзавшие его фурии объявляли перемирие, разбегались по близлежащим долинам и, вынужденные питаться хлебом и сыром, успокаивались, забывали о своем воинственном предназначении, так что их можно было принять за безобидных пейзанок. Но в этом году они остались и всем скопищем нападали на него в его собственном доме. Он чувствовал страх, как полковник, который отдает взбунтовавшемуся полку приказ «Разойдись!» и видит, что солдаты в ответ грозно смыкают ряды.

Сначала оркестр, пушечные выстрелы, звон колоколов, «Мы цыганки» и «Те Deum», потом буржуазная революция во фраке дона Калоджеро, поднимающаяся по ступеням его дома, красота Анджелики, заслонившая благородную грацию его Кончетты, Танкреди, сумевший предугадать ход событий и даже выдать за сердечное увлечение свои материалистические расчеты, плебисцит, наконец, и связанные с ним сомнения. А главное – хитрость и всякие уловки, к которым приходится теперь прибегать ему, Леопарду, привыкшему за жизнь устранять трудности одним взмахом своей мощной лапы.

Танкреди уехал уже больше месяца назад и теперь «стоял на постое» в Казерте, во дворце его, дона Фабрицио, короля. Оттуда он слал время от времени письма, которые иногда веселили князя, иногда раздражали. Князь их читал, а затем прятал в дальний ящик письменного стола. Кончетте Танкреди не написал ни разу, но не забывал посылать приветы со своим обычным милым лукавством. Однажды, правда, он сделал такую приписку: «Целую ручки всем леопардиночкам, а особенно – Кончетте». Отцовская осторожность подвергла эту фразу цензуре, и она не прозвучала во время чтения письма в семейном кругу. Анджелика, раз от разу все соблазнительней, наносила почти ежедневные визиты в сопровождении отца или известной своим дурным глазом служанки. Формально она навещала девушек, подружек, на деле же истинная цель посещений открывалась в тот момент, когда она спрашивала безразличным тоном: «Есть ли какие-нибудь известия от князя?» Слово «князь» в прелестных устах Анджелики относилось, увы, не к дону Фабрицио, а к Танкреди, новоиспеченному гарибальдийскому капитану, и это вызывало у князя Салины смешанное и в целом малоприятное чувство, в котором грубая нить чувственной зависти сплеталась с тонкой нитью гордости за дорогого племянника. Князь всегда отвечал на вопрос взвешенно и следил за тем, чтобы преподнести известия в виде аккуратного букета, предварительно срезав не только шипы (подробности о частых посещениях Неаполя, откровенные замечания по поводу красивых ног Авроры Шварцвальд, танцовщицы из театра Сан-Карло), но и распустившиеся до срока бутоны («Напиши мне, как поживает синьорина Седара», «В кабинете Фердинанда Второго видел Мадонну работы Андреа дель Сарто, она напомнила мне синьорину Анджелику»). Да, он создавал пресный, далекий от истины образ Танкреди, зато не мог упрекнуть себя ни в разрушении чьих-либо планов, ни в сводничестве. Все эти меры, к которым он вынужден был прибегать, хотя и не противоречили настороженному отношению к рассудочной влюбленности Танкреди, но злили и утомляли его, тем более что кривить душой с некоторых пор ему приходилось все чаще. Он с сожалением вспоминал совсем еще недавнее время, когда мог сказать любую глупость, пришедшую ему в голову, не сомневаясь, что каждое его слово будет воспринято как евангельское, а каждая бестактность – как его неотъемлемое право на превосходство. Встав на путь оплакивания прошлого, он в особо мрачные минуты разрешал себе зайти слишком далеко в этом опасном направлении. Так, однажды, кладя сахар в чашку с чаем, протянутую ему Анджеликой, он почувствовал, что завидует тем Корбера и Фальконери, которые жили триста лет назад и могли в угоду своему желанию переспать с какой-нибудь Анджеликой, не нуждаясь для этого в благословении священника, не подсчитывая размеры приданого приглянувшейся простолюдинки (о котором в те времена и речи быть не могло) и не принуждая своих уважаемых дядюшек вертеться как уж на сковородке, чтобы не сказать того, что не следует говорить. Импульс неконтролируемой похоти (которая была не похотью как таковой, а скорее чувственным проявлением лени) оказался настолько сильным, что заставил покраснеть солидного благовоспитанного господина, и душа его, пропитанная, несмотря на многочисленные фильтры, антитираническими идеями Жан-Жака Руссо, устыдилась. Но проснувшиеся угрызения совести лишь усилили отвращение к социальным переменам, в которые князь оказался невольно вовлеченным в последнее время.


В то утро он особенно остро почувствовал, что находится в плену обстоятельств, которые развиваются стремительнее, чем можно было предположить. Накануне вечером почтовая карета, нерегулярно доставлявшая в желтом ящике скудную корреспонденцию, привезла письмо от Танкреди.

Еще не читая, можно было догадаться о важности этого письма по роскошной блестящей бумаге и аккуратному четкому почерку, каким оно было написано. Князь невольно подумал, что для создания подобного чистовика его племяннику пришлось загубить немало листов писчей бумаги. И начиналось письмо не привычным и полюбившимся князю обращением «дядище», а словами «дражайший дядя Фабрицио». У этой формы было несколько преимуществ: она с самого начала настраивала на серьезный лад, исключая даже намек на шутку, заявляла об экстраординарности написанного ниже, позволяла в случае необходимости показать письмо кому-то еще и, что особенно любопытно, восходила к архаичным религиозным традициям, согласно которым через определенным образом написанное имя возможно воздействие на его обладателя.

Итак, «дражайший дядя Фабрицио» уведомлялся о том, что его «любящий и преданнейший племянник» вот уже три месяца жестоко страдает от любви и ни опасности, которые подстерегают его на войне (читай: в парке королевского дворца в Казерте), ни многочисленные соблазны большого города (читай: прелести танцовщицы Шварцвальд) не могут ни на минуту затмить в его сознании и в его сердце образ синьорины Анджелики Седары (с длинным шлейфом эпитетов, превозносящих красоту, грацию, целомудрие и ум предмета его обожания). Чернильная канитель каллиграфических букв должна была убедить его, князя, в глубоких чувствах Танкреди, который, сознавая, что он недостоин такого безупречного создания, всеми силами пытался погасить в себе пожар любви («долгими, но тщетными были мои усилия, когда среди городской суеты или суровых военных будней, окруженный боевыми товарищами, я пытался справиться с охватившими меня чувствами»). Любовь, однако, смела все преграды на своем пути, и потому он умоляет любимейшего дядю от его имени просить руки синьорины Анджелики у ее «достопочтенного отца». «Ты знаешь, дядя, я не могу предложить любимой девушке ничего, кроме своей любви, своего имени и своей шпаги». После столь высокопарной фразы, вполне, впрочем, в романтическом духе того времени, следовали пространные рассуждения о целесообразности, даже необходимости союза между такими семьями, как Фальконери и Седара (дошло до того, что в одном месте Танкреди осмелился назвать семейство Седара «домом Седара»), поскольку подобные союзы способствуют обновлению крови одряхлевших родов и разрушают сословные преграды, что, кстати, является целью итальянского политического движения. Это была единственная часть письма, доставившая дону Фабрицио удовольствие. И не только потому, что подтверждала его предположения и озаряла его ореолом пророка, но потому, что за этими полными тонкой иронии словами волшебным образом оживала фигура его племянника, и князь узнавал его насмешливую манеру говорить в нос, хитрые искорки в голубых глазах, издевательскую усмешку под маской вежливости. Когда же дон Фабрицио заметил, что это якобинское отступление точно уместилось на отдельном листе и, таким образом, если давать читать письмо кому-то еще, можно спокойно изъять этот революционный текст, его восхищение деликатностью племянника достигло предела. Кратко изложив последние военные новости и выразив уверенность, что через год они войдут в Рим, которому «предназначено стать столицей нового Итальянского королевства», Танкреди в заключение благодарил за заботу и любовь, которыми был окружен, и извинялся, что осмеливается просить о посредничестве в деле, от которого «зависит счастье» всей его жизни. Письмо заканчивалось пожеланием здоровья (но только ему, князю).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации