Электронная библиотека » Джузеппе ди Лампедуза » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 31 октября 2017, 19:00


Автор книги: Джузеппе ди Лампедуза


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

После первого прочтения этого удивительного сочинения у дона Фабрицио слегка закружилась голова. Он вновь ощутил завораживающее ускорение хода истории. Говоря сегодняшним языком, он попал в положение человека, уверенного, будто садится в один из тех воздушных тихоходов, что курсируют между Палермо и Неаполем, а вместо этого оказался на борту сверхзвукового лайнера, который долетит до места назначения быстрее, чем он успеет перекреститься. Второе прочтение тронуло сердечные струны, и князя обрадовало решение Танкреди осуществить свои эфемерные плотские мечты, добившись одновременно совсем не эфемерного материального благополучия. При этом он отметил чрезмерное самомнение племянника, заранее уверенного в согласии Анджелики. Но под конец все эти мысли вытеснило огромное чувство унижения, когда он представил себе завтрашний разговор с доном Калоджеро на столь деликатную тему: придется быть осмотрительным и дипломатичным, взвешивать каждое слово, а это претило его львиному нраву.

О содержании письма дон Фабрицио сообщил только жене, когда они уже лежали в постели и спальню освещал лишь тусклый голубоватый свет масляной лампы под стеклянным абажуром. Мария-Стелла выслушала новость молча и многократно осенила себя крестным знамением. Затем она сказала, что креститься надо было бы не правой, а левой рукой. После первой реакции на ошеломившее ее известие она дала волю своему пламенному красноречию. Сидя в постели, она комкала пальцами простыню, и ее слова, точно огненные факелы, озаряли вспышками гнева полумрак комнаты.

– А я-то надеялась, что он женится на Кончетте! Все они такие, эти либералы. Предатель! Сначала предал короля, потом нас. Эта лживая физиономия, эти сладкие речи, но на словах-то мед, а на деле – яд. Пригрели змею у себя на груди! – Тут она перешла в атаку на мужа и пустила в ход тяжелую артиллерию. – Я тебе говорила, племянник – это не сын, не родная кровь, но меня никто не слушал. Ты просто голову из-за него потерял, а я всегда терпеть не могла этого красавчика.

На самом деле и на нее действовали чары Танкреди, и она продолжала еще его любить, но ради удовольствия крикнуть «Ты во всем виноват!» – самого большого из всех доступных человеческому существу удовольствий – она готова была пойти наперекор своим чувствам и истине.

– И после всего ему хватает наглости взваливать на тебя, князя Салину, своего дядю и благодетеля, отца обманутого им создания, роль посредника в его постыдной затее, вынуждать тебя разговаривать с этим мошенником, отцом распутной девки! Но ты не должен этого делать, Фабрицио, не должен! Ты этого не сделаешь!

Ее начало трясти, голос становился все визгливей. Дон Фабрицио, не поворачиваясь, проверил взглядом, стоит ли на комоде валерьянка. Пузырек был на месте, и сверху на притертой пробке лежала даже серебряная ложечка. Этот надежный маяк, поблескивая в скудном свете спальни, указывал путь к спасению от истерических штормов. Князь хотел было встать и взять пузырек, но ограничился тем, что сел, как и жена, в постели, чтобы хоть немного поднять свое реноме.

– Что за глупости, Стеллучча, ты сама не знаешь, что говоришь. Анджелика не распутная девка. Возможно, она когда-нибудь станет таковой, но пока она обыкновенная девушка, красивее многих, это правда, и, как многие, слегка влюблена в Танкреди. Да, денежки у нее есть, в основном наши, которыми дон Калоджеро слишком ловко распоряжается. А Танкреди эти денежки очень нужны, потому что у нашего князька большие потребности и амбиции, а карманы дырявые. Кончетте он никогда ничего не обещал, она же, с тех пор как мы сюда приехали, обращается с ним как с собакой. Да и какой он предатель, просто идет в ногу со временем – и в политике, и в жизни. В конце концов, он самый обаятельный молодой человек из всех, кого я встречал, и ты, Стеллучча, знаешь это не хуже меня.

Своей огромной пятерней он ласково погладил маленькую головку жены. Послушно выпив воды, которая затушила пламя гнева, Мария-Стелла всхлипнула. Увидев, что гнев жены сменился печалью, дон Фабрицио понадеялся, что не придется вылезать из теплой постели и шлепать босиком по остывшему полу к комоду с валерьянкой. Чтобы полностью обезопасить себя от этого, он сделал вид, что не на шутку рассержен:

– И вообще, я не хочу слышать криков в своем доме, в своей спальне, в своей постели! Чтобы никаких «ты не должен», «ты не сделаешь», здесь я хозяин! Ты еще знать ничего не знала, а я все уже решил. Хватит!

Ненавидя крики, он сам кричал во всю силу своих легких. Собираясь подкрепить свой крик ударом по столу, но забыв, что лежит в постели, он со всей силой ударил себя по колену, и боль его успокоила.

Жена подскуливала, как испуганный щенок.

– Все, теперь давай спать. Завтра мне рано вставать на охоту. И больше об этом ни слова. Решено так решено. Спокойной ночи, Стеллучча.

Он поцеловал жену сначала в лоб (знак примирения), потом в губы (знак любви), лег и отвернулся. Его тень на голубом шелке стены напоминала горную цепь на фоне небесной лазури.

Мария-Стелла тоже легла, и, когда ее правая нога коснулась левой ноги мужа, она окончательно успокоилась. Имея такого гордого и решительного мужа, что ей думать о Танкреди? Да и о Кончетте тоже…


Хождение по острию ножа на время закончилось; тяжелые мысли отступили на этой насыщенной вековыми запахами земле, если можно так назвать место, где он каждый день охотился: слово «земля» подразумевает труд преображающего ее человека, между тем как роща, прилепившаяся к склону холма, источала тот же букет ароматов, что и во времена финикийцев, дорийцев или ионийцев, когда те высаживались на Сицилии, открывая для себя эту Америку античных времен. Дон Фабрицио и Тумео поднимались, спускались, скользили и продирались сквозь кусты, как какие-нибудь Архидамы и Филостраты двадцать пять веков назад – такие же усталые и исколотые колючками, в мокрой от липкого пота одежде. А вокруг были те же растения, и тот же безразличный ко всему ветер с моря раскачивал без передышки ветки мирта, шевелил дрок, разносил запах тимьяна. Собаки все так же неожиданно замирали, прислушивались, напрягались всем телом, и их торжественная стойка в ожидании добычи была такой же, как во времена покровительницы охотников Артемиды. Жизнь в ее самых существенных проявлениях, очищенная от суетных волнений, представлялась вполне сносной.

Этим утром, когда они уже почти поднялись на вершину холма, Смышленый и Терезина почуяли дичь и начали ритуальный танец: они ползли, замирали на месте, осторожно поднимались на задние лапы, тихо скулили. Через несколько минут в траве мелькнул серенький комочек, и два почти одновременных выстрела нарушили напряженную тишину ожидания. Смышленый принес к ногам князя агонизирующего зверька. Это был дикий кролик, скромная шубка под цвет каменистой почвы его не спасла. Два рваных отверстия зияли на морде и на груди. На дона Фабрицио смотрели остановившимся взглядом два больших черных глаза, которые уже затягивала опаловая пелена. В этом взгляде не было упрека, он лишь выражал мучительное удивление существующим порядком вещей; бархатистые ушки похолодели, лапки судорожно дергались, словно продолжали свой уже бесполезный бег. Зверек умирал, продолжая изо всех сил цепляться за жизнь, надеясь, точно так же как и люди, вырваться из цепких когтей смерти. В порыве жалости князь погладил мордочку несчастного животного, которое, вздрогнув в последний раз, затихло окончательно. Инстинкт обоих охотников был удовлетворен, а дон Фабрицио, помимо радости по случаю меткого выстрела, испытал укрепляющее дух чувство сострадания.

Когда охотники поднялись на вершину холма, сквозь кусты тамариска и редкие стволы пробковых дубов перед ними открылась подлинная Сицилия, по сравнению с которой барочные города и апельсиновые рощи казались ненужной мишурой: уходящие в бесконечность волны выжженных солнцем холмов, гряда за грядой; унылая, непостижимая разумом картина, в которой невозможно было отыскать рациональное зерно; плод внезапного помрачения Творца или море, окаменевшее в тот момент, когда поменявшийся вдруг ветер поднял дыбом его мерно текущие волны. Доннафугата притаилась в одной из складок этой безымянной земли, вокруг не видно было ни единой живой души, лишь шпалеры чахлых виноградников свидетельствовали о присутствии человека. В одном месте за холмами проглядывало синее пятно моря, еще более застывшее и безжизненное, чем земля. Легкий ветер соединял запахи помета, падали и шалфея, все небрежно сметал, сдувал и перемешивал на своем пути, осушал капли крови, оставшиеся от бедного кролика, летел дальше, чтобы где-то там, далеко, растрепать волосы Гарибальди, а потом запорошить мелкой пылью глаза неаполитанским солдатам, в спешке укреплявшим бастионы Гаэты и полным надежд – тщетных, как конвульсивный бег сраженного пулей зверька.

Дон Фабрицио и органист сели отдохнуть в тени пробкового дуба. Они выпили теплого вина из деревянной фляжки, закусили извлеченной из ягдташа дона Фабрицио жареной курицей и муффолетти – нежными, обсыпанными мукой лепешками, которые были с собой у дона Чиччо; отведали непрезентабельного, но очень сладкого винограда «инсолия», утолили толстыми ломтями хлеба голод собак, стоявших перед ними с невозмутимым видом судебных исполнителей, дожидавшихся возвращения кредита. После еды обоих стало клонить в сон.

Но если выстрел охотничьего ружья мог оборвать жизнь кролика, если нарезные орудия Чальдини[86]86
  Энрико Чальдини (1811–1892) – генерал и политик.


[Закрыть]
могли парализовать бурбонских солдат, а полуденный зной – усыпить людей, то муравьев ничто не могло остановить. Привлеченные несколькими испорченными виноградинами, которые выплюнул дон Чиччо, они приближались плотным строем, горя желанием захватить смоченное слюной органиста гнилье. Лихие, полные решимости, они иногда нарушали порядок, останавливались по трое или четверо, видимо, для того, чтобы подбодрить друг друга воспоминаниями о вековой славе муравейника № 2, расположенного на вершине Монте-Морко под дубом № 4, и обсудить возможности его дальнейшего процветания. Затем присоединялись к остальным с намерением продолжить движение к светлому будущему. Блестящие спинки этих насекомых дрожали от энтузиазма, и над их рядами, без сомнения, разносились звуки гимна.

Муравьиная активность вызвала у дона Фабрицио определенные ассоциации, какие именно – значения не имеет, однако в результате этих ассоциаций его сон прошел, и он вспомнил дни плебисцита, состоявшегося недавно в Доннафугате. Кроме чувства удивления, эти дни оставили несколько неразрешенных загадок, и теперь на лоне ко всему безразличной природы (муравьи – исключение) можно было попробовать разгадать хотя бы одну из них. Кролик, подвешенный вниз головой, раскачивался на ветке из стороны в сторону под нестихающим ветром; собаки, распластавшись на земле, спали глубоким сном, но дон Тумео, которого отвлекала ото сна трубка, сидел с открытыми глазами.

– А вы, дон Чиччо, вы сами-то за кого голосовали двадцать первого числа?

Органист вздрогнул. Застигнутый врасплох в тот момент, когда в частоколе, которым он предусмотрительно огораживался, как и все его земляки, появилась брешь, бедняга растерялся и не знал, что ответить.

Князь принял за страх обычное смущение, и это вывело его из себя.

– Кого вы боитесь? – раздраженно спросил он. – Здесь, кроме нас, только ветер и собаки.

Список свидетелей, впрочем, нельзя было назвать удачным: ветер, честно говоря, – известный болтун, сам князь – наполовину сицилиец; полного доверия заслуживали только собаки, и то лишь потому, что не владели членораздельной речью. Между тем дон Чиччо оправился от неожиданности; на помощь пришла крестьянская хитрость, и его ответ прозвучал хоть и уклончиво, но правдоподобно:

– Простите, ваше сиятельство, но вы меня удивляете. Вам хорошо известно, что в Доннафугате все проголосовали «за».

Да, дон Фабрицио это знал, и тем не менее ответ органиста лишь превратил маленькую загадку в историческую тайну. Перед голосованием многие приходили к нему советоваться, и он искренне рекомендовал голосовать «за». Да и в самом деле, как можно было поступить иначе, если все были поставлены перед свершившимся фактом и ничего не оставалось, как придерживаться уже готового сценария? Осознавая историческую неотвратимость событий, он беспокоился, как бы не пострадали за свои убеждения недовольные, когда откроется, что они против нового порядка. При этом он не сомневался, что многие не прислушаются к его совету: верх все чаще брал упрощенный макиавеллизм сицилийцев, принуждавший в последнее время этих добродушных, в сущности, людей возводить на песке грандиозные замки. По примеру тех профессоров, которые гробят больных, назначая им лечение по результатам одного-единственного анализа мочи или крови и не давая себе труда провести более серьезное обследование, тогдашние сицилийцы подталкивали самих себя к гибели из чистейшего упрямства, мешавшего им разобраться в сути проблемы или, по крайней мере, прислушаться к доводам собеседника. Некоторые из них, оказавшись ad limina Gattopardorum[87]87
  У пределов леопардовых (лат.).


[Закрыть]
(а проще говоря, посетив Леопарда в его логове), не могли поверить, будто князь Салина готов голосовать за революцию (так в этом глухом городке именовались недавние перемены), и искали в его доводах иронический смысл, полностью противоположный тому, который князь вкладывал в слова. Ходоки (а это были лучшие люди) покидали кабинет дона Фабрицио с понимающей, но сдерживаемой из уважения к хозяину ухмылкой, гордясь тем, что разгадали значение его слов, и радуясь собственной проницательности именно в ту самую минуту, когда она их окончательно покидала. Кто-то после разговора расстраивался, приходя к выводу, что князь – либо перебежчик, либо сумасшедший и, значит, слушаться его ни в коем случае нельзя, а надо действовать по старинной пословице: «Лучше синица в руке, чем журавль в небе». Эти люди не хотели принимать новую реальность еще и по личным причинам: одни из религиозных убеждений, другие, пользуясь привилегиями при прошлом режиме, не были уверены, что смогут так же вольготно существовать при новом; кто-то во время беспорядков недосчитался двух каплунов или нескольких мер бобов, зато обзавелся парой рогов при содействии как добровольцев гарибальдийских отрядов, так и рекрутов бурбонских полков. В отношении по крайней мере десятка человек у князя не было сомнений, что они проголосуют «против», хотя это его огорчало. Конечно, десять голосов – количество мизерное, но для малочисленного электората Доннафугаты показательное. Следовало еще принять во внимание, что к нему приходили лишь самые солидные из горожан, в то время как среди тех нескольких сот жителей Доннафугаты, которые и помыслить не могли переступить порог княжеского дворца, также могли найтись приверженцы старого порядка. По расчетам князя, число тех, кто ответит «нет», должно было быть никак не меньше тридцати.

День плебисцита выдался ненастный, ветер разносил сорванные афиши и мусор. По улицам бродили группы усталых молодых людей, на шляпах которых красовались засунутые за ленту картонки с большими буквами «да», и распевали «Bella Gigougìn» в заунывной арабской манере (такая судьба постигает любую веселую песенку на Сицилии). В трактире дядюшки Менико пара чужаков (приезжих из Джирдженти) расписывала «прекрасное будущее обновленной Сицилии» после того, как она вступит на путь прогресса, присоединившись к возрожденной Италии. Несколько батраков молча их слушали. Отупевшие то ли от непосильной работы в поле, то ли, наоборот, от вынужденного безделья и голода, они смачно отхаркивались и сплевывали, но молчали. Молчали так упорно, что именно тогда (решил потом дон Фабрицио) до чужаков дошло, что важнее всякой риторики простая арифметика.

Около четырех часов дня с падре Пирроне по правую руку и доном Онофрио Ротоло по левую князь отправился голосовать в мэрию. Бледный и хмурый, он шел не спеша, то и дело прикрывая рукой глаза, чтобы защитить их от поднятого ветром мусора и уберечься от конъюнктивита, которому был подвержен. По пути он говорил падре Пирроне о том, что если ветра нет – воздух застаивается и протухает, а если есть – он хоть и оказывает оздоровляющее действие, но приносит с собой немало всякой дряни. На князе был тот же самый черный редингот, что и три года назад, когда он явился в Казерту на аудиенцию к бедному королю Фердинанду, не дожившему, к счастью, до этого исхлестанного грязным ветром дня, который подвел черту под невежественностью королевской власти. Впрочем, так ли уж невежественна была эта власть? Тогда можно сказать, что и заразившийся тифом умирает от собственного невежества. Он вспомнил короля, тонущего в потоках ненужных бумаг, и вдруг понял, что лицо этого несимпатичного ему человека выражало неосознанную мольбу о милосердии. Это открытие вызвало у князя досаду, как бывает всегда, когда понимание приходит слишком поздно, и он совсем помрачнел. Торжественный, в черном рединготе, он словно шагал за невидимыми погребальными дрогами, и лишь яростные удары, которые он наносил попадавшимся под ноги камням, со злостью отбрасывая их со своего пути, выдавали происходившую в его душе борьбу. Излишне говорить, что за лентой его цилиндра не было никакой картонки, но глаз хорошо знающего его человека мог бы уловить в блестящих переливах высокой тульи попеременное мельканье слов «да» и «нет».

Входя в помещение мэрии, отведенное под голосование, князь удивился, что все члены избирательной комиссии, едва только увидели его огромную фигуру в дверном проеме, встали со своих мест; нескольких крестьян, пришедших исполнить гражданский долг до него, оттеснили в сторону, так что дон Фабрицио без задержки смог вручить в патриотические руки мэра Седары свое «да». Падре Пирроне не голосовал вообще, поскольку предусмотрительно не внес себя в список жителей Доннафугаты. В отличие от иезуита, дон Онофрио, повинуясь указаниям князя, выразил свое односложное мнение по сложному государственному вопросу, и его «да» было шедевром лаконизма, сравнимым по своей выразительности с реакцией ребенка на проглоченную касторку.

Затем всех пригласили наверх, в кабинет мэра, «выпить по стаканчику». Падре Пирроне и дон Онофрио, сославшись один на воздержание, а другой на больной желудок, смогли, благодаря столь веским причинам, остаться внизу, так что дону Фабрицио пришлось угощаться без них.

Над столом дона Калоджеро пламенел литографический портрет Гарибальди, а справа от него (логично!) мэр уже успел повесить Виктора Эммануила. Революционер был красив, король – уродлив, но из-за буйной шевелюры, почти закрывавшей лица обоих, их можно было принять за родных братьев. На отдельном столике – блюдо с древним, засиженным мухами до траурной черноты печеньем, а также двенадцать стопок с ликерами трех цветов: четыре красного, четыре зеленого и четыре белого (посередине). Улыбка, вызванная столь простодушным намеком на новый флаг, помогла князю подавить угрызения совести, когда он протянул руку к белому ликеру вовсе не из почтения к бывшему бурбонскому знамени, как потом говорили, а исключительно в надежде, что он окажется удобоваримее. Впрочем, все три сорта оказались одинаково приторными, клейкими и невкусными. У собравшихся хватило такта не произносить тостов: большая радость, как сказал дон Калоджеро, в словах не нуждается. Дону Фабрицио показали письмо из Джирдженти, в котором провинциальные власти извещали трудолюбивых граждан Доннафугаты о выделении средств в размере двух тысяч лир на прокладку в их городе канализации, и работы, заверил мэр, должны быть закончены к началу тысяча девятьсот шестьдесят первого года. Оговорившись, дон Калоджеро и не подозревал, что совершает один из тех Fehlleistungen, или промахов, механизм которых Фрейд объяснил несколько десятилетий спустя. На том торжество и закончилось.

Под вечер на площади появились потаскушки Доннафугаты (здесь они тоже были, только работали не сообща, а каждая сама по себе); украсив волосы трехцветными лентами, они протестовали таким способом против лишения женщин права голоса, но бедняжкам пришлось быстро ретироваться, поскольку их подняли на смех все, включая самых пылких либералов. Это не помешало газете «Вести Тринакрии»[88]88
  Тринакрия – античное название Сицилии.


[Закрыть]
четыре дня спустя сообщить своим палермским читателям, что «несколько добропорядочных представительниц прекрасного пола города Доннафугаты выразили несокрушимую веру в безоблачное будущее своей любимой обновленной Родины, пройдя по площади под общее одобрение патриотически настроенного населения».

После закрытия избирательного участка приступили к подсчету голосов, а когда стемнело, на центральный балкон муниципалитета торжественно вышел дон Калоджеро в трехцветном набрюшнике, сопровождаемый двумя молодыми людьми с зажженными канделябрами, которые тут же, впрочем, задул беззастенчивый ветер. В темноте мэр сообщил невидимой толпе результаты плебисцита в Доннафугате:

– Записавшихся – пятьсот пятнадцать, голосовавших – пятьсот двенадцать, «да» – пятьсот двенадцать, «нет» – ноль.

На темной площади захлопали и закричали «ура». На балконе дома дона Калоджеро появилась Анджелика под охраной чернавки-служанки и тоже принялась аплодировать своими красивыми хищными руками. Зазвучали речи: залпы прилагательных в превосходной степени, шипя суффиксами, рикошетировали по стенам близлежащих домов. Под взрывы петард составили петиции королю (новому, разумеется) и генералу Гарибальди. Трехцветные ракеты несколько раз взлетели над городом и исчезли в темном беззвездном небе. В восемь часов все было кончено, и город погрузился во тьму – как каждую ночь, как всегда.


На вершине Монте-Морко, щедро залитой светом, воздух в этот час был прозрачно-ясным, но воспоминания минувшего вечера продолжали омрачать душу дона Фабрицио. Ему не удавалось определить, что именно его тревожит, и это было особенно мучительно. Тревога не была вызвана теми большими проблемами, решению которых положил начало плебисцит: интересы королевства (обеих Сицилий), интересы его класса, собственные интересы хотя и пострадали в результате последних событий, но пострадали не катастрофически. Учитывая обстоятельства, на большее трудно было даже рассчитывать. Его тревога не имела политической подоплеки, уходя корнями глубже – в ту область, что мы называем иррациональной, ибо она погребена под курганами нашего непонимания самих себя.

Накануне, в пасмурный вечер, родилась Италия; родилась в Доннафугате, в этом захолустном городке, как и в сонном Палермо и в охваченном волнениями Неаполе; не исключено, правда, что при ее появлении на свет присутствовала злая фея, чье имя осталось неизвестным, но главное, она родилась – родилась именно такой, и хотелось надеяться, что ее изначальный облик не изменится, потому что он лучше любого другого. И все же это неотступное беспокойство не было беспричинным; князь чувствовал: пока оглашались сухие цифры, пока произносились высокопарные речи, где-то в глухих закоулках городка, в темных глубинах народного сознания кто-то умер, что-то умерло, Бог тому свидетель.

Прохлада развеяла сонливость дона Чиччо, внушительное спокойствие князя – страхи; в душе органиста осталась лишь обида, гордая, но бесполезная. Он встал и, жестикулируя, заговорил на диалекте – несчастный фантош, который до смешного прав.

– Я, ваше сиятельство, голосовал против. Ответил «нет». Тысячу раз «нет». Я не забыл, что вы мне говорили: необходимость, бесполезность, единство, счастливая возможность. Наверно, вы правы, сам я в политике не разбираюсь. Пусть другие ею занимаются. Но Чиччо Тумео – благородный человек, несмотря на бедность и рваные портки, – при этом он похлопал себя по ягодицам, демонстрируя аккуратные заплаты на своих охотничьих штанах, – он помнит о сделанном ему добре. Эти твари из мэрии заглатывают мой ответ, пережевывают и перемалывают его в нужное им дерьмо. Я сказал «черное», а по-ихнему выходит – «белое»! Единственный раз в жизни у меня появляется возможность сказать, что я думаю, и этот кровосос Седара превращает меня в ноль, в ничто, в пустое место, изображает дело так, будто меня, Франческо Тумео Ла Манна, органиста главного храма Доннафугаты, сына Леонардо Тумео, не существует! Да он мне в подметки не годится! А я еще мазурку ему посвятил, когда у него дочка родилась, эта… – и он укусил себя за палец, чтобы удержаться от крепкого словца, – эта кривляка!

На дона Фабрицио вдруг снизошло успокоение – он наконец разгадал загадку; теперь он знал, кого в тот грязный ветреный вечер задушили в Доннафугате и в сотне других мест. Честность задушили, в колыбели задушили младенца, которого более всего следовало лелеять и который, окрепнув, препятствовал бы новым глупостям и новому разгулу вандализма. «Нет» дона Чиччо, еще пятьдесят таких «нет» в Доннафугате, даже сто тысяч «нет» во всем королевстве не только не изменили бы результата, но придали бы ему весомость, и тогда не было бы нужды калечить души ложью. Полгода тому назад деспотический голос требовал: «Делай, как я говорю, иначе тебе не поздоровится!» Теперь же создавалось впечатление, что угрозу сменили уветливые речи ростовщика: «А кто подписывал вексель, разве не ты? Неужели не узнаёшь собственную подпись? Придется делать, как мы говорим, – векселечек-то вот он! Мы же о тебе заботимся, о твоих интересах».

Дон Чиччо никак не мог успокоиться:

– У вас, господ, свои понятия. Вам имение подари, вы и спасибо не скажете, одним больше, одним меньше, какая разница? А за лепешку поблагодарите, это всенепременно. Другое дело – деляги вроде Седары, у них закон жизни – выгода. А мы люди маленькие, мы живем по своим законам. Как вы знаете, ваше сиятельство, мой отец, царство ему небесное, состоял егерем при королевском охотничьем домике в Сант-Онофрио еще во времена Фердинанда Четвертого, когда здесь были англичане. Жилось тогда тяжело, но зеленая королевская форма и серебряная кокарда обеспечивали положение. Королева Изабелла, испанка, тогда еще герцогиня Калабрийская, отправила меня учиться, и, если б не она, я не стал бы соборным органистом и не имел бы возможности заслужить благорасположение вашего сиятельства. В самые трудные годы, когда моя мать подавала прошения о вспомоществовании, ей выделяли из королевской казны пять унций, и они обязательно приходили, как обязательно приходит смерть. Нас любили в столице, потому что знали, что люди мы порядочные, верные слуги их величеств. Король, когда приезжал, хлопал моего отца по плечу: «Дон Леонардо, побольше бы таких людей, как вы, преданных трону и моей особе». Потом адъютант раздавал золотые монеты. Теперь эту щедрость истинных королей называют милостыней. Специально называют, чтобы самим ничего никому не давать, но то была справедливая награда за преданность. Если сегодня эти святые короли и прекрасные королевы смотрят с небес на землю, что они должны думать? Что сын дона Тумео предал их? Хорошо, что в раю знают правду. Я слышал от вас, ваше сиятельство, да и не только от вас, что милости королевских особ ничего не значат, что их к этому положение обязывает. Возможно, так оно и есть, вполне возможно. Но пять унций мы получали, это факт, они помогали нам перезимовать. И вот теперь, когда представился случай вернуть долг, мне не дали этого сделать. «Ты не существуешь!» Мое «нет» превращается в «да». Я был «верным слугой», а стал «паршивым бурбонцем». Зато они все теперь савойцы! А я ничего савойского не признаю, кроме печенья, которое в кофе макаю! – И, взяв двумя пальцами воображаемое печенье, он окунул его в воображаемую чашку.

Дон Фабрицио всегда любил дона Чиччо, правда в основе его любви лежало сострадание к человеку, который, считая смолоду искусство своим призванием, посвятил ему всю жизнь и, даже убедившись в отсутствии у себя таланта и запрятав подальше неосуществленные мечты, до старости занимается своим делом, пусть и на более низком уровне, чем когда-то рассчитывал. Кроме того, сострадание князя вызывала исполненная достоинства бедность органиста. Но теперь к прежним чувствам примешивалось и нечто похожее на восхищение; голос в глубине, в самой глубине его высокомерного сознания спрашивал: а не повел ли себя дон Чиччо благороднее князя Салины и не преступники ли все эти Седара, начиная с той мелкой сошки, что насиловала арифметику в Доннафугате, и кончая более крупными фигурами в Палермо и Турине? Не преступники ли они после того, как задушили людскую совесть? Дон Фабрицио тогда не мог этого знать, но пассивность, податливость, за которую в последующие десятилетия будут ругать жителей итальянского юга, частью коренилась в бесстыдном посягательстве на первое свободное волеизъявление, прежде для здешних жителей невозможное.

Дон Чиччо отвел душу, раскрыв перед князем два свойства своей натуры: сначала – редко встречающееся врожденное благородство, потом – не менее естественный, но куда более распространенный снобизм. Дело в том, что Тумео принадлежал к «зоологическому» виду «пассивных снобов» – виду, подвергающемуся ныне несправедливому поношению. Разумеется, на Сицилии тысяча восемьсот шестидесятого года слова «сноб» еще не знали, но подобно тому, как чахоткой болели до Коха, так и в те далекие времена были люди, для которых подчинение, подражание и особенно боязнь доставить огорчение тем, кто в их представлении стоит на социальной лестнице выше, чем они, являлись главным законом жизни. Сноб – прямая противоположность завистнику. Тогда снобы именовались по-разному: их называли «преданными», «любящими», «верными», и они жили счастливой жизнью, потому что даже мимолетной улыбки аристократа было достаточно, чтобы наполнить их день солнцем, а если она сопровождалась еще и столь лестными эпитетами, то понятно, почему снобов, поощряемых этими живительными милостями, прежде было больше, чем теперь. По причине все того же природного снобизма дон Чиччо испугался, не обидел ли он, чего доброго, дона Фабрицио, и спешно стал искать способ прогнать сумрак, омрачивший по его, как ему казалось, вине олимпийское чело князя. Самым подходящим и естественным он посчитал продолжить охоту, что и предложил князю.

Несколько несчастных бекасов и еще один кролик, застигнутые охотниками врасплох во время полуденного отдыха, пали под выстрелами, особенно беспощадными в тот день: как Салина, так и Тумео с удовольствием представляли на месте невинных животных дона Калоджеро Седару. Однако ни пальба, ни клочья шерсти, ни перья, которые, сверкая на солнце, разлетались во все стороны, не могли сегодня умиротворить князя: по мере того как приближался час возвращения в Доннафугату, его все более угнетало чувство тревоги, досады и унижения от предстоящего разговора с мэром-плебеем. Что толку, что он мысленно называл убитых бекасов и кролика «доном Калоджеро»? Это нисколько ему не помогло. Но, даже приготовившись проглотить пилюлю, он испытывал потребность получить о противнике более полные сведения, иначе говоря, узнать, как отнесутся люди к тому шагу, на который он уже решился. Поэтому дон Чиччо второй раз за этот день был озадачен прямым вопросом:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации