Текст книги "Братья Земгано"
Автор книги: Эдмон Гонкур
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
XV
Доверие, вера, твердая вера, встречающаяся иногда у детей по отношению к старшим сестрам и братьям, полное отдание сердца чувству наивного восхищения перед существом одной с ними крови, существом, ставшим в их глазах тем совершенным и идеальным созданием, образу которого они любовно и тайно стараются вторить, стремясь сделаться его копией в миниатюре, – таковы были чувства Нелло к Джанни. Но в них было что-то еще более страстное, более восторженное, более фанатичное, чем у всех существующих на земле младших братьев. Хорошо было только то, что делал старший брат. Истинно и непреложно было только то, что он говорил; и когда старший говорил, маленький внимательно слушал, и над бровями его обозначались выпуклости, свойственные внимательным и вдумчивым детским головкам. «Джанни так сказал» – было его припевом, и, заявив об этом, он считал, что слова брата должны быть святы, как слова евангелия, не только для него, но решительно для всех. Ибо что касается самого Нелло, то его вера в Джанни была беспредельна. Когда его однажды побил маленький комедиантик из соперничавшего с ними балагана, бывший сильнее его и постарше годами, Джанни сказал брату: «Завтра ты возьмешь в руку эту свинцовую пулю, пойдешь прямо на него и ударишь его вот так, прямо по лицу, и он свалится»; на следующий день Нелло зажал в руке пулю, ударил ею своего преследователя и свалил его наземь. Он мог бы так же, как злого мальчишку, ударить и Рабастенса, если бы на Алкида указал ему брат. И так было во всем. Другой раз Джанни, будучи в шутливом настроении, что вообще случалось редко, стал для смеху обвинять Нелло в том, что тот расковал Ларифлетту; вопреки своей почти полной уверенности в том, что собак не подковывают, мальчик, сбитый с толку серьезным тоном брата, после долгих оправданий принялся отыскивать на лапах пуделя следы от гвоздей, а так как над его легковерностью начали подтрунивать, он стал упрямо твердить, не прекращая своих исследований: «Джанни так сказал».
Беда, если кто осмелится обидеть его Джанни. Однажды Нелло пришел домой в слезах и на вопросы брата о причине его горя, рыдая, ответил, что слышал, как о Джанни говорили разные нехорошие вещи, а когда по настоянию Джанни ему пришлось повторить слышанные оскорбления, – все тело его судорожно передернулось от злобного негодования.
Когда Нелло возвращался домой, его первым словом бывало: «Джанни здесь?» Казалось, что маленький брат может жить лишь около старшего. На арене он постоянно вертелся в ногах Джанни, желая хоть чуточку участвовать во всем, что исполняет брат, и Джанни приходилось то и дело отстранять, слегка отталкивать его рукой. Пока он находился около брата, – его глаза были постоянно уставлены на него, он смотрел на него долгим и как бы остановившимся взглядом, которым выражается у детей восторженная симпатия, и застывал в этом любовании, поглощавшем на мгновение шумливость младенческого возраста. Когда Нелло был чем-нибудь поражен или обрадован, а Джанни в это время не было поблизости, – ребенок, жаждущий всем поделиться с братом, не мог удержаться, чтобы не сказать окружающим: «Надо будет рассказать об этом Джанни!»
Старший брат занимал такое большое место в мыслях младшего, что даже в снах своих ребенок никогда не делал ничего один: брат всегда сопутствовал ему и неизменно принимал участие во всем, что он делал.
Смерть Степаниды еще теснее связала нераздельную и днем, и ночью жизнь братьев, и новой большой радостью для Нелло было то, что теперь Джанни спал в Маренготте, что утром можно было прийти к нему в постель и, как подрастающий мальчуган возле матери, полежать около него в минуты радостного и полного неги пробуждения.
В полдень и вечером, во время стоянок труппы, Джанни учил Нелло читать по отцовским тетрадям с пантомимами, а иногда давал ему в руки свою скрипку, на которой ребенок с текущей в его жилах цыганской кровью начинал играть, как маленький виртуоз степей и лесных полянок.
XVI
Томазо Бескапе, погрузившийся в странное оцепенение после смерти Степаниды, теперь вечно сидел на сундуке с пантомимами около кровати, где прежде лежала его жена; в одно же прекрасное утро он упрямо отказался встать и с тех пор проводил жизнь в супружеской постели, словно ему приятно было находиться среди того неуловимого, что осталось в одеялах от любимого тела и что как бы вновь возрождалось от влажной теплоты посторонней жизни; у бедняги не было иного развлечения, как смотреть, растянувшись в постели, на свой фантастический гусарский костюм, на котором он ежедневно просил обновить серебряный позумент.
XVII
Болезнь отца заставила Джанни взять управление труппой в свои руки. Но директор был очень юн, и ему недоставало авторитета у людей, которые продолжали считать его ребенком. Когда жива была мать и отец владел своим рассудком, – чете удавалось кое-как управлять этим несговорчивым людом, примирять с грехом пополам зависть, недружелюбие, ненависть этих враждующих существ. Жена со своей странностью, неразговорчивостью, спокойной властностью низкого голоса и глубоких глаз пользовалась таинственной властью, и когда она отдавала распоряжение, никто не решался ослушаться. А в тех случаях, когда Степанида молчала, – муж прибегал к своей итальянской дипломатии. Благодаря совершенному знанию сотоварищей, благодаря искусству, с каким он умел польстить и умаслить затаенную враждебность собеседника, то и дело пересыпая фразы словами mio caro[20]20
Дорогой мой (итал.).
[Закрыть] примешивая к ним неопределенные обещания, рисуя обворожительные горизонты, казавшиеся в его устах совсем близкими, и даже уснащая все это несколькими шутовскими выходками, заимствованными из собственного репертуара, папаша Бескапе добивался всего, чего хотел, и заставлял бесконечно долго и терпеливо ждать удовлетворения всевозможных требований.
Джанни совсем не был похож на отца. Он не умел обещать, а когда желания его встречали сопротивление, – сердился, посылал человека ко всем чертям и отказывался от того, чего только что требовал. У него не хватало также терпения устраивать примирения и сближения; он не давал себе труда мирить паяца с Алкидом, предоставляя дремлющей в их сердцах обиде обостряться и переходить в открытую распрю. Многие мелочи ремесла претили ему, и он не принимал участия, как отец, в зазывании публики, ибо не обладал, в отличие от старого Бескапе, чудесным даром многоязычья, тем даром, который позволял старику в глухой провинции, где им приходилось бывать, зазывать публику на местном говоре, что являлось источником обильных выручек и бесило его французских собратьев, по природе мало способных к языкам.
У Джанни не было также ни малейшей способности к роли администратора, а у Затрещины, на которую он положился в отношении руководства материальными делами труппы, не было ни привычки к порядку, ни умственных способностей его матери.
Наконец, несмотря на то, что Джанни был хорошим товарищем и всегда готов был угодить всем и каждому, – люди, с которыми он жил, не были к нему привязаны; в глубине их душ жило смутное чувство обиды, так как они предполагали, что у него в мыслях таится что-то, чего он не высказывает; они предчувствовали, что молодой директор недолго будет ими управлять, и смутно догадывались сего намерении с ними расстаться.
XVIII
Руки Джанни, даже когда он отдыхал, были беспрестанно заняты и вечно нащупывали что-то вокруг; они как бы невольно и почти бессознательно схватывали попадавшиеся предметы, ставили их на горлышко, на угол, словом так, что очевидно было, что они не удержатся. И Джанни тщетно старался заставить их простоять в таком положении хотя бы одно мгновенье; руки его вечно бессознательно трудились над преодолением законов тяготения, над нарушением условий равновесия, над извращением извечной привычки вещей стоять на донышке или «а ногах.
Часто случалось также, что он проводил бесконечное количество времени, вертя и переворачивая во все стороны какой-нибудь предмет обстановки, – стол, стул, – и все это делалось им с таким вопрошающим, полным любопытства и упрямства видом, что младший брат говорил ему наконец:
– Послушай, Джанни, чего ты добиваешься?
– Ищу.
– Что ты ищешь?
– Ага, вот! – И Джанни добавлял: – Нет, черт возьми, – никак не дается!
– Да что такое? Скажи, скажи мне, что такое, ну скажи же, что такое? – повторял Нелло, жалобно вытягивая слова, как обычно делают дети, когда хотят что-нибудь узнать.
– Когда будешь постарше… а сейчас не поймешь. Я, поди, и для тебя ищу, братишка!
В один прекрасный день, произнеся эти слова, Джанни вскочил на маленький квадратный столик, который он только что поставил на ножки, и бросил брату:
– Внимание, братишка! Видишь там в углу топорик? Возьми его… Так… хорошо… Ну, теперь колоти им изо всей мочи по этой ножке, по правой. – Ножка сломалась, но Джанни на хромоногом столике стоял по-прежнему. – Теперь другую, слева. – Когда вторая ножка была срублена, Джанни продолжал держаться чудом равновесия на столике, у которого не хватало обеих передних ножек. – А, а, а, а! – восклицал Джанни на балаганный лад, – вот где собака… Братишка, теперь нужно сбить долой третью ножку!
– Третью ножку? – несколько нерешительно проговорил Нелло.
– Да, третью, но эту – совсем легонькими ударами и одним последним сильным, чтобы разом послать ее подальше.
Пока Джанни говорил это, третья ножка уже готова была оторваться, а сам он пробирался на угол стола, к единственной крепкой ножке.
Третья деревяшка свалилась, и Нелло увидел, что столик, в края которого впились большие пальцы ног Джанни, продолжает стоять на месте, а тело брата, раскачивающееся над столом и выступающее за его поверхность, вырисовывается в пространстве, как изогнутая ручка вазы.
– Живей, прыгай мне на… – крикнул Джанни. Но стол вместе с эквилибристом уже покатился наземь.
Иногда старший брат застывал перед каким-нибудь предметом, скорчившись и съежившись, стоя на одном колене и опираясь обеими руками на другое; неподвижность его в эти мгновенья была так велика, что маленький брат, охваченный чувством уважения к этой глубокомысленной созерцательности, подходил к нему, не осмеливаясь заговорить, и заявлял о своем присутствии лишь легким прикосновением, похожим на ласку животного. Джанни, не оборачиваясь, нежно клал ему руку на голову и, мягко нажимая, сажал его возле себя, продолжая смотреть все на тот же предмет и запустив руку в волосы ребенка, пока, наконец, не опрокидывался назад, схватив братишку в объятия и восклицая: «Нет, невыполнимо!»
Тогда, катаясь с ним в траве, – как стала бы играть большая собака с шавкой, – Джанни в невольном порыве откровенности громко говорил, обращаясь к ребенку, но в то же время не желая быть понятным:
– Ах, братишка… трюк… изобретенный самими трюк… собственный трюк, понимаешь ли ты? – Трюк, который будет носить на афишах в Париже имя двух братьев…
И он внезапно обрывал речь и, словно стараясь заставить Нелло забыть все, что тот слышал, – схватывал его и крутил, заставляя выделывать целую вереницу неистовых кувырканий; и во время этого нескончаемого кружения ребенок чувствовал на своем теле прикосновения рук, которые были одновременно руками и братскими, и отеческими.
XIX
И вечно возобновлявшееся странствие Маренготты по Франции продолжалось под руководством сына, но без успехов и прибылей, бывших при управлении старого итальянца. Представления, которые свелись к гирям Геркулеса, пляске на проволоке Затрещины, трапециям и эквилибристическим трюкам Джанни, прыжкам маленького Нелло, – лишились привлекательности потешных пантомим, заканчивавших представления и забавлявших публику местностей, где не было театра, как бы кусочком настоящего спектакля. Вдобавок, персонал труппы, старея, терял воодушевление, – этот священный огонь ремесла. Паяц экономил свои шутки. Геркулес, при менее обильной трапезе, проявлял еще больше лени к движениям. Тромбонист, которого душила астма, дул в свой инструмент лишь из любви к господу богу. И парад зачах, турецкий барабан дремал, медные части балагана стали хрипло поскрипывать. Одна только Затрещина изо всех сил с сердитой самоотверженностью и своего рода остервенением боролась с неудачами братьев.
Шли годы, старик Бескапе медленно умирал, а дела становились более чем посредственны и управлять людьми со дня на день делалось все труднее. Сиприен Мюге, тромбонист-астматик, стал отпетым пьяницей с тех пор, как умерла Ларифлетта. Паяц, с каждым днем все более задиравший товарищей, причинял Джанни тысячи неприятностей: он разорял ивовые кустарники, ломал ветки груш и терновника вдоль дорог, по которым колесил караван; ибо паяц заполнял досуг плетением корзинок и вырезыванием тросточек и трубок. Эти художественные изделия, в которых заметны были следы искусства, изученного на каторге, Агапит продавал в свою пользу в антрактах между номерами. Совсем недавно Джанни имел крайне неприятное объяснение с владельцем березовой рощи, дворянином, любителем гимнастических трюков, приютившим комедиантов на три дня в своем замке. Ведь после их отъезда он обнаружил, что с его лучших берез паяцем ободрана кора для выделки табакерок! Во время нравственной борьбы между природной порядочностью юного директора и неохотой отказать старому товарищу, возле которого протекло его детство, и среди всевозможных огорчений, каждодневно причиняемых Джанни скоморошеством, – случилось событие, весьма неблагоприятное как для славы цирка Бескапе, так и для выручки кассы. Самым верным доходом, особенно в последнее время, труппа обязана была Геркулесу. Когда цирковой борец приезжал в городок, в село, очень часто местного силача подмывало помериться силой с атлетом. В таких случаях между цирком и силачом, который почти всегда оказывался мельником, затевались пари о том, кто кого уложит, пари на сто, двести, даже триста франков, которые со стороны противника Геркулеса вносились когда единолично самим противником, а когда вскладчину его земляками, местное тщеславие которых было заинтересовано в его победе. И неизменно выигрывал Геркулес, – не потому, что он был сильнее всех, с кем боролся, а благодаря привычке к борьбе и знанию всех приемов и всех секретов этого дела. И вот в один прекрасный день несокрушимый Рабастенс был положен на обе лопатки бресским мельником, человеком, по всеобщему мнению, менее стойким, чем Алкид. Среди изумления труппы, ее дрожащей приниженности, ее смятения раздался подло-насмешливый голос паяца, бросившего при всем народе подымавшемуся ошеломленному Геркулесу упрек, «что слишком уж он любит одну потаскуху, что в ночь перед борьбой»… Сильнейшая пощечина не дала договорить паяцу: он покатился наземь.
Паяц говорил правду. Действительно, Геркулес, до тех пор влюбленный лишь в еду, неожиданно воспылал нежностью к одной Деянире[21]21
Деянира (в греч, миф.) – жена Геркулеса, явившаяся косвенной причиной его смерти.
[Закрыть], которую таскал за собою и которой отдавал значительную долю своих сил. Самым печальным для Геркулеса и всей труппы в этом происшествии было то, что поражение это совершенно убило в нем сознание собственного превосходства, что он выходил еще два-три раза на борьбу и бывал бит и что с тех пор, отчаявшись и погрузившись в грустную уверенность, что дурной глаз разрушил силу его мускулов, он уже не поддавался ни на какие уговоры и не соглашался выйти даже против какой-нибудь тщедушной пехтуры.
XX
Когда Нелло был еще совсем маленьким, Джанни привлек его к участию в некоторых своих трюках, чтобы потешить ребенка, поощрить его и развить в нем вкус к ремеслу и к соревнованию. Позже он почувствовал в своей маленьком братишке такое жгучее желание получить некоторую долю в том, что он сам исполнял, что постепенно ввел его почти во все свои упражнения, и случилось так, что в последнее время, когда Нелло стал уже юношей, старший брат совершенно отвык работать в одиночку и почувствовал бы себя выбитым из колеи, если бы с его работой не была связана работа брата. Теперь Джанни, жонглируя, брал Нелло на плечи, и это соединение двух жонглеров, слившихся воедино, превращало полеты шаров в причудливую и неожиданную игру, игру двойственную, игру чередующуюся, игру противоречивую. На трапеции Нелло, вращаясь в орбите Джанни, вторил всему, что делал старший брат, и то исчезал в круговороте его движений, то медленно следовал за его замиравшим кружением. В новых упражнениях, разученных старшим с целью сформировать и выпустить на подмостки маленького гимнаста, – Джанни, лежа на спине, заставлял Нелло кружиться вихрем, во время которого подхватывал, бросал и вновь схватывал его ногами, – ногами, которые в эти мгновения словно приобретали цепкость рук. Были у них также общие, совместные трюки, где сочетались их силы, их гибкость, их проворство и где хотя бы мгновенное отсутствие согласованности в их телах, расхождение в соприкосновениях могло бы повлечь за собою для одного из них, а иногда и для обоих, самое тяжкое увечье. Но так совершенно было физическое взаимопонимание между братьями, так точна была согласованность их воли с любым мускулом, приводящим тело в движение, что воля эта казалась одной и единой для обоих тел.
Из этих скрытых, сокровенных взаимоотношений между частями их тел во время исполнения трюка; из этих ласковых отеческих и сыновних прикосновений, из этих обращений мускула к мускулу, из этих ответов нерва, говорящего другому нерву: «гоп!», из этой постоянной настороженности и тревоги двух чутких организаций, из этого ежесекундного отдания друг другу своей жизни, из этого постоянного полного слияния двух тел перед лицом единой опасности – рождалось то нравственное доверие, которое еще теснее связывало кровные узы между Нелло и Джанни и еще сильнее развивало их врожденную склонность ко взаимной любви.
XXI
Цирк Бескапе давал несколько довольно неудачных представлений в Шалоне на Марне, когда однажды вечером, заканчивая одно из упражнений, Джанни услышал, что кто-то из зрителей окликнул его по имени.
Он узнал собрата, с которым ему в течение многих лет доводилось встречаться в разные времена года в разъездах по Франции. Это был коротенький человечек, коренастый, узловатый, по прозвищу Перешитый, начавший с того, что без балагана, без музыки, прямо на площади стал сажать дюжину людей в тележку и поднимал их затем на собственной спине. Ввиду успеха тележка вскоре была заменена подержанной коляской, обтянутой старой выцветшей кожаной обивкой, добытой в чанах дубильщиков. Наконец, коляска заменилась позолоченной античной колесницей, в которой Перешитый и продолжал поднимать публику. И про удачливого человека, женившегося тем временем на фокуснице, стали поговаривать, что он хорошо зарабатывает своей колесницей и карточными фокусами жены; он кутил в харчевнях, ел дичь и пил запечатанные вина.
Перешитый поведал Джанни, что приехал слишком поздно, чтобы разложить балаган, и принялся сочувствовать ему, что так мало зрителей присутствует на представлении, горевал о мерзкой погоде, стоявшей все лето, плакался, что ремесло их теперь в таком упадке; иеремиаду свою он сразу оборвал, сказав: «А ведь говорят, малыш, что ты хочешь отделаться от своей колымаги?» А так как Джанни не отвечал ни да, ни нет, он молвил: «Ну, так заходи за мной завтра в Красную Шапку, – мы, может быть, что-нибудь обделаем».
XXII
Джанни застал Перешитого еще сидящим за столиком в харчевне Красная Шапка. По обеим сторонам Перешитого стояло по две пустых бутылки, и он только что принялся за пятую. На его широком лице, с пунцовыми пятнами возле ушей, с бровями, похожими на клочки белой кроличьей шерсти, и рябом, как Голландия[22]22
Рябое, как Голландия, – т. е. как карта Голландии, изрезанной заливами и каналами.
[Закрыть], играла в лучах солнца веселость низкопробного забавника, смешанная с мелочной хитростью, светящейся в ясном взоре нормандского крестьянина.
– А, наконец-то! Бери стул и стакан и садись… Итак, папаша Бескапе приказал долго жить!.. Я любил его, старую обезьяну… с удовольствием бы проследовал за его прахом… А! И бедовый же был малый! А как, сукин сын, умел проводить простачков! Слушай, молодчик, что я, Перешитый, скажу тебе: славный у тебя был папаша!.. Такого уж нового не сыщешь, таких уж земля больше не родит. Пей, поросенок… И сколько же ты хочешь за свою колымагу?
– Хочу за нее, Перешитый, три тысячи франков.
– Три тысячи настоящих франков! Шутишь, малыш! Ты, верно, думаешь, что у меня и сотни, и тысячи, раз завместо тележки у меня теперь коляска с позолотой… Но ведь ты не хуже меня знаешь: теперь дела идут не так, как во времена, когда они шли… Словом, надо быть разумным… и примириться с обстоятельствами и брать деньги, какие ни на есть… Кроме того, видишь ли, малыш: что у меня есть, или, вернее, чего у меня нет, – того с меня и хватит… тем я и довольствуюсь, короче говоря… А я-то думал управиться с тысячью двумястами франков… Да еще, право же, думал, ты у меня лапку поцелуешь… Пей, поросенок!
– Нет, Перешитый. Три тысячи. Хотите – берите, хотите – нет!
– Ах ты, карапузик. Да взаправду ли ты говоришь?
– Послушайте, Перешитый, вы отлично знаете: две лошади, две повозки, балаган и все прочее.
– Ну, поговорим о лошадях: одна уж вся облезла, у другой хвост отваливается. Что же до Маренготты, она дребезжит, как связка железных обручей, а ты разве не знаешь, что теперь один завод изготовляет такие же новенькие, с голыми бабами, нарисованными первейшими парижскими живописцами, – за полторы тысячи франков? А другой твой дурацкий ларчик, думаешь, много стоит? Что же до твоей палатки, непромокаемой твоей палатки, – я ее вчера хорошенько рассмотрел, и что ж, – по-христиански скажу, право, не уверен я, осталось ли там хоть малость холста вокруг дыр… Пей, поросенок!
– Послушайте, Перешитый, если вы не хотите дело сделать, уж наверно, Бикбуа захочет.
– Бикбуа! – та, что поженилась с кривоногим, по прозвищу Поверни-Налево, чертова мошенница, которая показывала долгое время женщину со свиной головой… то есть медведицу, которой по утрам сбривали со всего тела шерсть? Бикбуа тебе предложила сделку?… Остерегайся, малыш, она вся в исполнительных листах, – да, доверчивая ты душа, вся она опутана векселями и судебными исполнителями… Пей, поросенок.
– Уверены ли вы в этом, Перешитый? В таком случае я обращусь к папаше Пизару.
И Джанни встал.
– Папаша Пизар? Как можно связываться с таким безнравственным человеком? Ладно! Ты скажешь, я врежу своим товарищам… так ведь Перешитого, как всем известно, нельзя ни единым волосом на голове попрекнуть… да тебе, знаешь ли, самому все известно. Ты как граница возле Турне,[23]23
Турне – бельгийский городок близ французской границы.
[Закрыть] через которую не пройдет ни одна мышь без того, чтобы не узнали, сколько на ней шерстинок… А послушай-ка, в самом деле, я видел, как работает карапузик… здорово идет, лягушонок… прямо, как ивовая лоза… и в ногах у него словно вечный трепет… уж конечно, он на своих двух руках выйдет на широкую дорогу. Пей же, поросенок.
– Спасибо, пить не хочется… Так окончательно, вы не берете штуковину за три тысячи франков?
– Погоди, – уж ты и для видимости уважить меня не хочешь… а раз уж насчет чувств прохаживаться нечего… и чтоб с этим покончить… даю тебе две тысячи франков!
– Нет, Перешитый, вы не хуже меня знаете, что то, что я вам продаю, стоит больше трех тысяч… так и быть… отдам все за две тысячи пятьсот, но с условием, что вы уплатите наличными и заберете к себе весь мой народ.
– Забрать весь твой народ… да это то же самое, что предложить мне почесаться задницей о розовый куст!.. Что мне, по-твоему, делать со всем этим сбродом?… У тромбониста твоего дух захватывает… твой Алкид годен разве что покупки по городу разносить… твоего торговца ужимками, острослова Кошгрю я не взял бы и собаку свою смешить, канатная твоя плясунья развинчена, как старые щипцы, и такая дохлятина, что про нее можно сказать: ленива она в могилу ложиться…
– Полноте, Перешитый, вы ведь пытались ее у меня переманить, – я же знаю!
– Ах ты, чертов сын… с виду-то простофиля… а у самого хитрости больше, чем у отца было… и к тому же на слова не разоряется… Решительно, малыш, ты сильнее меня… Ну, вытащим же карманную посудину…
И Перешитый извлек обвязанный вокруг бедер пояс, какие носят прасолы.
– Держи, вот тебе две тысячи двести!
– Я сказал две тысячи пятьсот, Перешитый, и сверх того наем всей моей труппы.
– Ладно, придется пойти на все, чего хочет этот злополучный Бескапе!
– Вы расплатитесь, Перешитый, когда примете имущество… и приходите за ним поскорее, а то я уезжаю.
– Так вот сию минуту? Брось дурить! Не новую ли труппу ты станешь набирать?
– Нет, – с этой жизнью… покончено.
– Меняешь ремесло? Едешь искать счастья?
– Об этом вы узнаете в свое время.
– Так решено, не правда ли? В таком случае – валяй вперед… я тебя нагоню, мне надо еще шестую раздавить… А то я еще не наполнился…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.