Текст книги "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после"
Автор книги: Эдуард Лукоянов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Из домика доносились крики и всхлипы Зинаиды Петровны. На шум прибежала соседка, и вскоре крики и слезы сделались громче ровно в два раза. Юру этот шум веселил, он неискренне прихохатывал, читая грязные обрывки газеты и поправляя воображаемые очки. Когда Юрочке наскучило чтение, он бросил кружку с недопитым кофе в кусты, туда же отправил скомканную газету и неспешно вошел в дом.
– Над чем вы смеетесь? – строго обратился он к заплаканным женщинам и, не дождавшись ответа, которого бы и не последовало, пробрался в свой закуток, где лежали некоторые книги, тетрадки, карандаш и набор географических карт. Взяв самую большую из них, где показана была почти вся Европа, он взялся чертить план дальнейших действий.
– Сейчас немец здесь, – прошептал Юра, ткнув карандашом в Берлин. – Мы на них наступаем вот так.
Юра уверенно провел три жирные линии от Москвы, Ленинграда и Киева в сторону немецкой границы. Подумав, он увенчал эти линии стрелками.
– По пути, конечно, немало падет героической смертью, – воображал Юра. – Но их имена вечно будут звучать в сердце каждого отечественного человека.
Потеряв миллионы воображаемых солдат в битве за Берлин и ожесточенно продырявив острием карандаша половину Германии, он задумался о том, что делать дальше. А дальше советские войска под командованием генерала Мамлеева двинулись на Париж, на подводных лодках высадились в Лондоне, взяв штурмом дворец короля и повесив на нем красный флаг, после чего оккупировали Иберию и Аппенины, а там уж было собрались продвигаться вглубь Африки, но карта предательски оборвалась на самой интересной точке предстоящей экспансии.
С этим планом он пошел обратно к матери, но не застал ее на прежнем месте – видимо, в церковь пошла, подумал Юра. Ему сделалось невыносимо скучно, если не сказать тоскливо, но делать было решительно нечего: схватив томик Гоголя и большой ломоть твердого хлеба, он вернулся в сад – показывать божьей коровке, что Юра Мамлеев умеет читать.
Книжка оказалась неожиданно увлекательной, хотя сперва казалось, что она не взрослая. Дочитав до того, как малоросский кузнец Вакула хитростью оседлал черта, Юра обнаружил, что почти стемнело – первый день войны близился к закату. Читать уже было почти невозможно, да и глаза вместе с мыслями утомились за время чтения. Как же хотелось продолжать, читая хоть бы на ощупь, но зареванная мать грубо звала в дом, чтобы влить в него холодный суп с разваренными клецками и отправить в грязную, пропахшую салом, пылью и потом постель.
Пока что очень далеко громыхала артиллерия, ей поддакивала фашистская авиация. В муках умирали уцелевшие в первые часы защитники Брестской крепости. Студенты превращались в добровольцев, женщины – в зенитчиц; инвалиды пытались доказать, что все руки, ноги, глаза и рассудок у них находятся там, где их изначально расположила природа. На улицы выползали противотанковые ежи, обычные песни спешно переделывались в героические.
Юре не спалось.
Он встал с кровати. Посмотрел на луну. Представил, как мимо нее пролетает черт, погрозил ему пальцами, сжатыми в кулак. Осенил себя крестным знамением, а заодно помолился своими словами, попросив у Господа, чтобы сегодня ему приснилось, чем закончилась «Ночь перед Рождеством».
* * *
«В рассказах Ю. Мамлеева дети живут в ином онтологическом измерении, нежели взрослые. Они – существа другой природы, обладающие бесконечной метафизической мощью»[74]74
Семыкина Р. Метафизика детства в творчестве Ю. В. Мамлеева // Мир науки, культуры, образования, 2008, № 4 (11). С. 76.
[Закрыть]. При желании детские образы в мамлеевской прозе можно толковать и так. В самом деле, довольно очевидно, что в мистической системе Юрия Витальевича ребенок – это тот, кто ближе к небытию, в котором он еще недавно не существовал, чем взрослый человек. Это позволяет «младенцу» трех с половиной лет Никифору из рассказа «Прыжок в гроб» (1997) единственному адекватно контактировать со старухой Екатериной Петровной, которая никак не может умереть.
В большом количестве в прозе Мамлеева присутствуют и характерные девочки: полувоздушные, нездешние существа, служащие проводницами между миром живых и миром мертвых. Такова, например, тринадцатилетняя Наташа, внезапно возникающая в финале рассказа «Дикая история» (1997), чтобы поцеловать отрезанную трамваем голову монстра Андрея Павловича Куренкова:
То ли задумался Андрюшенька о чем-то, может быть, о судьбе, то ли просто замешкался, но сшибло его трамваем и отрезало голову. Оцепенели все видевшие, а бабы завизжали. Среди видевших была и девочка Наташа. Вдруг перебежала она улицу, наклонилась над головой монстра и приподняла ее. Голова вся в крови и пыли, пол-уха слоновьего тоже как не было, но глаза будто открыты. Наташа наклонилась и с нежностью поцеловала эту голову три раза, как будто прощалась.
– Прощай, прощай, Андрюша, – как бы невидимо сказала она ему. Приподнялась – все детское личико в крови перепачкано, а в глазах слезы.
Такова вот оказалась свадьба у Андрюшеньки.
Люди подошли к Наташе.
– Ты кто такая? Ты его дочка?! – кричат на нее в полубезумии.
– Никакая я не дочка, – спокойно ответила Наташа, и голубые глаза ее засветились. – Просто я его люблю.
– Как любишь?!
– А я вас всех люблю, всех, всех, и Никитича из нашей коммунальной квартиры, и Ведьму Петровну.
А потом посмотрела на людей грустно и тихо добавила:
– И даже чертей люблю немного. Они ведь тоже творения…
Голова монстра валялась в пыли у ее детских ног, а далеко вдали уже раздавался свисток милиционера[75]75
Т. 3. Дикая история. С. 557–558.
[Закрыть].
Генеалогию «мамлеевских девочек» литературовед Роза Семыкина возводит к «Сну смешного человека» Достоевского, в котором встреча с девочкой «лет восьми, в платочке и в одном платьишке» предотвращает самоубийство главного героя. Позволю себе напомнить, как она была изображена у Федора Михайловича:
Она вдруг стала дергать меня за локоть и звать. Она не плакала, но как-то отрывисто выкрикивала какие-то слова, которые не могла хорошо выговорить, потому что вся дрожала мелкой дрожью в ознобе. Она была отчего-то в ужасе и кричала отчаянно: «Мамочка! Мамочка!» Я обернул было к ней лицо, но не сказал ни слова и продолжал идти, но она бежала и дергала меня, и в голосе ее прозвучал тот звук, который у очень испуганных детей означает отчаяние. Я знаю этот звук. Хоть она и не договаривала слова, но я понял, что ее мать где-то помирает, или что-то там с ними случилось, и она выбежала позвать кого-то, найти что-то, чтоб помочь маме. Но я не пошел за ней, и, напротив, у меня явилась вдруг мысль прогнать ее. Я сначала ей сказал, чтоб она отыскала городового. Но она вдруг сложила ручки и, всхлипывая, задыхаясь, все бежала сбоку и не покидала меня[76]76
Достоевский Ф. М. Сон смешного человека / Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Том 25. Дневник писателя 1877. Январь – Август. М.: Наука, 1983. С. 106.
[Закрыть].
Доппельгангеры, злые (а скорее имморальные) двойники этой девочки не раз возникают здесь и там у Мамлеева. Наиболее яркое из подобных появлений – маленький рассказ «Простой человек», герой которого совершает самоубийство после того, как увидел выходящую из леса «девочку лет четырнадцати»:
Она была избита, под глазом синяк, немного крови, нога волочилась. Может быть, ее изнасиловали (а такое случается везде) или избили. Но она не испугалась меня – здоровенного мужчину лет сорока, одного посреди леса. Быстро посмотрев в мою сторону, подошла поближе. И заглянула мне в глаза. Это был взгляд, от которого мое сердце замерло и словно превратилось в комок бесконечной любви, отчаяния и… отрешенности. Она простила меня этим взглядом. Простила за все, что есть бездонно-мерзкого в человеке, за все зло, и ад, и за ее кровь, и эти побои. Она ничего не сказала. И пошла дальше тропинкой, уходящей к горизонту. Она была словно воскресшая Русь[77]77
Т. 3. Простой человек. С. 530.
[Закрыть].
И все же куда заметнее не этот умильно-«метафизический» флер, а то, что, по замечанию довольно одиозного православного литературоведа Михаила Михайловича Дунаева, «дети у Мамлеева показаны всегда с несомненной неприязнью»[78]78
Дунаев М. Православие и русская литература в 6 частях. Ч. 6. Кн. 2 (VI том). М.: Христианская литература, 2004. С. 378.
[Закрыть]. Правда, в подтверждение своих категоричных слов он приводит лишь один пример из рассказа «Серые дни»:
Итак, мы видим две противоположные интерпретации того, что старорежимные литературоведы назвали бы «мотивом детства в творчестве Ю. В. Мамлеева». Одна из них гласит, что дети в прозе Юрия Витальевича – метафизические сущности, носители святости в мире повседневного ада. Другая же заключается в том, что человеконенавистничество Мамлеева закономерно распространилось и на ребенка как на наиболее неконвенциональный объект мизантропии. Михаил Михайлович склонен объяснять это общим «безбожием» самого Юрия Витальевича и его персонажей.
Если из двух этих интерпретаций нужно будет выбрать ту, которая мне кажется более справедливой, я предпочту этого не делать. И вот почему.
Редкий писатель так способствует интеллектуальной разнузданности и литературоведческой нечистоплотности, как Мамлеев. Порой это приводит к совершенно трагикомическим опытам. Так, несколько лет назад один чрезмерно усердный толкователь Мамлеева обнаружил, что рассказ «Счастье», о котором мы уже говорили в предыдущей главе, представляет собой не что иное, как отображение «хайдеггеровской системы философствования»: косный здоровяк с кружкой пива при таком прочтении оказывается не каким-то Михаилом из подмосковной деревни Блюднево, а «Das man-Михайло»[80]80
Слобожанин А. «Ранние рассказы» Ю. В. Мамлеева: зарождение метафизического реализма // Гуманитарные ведомости ТГПУ им. Л. Н. Толстого, 2014, № 2 (10). С. 42.
[Закрыть]. Поскольку мамлеевская проза навязчиво заявляет о своей философской сути, она становится привлекательной ловушкой для исследователей, склонных к герменевтическим упражнениям.
Между тем, как Мамлеева читает Роза Семыкина (ее статьи и книги заслужили высочайшую похвалу Юрия Витальевича, поскольку они ему совершенно бесстыдно льстили), и тем, как его же читает Михаил Дунаев, по сути, нет принципиальной разницы. Одна исследовательница ищет у него бесспорное развитие литературно-философских традиций Достоевского и с удовольствием находит, вынося далеко за скобки все, что не соответствует этой линии; другой же фокусируется на мамлеевской оптике как подчеркнуто антиправославной, безбожной, порожденной постмодернистской тягой к амбивалентности – и тоже получает то, чего хотел.
Вот только все эти упражнения в интерпретации ничуть не приближают нас к пониманию текстов Мамлеева. Напротив, скорее из-за них читатель безнадежно застревает в области эстетической и моральной вкусовщины. Дело в том, что в действительности мамлеевская проза не подчиняется тем законам, по которым организована «большая» литература, знакомая нам со школьной скамьи. В книгах Мамлеева нет второго, третьего, десятого слоя, в них бесполезно искать скрытый смысл. В мамлеевском тексте все абсолютно буквально и самоценно, и все в нем требует соответствующего отношения: если нерожденному ребенку пробили голову членом, это значит, что нерожденному ребенку пробили голову членом; если у смертного одра старухи стоит младенец трех с половиной лет, то это значит лишь то, что кто-то, появившись на свет и прожив три с половиной года, по-прежнему остается младенцем. Таковы правила самодостаточной реальности, сконструированной Мамлеевым. Если традиционные литературные забавы вроде аллюзий в ней и возникают, то они настолько прямолинейны, что перестают быть аллюзиями: читатель, обладающий минимальным культурным багажом, удивится разве что тому, насколько беззастенчиво и потому чрезвычайно забавно присваивает базовые коды русской классики Юрий Витальевич.
При таком прочтении мамлеевские детки оказываются монстрами и жертвами монстров в той же степени, что и остальные участники этой метафизической мистерии, будь то люди, животные или мертвецы. Они – равноправные подданные большого паноптикума, в котором все бесконечно ест, убивает и философствует. Единственное их качественное отличие, вероятно, заключается лишь в том, что доверчивый читатель чуть болезненнее реагирует на трансгрессивные сцены с участием детей. Выше я упомянул нечаянное убийство ребенка, головку которого проткнул член Павла Краснорукова, совокуплявшегося с беременной Лидочкой. На этой гротескной сценке из третьей главы «Шатунов» знакомство многих читателей и читательниц с наследием Мамлеева часто завершается – при всей нелепости и даже невозможности описываемого автором подобное воспринимается как циничное нарушение табу на изображение (или просто упоминание) детской смертности, которая к тому же помещена здесь в агрессивно-сексуальный контекст. Ну а если составлять рейтинг пассажей из Мамлеева, воспринимаемых как самые «отвратительные», то верхнюю строчку в нем займет, пожалуй, описание дорожного происшествия из рассказа «Жених» (1964):
Лето было жаркое, и он ехал на непомерно большом, точно разваливающийся дом, грузовике в одной майке и трусиках. Ваня думал о том, как он купит себе новые штаны.
Услышав что-то неладное, вроде писка мыши сквозь грохот мотора, он резко притормозил и, с папиросой в зубах, выглянул из кабины.
Дите уже представляло собой ком жижи, как будто на дороге испражнилась большая, но невидимо-необычная лошадь[81]81
Мамлеев Ю. Утопи мою голову. С. 94.
[Закрыть].
Нехитрость и вместе с тем ловкость трюка, который демонстрирует Мамлеев, заключается в эмоциональной подмене: нас шокирует не факт гибели ребенка, но сравнение его с лошадиным дерьмом. (Любопытно, что в попытке экранизации «Жениха», предпринятой в 2019 году режиссером Лоренсом Энрикесом, возраст жертвы существенно увеличен, а ее труп – эффект Кулешова – сравнивается с ложкой ягодного джема, и в результате получается полная противоположность образу из литературного первоисточника.) Ребенок и детство как феномены, имеющие чрезвычайную социальную значимость, выполняют у Мамлеева сугубо утилитарную функцию – выбить почву из-под ног «обывателя» и заставить его усомниться в том, справедливо ли считаются незыблемыми те ценности, что определяют его картину мира. Собственно, этот моральный шок и принимается многими за некие мистические откровения, на которые якобы богата мамлеевская проза. Если совсем радикальничать, то можно заявить: художественная ценность прозы Мамлеева заключается в возможности понаблюдать за работой уличного гипнотизера, который вводит жертву в транс и при этом поясняет зевакам, какие именно приемы применяются им в тот или иной момент. О том, какое гипнотическое воздействие оказывали на слушателей рассказы Мамлеева, мы еще поговорим, а пока вернемся к его безобразным деткам.
Изо всех «детских» рассказов Юрия Витальевича хочется подробнее остановиться на одном – на хрестоматийном «Ковре-самолете» (1970). Этот рассказ разворачивается из бытовой зарисовки.
Некая Раиса Михайловна с большим трудом покупает ковер и вешает его на стену. Ее муж находится в командировке, в квартире только маленький сын Раисы Михайловны и «полуродственница Марья – толстая и головой жабообразная». Главная героиня уходит на кухню, а по возвращении в комнату видит ужасное: мальчик Андрюша изрезал новый ковер ножницами. Выхватив у него ножницы, она многократно бьет ими нашалившего сына по рукам, пока они не превращаются в красную «растекающуюся жижу». «Полуродственница Марья» все это время спит на диване и во сне строит на своем животе дом из детских кубиков. Наконец, отойдя от шока, мать везет ребенка в больницу, где ему ампутируют руки. После этого история принимает дешевый мелодраматический оборот: мальчик Андрюша спрашивает, где его ручки, а Раиса Михайловна вешается в туалете коммунальной квартиры. Является некая старуха и сообщает, что на самом деле в случившемся нет ничего страшного[82]82
Т. 1. Ковер-самолет. С. 582.
[Закрыть]. Коммуналка продолжила жить своей жизнью, «только плач Андрюши был оторван от всего существующего» и «Га-га-га! – кричала на всю квартиру Марья»[83]83
Там же.
[Закрыть].
На первый взгляд «Ковер-самолет» кажется банальным дидактическим произведением о том, что бывает, когда материальные ценности заменяют у обывателя ценности подлинные, моральные. Отчасти так оно и есть. Но художественные качества «Ковра-самолета» все же заключаются в чисто технической составляющей повествования, благодаря которой коммунальный быт, показанный через сюрреально-абсурдистскую, будто бы позаимствованную у Хармса оптику[84]84
Подробнее о влиянии Даниила Хармса на художественные миры Южинского кружка читайте в части III настоящего издания.
[Закрыть], производит впечатление абсолютно гипнотическое, отправляя читателя в кошмарный сон наяву и заставляя его самого стать невменяемой полуродственницей Марьей, расставляющей на животе кубики.
На то, что именно гротескная и не совсем существующая, призрачная Марья, а не участники кроваво-мелодраматических перипетий является на самом деле главной героиней рассказа, проницательно указывает британский славист, бывший руководитель оксфордской программы Russkiy Mir Оливер Джеймс Реди:
«Метафизическую» оптику [в «Ковре-самолете»] передает очевидно слабоумная родственница Марья, одна из множества инфантильных взрослых персонажей Мамлеева. Ее непредсказуемая реакция на происходящие события, судя по всему, делает ее ключом к интерпретации всего рассказа; это предположение подтверждается заключительным пассажем, в котором предлагается качественно иное восприятие реальности:
«– Ничего, ничего в этом нету страшного, – твердила она.
Но в ее глазах явственно отражался какой-то иной, высший страх, который, однако, не имел никакого отношения ни к этому миру, ни к происшедшему. Но для земного этот мрак, этот страх, возможно, был светом. И, выделяясь от бездонного ужаса в ее глазах, этот свет очищал окружающее»[85]85
Ready O. From Aleshkovsky to Galkovsky: The Praise of Folly in Russian Prose since the 1960s. Oxford, 2006. P. 183.
[Закрыть].
Это замечание кажется мне крайне важным по двум причинам. Во-первых, Оливер Реди справедливо указывает на то, что «взрослые» персонажи Мамлеева в массе своей отнюдь не следуют евангельскому императиву «будьте как дети», но являются, в общем-то, людьми, страдающими инфантилизмом – в самом клиническом, патологическом смысле этого слова. Как бы благожелательным критикам вроде Розы Семыкиной ни хотелось видеть обратное, в ранней мамлеевской прозе очевидна психиатрическая и физиологическая, а вовсе не «божественная» основа неадекватных поступков его странных героев.
Во-вторых, наблюдение Реди впечатляет меня тем, что в нем содержится весьма показательная ошибка, которую легко мог бы допустить даже читатель, для которого русский язык является родным. Исследователь ошибочно приписывает «метафизическую оптику» полуродственнице Марье, тогда как в действительности она принадлежит совсем другому персонажу. Да простит меня читатель за навязчивость, но придется вновь обратиться к той же сцене:
Марья шушукалась с Бесшумовым. И опять откуда-то появилась черненькая старушка с круглыми глазами. Она говорила, что ничего, ничего нету страшного ни в том, что у Андрюшеньки исчезли руки, ни в том, что его мать умерла…
– Ничего, ничего в этом нету страшного, – твердила она.
Но в ее глазах явственно отражался какой-то иной, высший страх, который, однако, не имел никакого отношения ни к этому миру, ни к происшедшему. Но для земного этот мрак, этот страх, возможно, был светом. И, выделяясь от бездонного ужаса в ее глазах, этот свет очищал окружающее[86]86
Т. 1. Ковер-самолет. С. 253.
[Закрыть].
Немудрено, что от британского исследователя ускользнуло появление черненькой хармсовской старушки, ведь, как отметил анонимный критик, спрятавшийся за псевдонимом Феникс Хортан, мамлеевские герои «не подростки, не дети, не матери. Они не имеют ни возрастных, ни семейных особенностей. У них нет четко выраженных социальных черт, поскольку за фальшивками навеш[а]нных автором штампов просматриваются образы, литературно идентичные друг другу»[87]87
Хортан Ф. Привет по-американски, или Здравствуй дугинщина и мамлеевщина (О чем клокочет «Темная вода») // Русский переплет. URL: http://www.pereplet.ru/ohay/mamleev.html. Дата обращения: 03.07.2022.
[Закрыть].
К слову, детей у четы Мамлеевых не было. «Бог не дал», – говорит Мария Александровна. «Кто знает, вдруг еще будут», – добавлю от себя я.
* * *
Затрещина была такой силы, что на несколько секунд в глазах потемнело.
– Доставай бугатыря, показывай, – повторил Жарок.
Тупые глаза его не выражали ничего: ни ненависти, ни злобы, ни даже угрозы. Абсолютно пустыми были не только глаза хулигана, но все его лицо, похожее на вспотевшую маску. Это и напугало Юру больше всего. Он понял, что никогда еще в жизни ему не было так страшно.
– Покажи бугатыря, – настаивал Жарок. В голосе его вместо безразличного требования вдруг появились какие-то умоляющие нотки, будто от вопроса демонстрации Юриного богатыря зависели его шестнадцатилетняя жизнь и ее ровесница-смерть.
Юра сдался. Спустив штаны, он дал Жарку посмотреть на белый безволосый член, на свежем лесном воздухе сжавшийся до совсем детских пропорций. Взгляд Жарка выпучился, углы длинных тонких губ заострились, устремившись вниз. Он расстегнул ширинку и вытащил наружу своего «богатыря» – по-взрослому коричневого, с белыми припухлостями жировиков на яйцах.
– От такой-та уот дожжен быть, – деловито сказал Жарок.
Все так же молча он опустился на колени и начал водить взад-вперед тазом и членом, будто насилуя воздух. Член его рос и твердел с каждым коротким движением.
– От такой-та дожжен быть, – бубнил Жарок, глядя прямо в глаза Юре Мамлееву, но слова, произнесенные его ртом, возвращались обратно, разрезая череп, покрытый по-младенчески голой кожей. Юра чувствовал, как эти слова стучались о стены пустого черепа Жарка и отлетали уже в его, Юрину, голову.
Юре перестало быть страшно. Гипнотизирующие мысли хулигана по прозвищу Жарок, облик его бурого члена, общая бессмысленность его глаз и лица примирили Юру с тем, что его, одиннадцатилетнего отрока, сперва заманили, а затем утащили в лесопарк на окраине Пензы, куда его и мать эвакуировали по протекции родственников из благонадежного ответвления рода Романовых-Мамлеевых.
Юрины глаза снова начали видеть. Он рассмотрел, что его окружили пятеро или шестеро подростков, отцы которых еще не вернулись или уже не вернутся с фронтов Великой Отечественной войны.
– Шлем с бугатыря сыми, – прошептал Жарок.
Хранившие молчание головы загалдели. Юра перестал понимать, что от него требуется.
– Сыми шлем-та, мыленький, – все твердил свое непонятное затвердевший Жарок.
– Жарок, – подал кто-то голос. – Да у него детская боязнь открывать залупу. Хай роман лучше толкнет, и то дело.
– Хай роман тоукает, – прошептал себе под нос Жарок. – Хай роман тоукнет.
Глаза его завращались по двум орбитам; казалось, что у хулиганствующего подростка начинается припадок. Остальные взялись нервно одергивать полы безразмерных ватников. «Толкай роман», – изрек наконец вслух Жарок, подтягивая к жилистому пузу почти твердые от грязи штаны.
Юра очнулся как от щелчка по лбу. Возможно, это и был щелчок по лбу. Он понял, что у него вдруг возникла возможность уйти целым, невредимым и даже не сильно избитым. Сделав глубокий вдох, он высказался:
– Сейчас вам чего-нибудь расскажу, дайте подумать.
В ответ на сырую землю лесополосы попрыгали плевочки густой желтой подростковой слюны. Местами проглядывались мелкие кусочки табака.
– Значит, так, – изволил толкать роман Юрка Мамлеев. – Моряки плыли на подводной лодке…
– Какие такие муряки? – нахмурился Жарок.
– Наши, советские, – ответил Юрка. – Советские моряки плыли на подводной лодке.
Хулиганы захохотали, наблюдая целиком помрачневшую морду Жарка. Всем, кроме, кажется, Юрка было известно, что Жарок уже с полгода не получал известий от отца с морфлота, а недавно наловчился насиловать мачеху. Сперва это вышло в полусне и как будто почти естественно, однако со временем, научившись совершению этого акта в извращенных манерах, Жарок все больше тревожился: вдруг батя живой и еще не дай Бог вернется и все обнаружит. На этот случай Жарок раздобыл крепкий нож, который отныне всегда держал при себе.
– Советские моряки плыли на подводной лодке. Они отважно пересекали Берингов пролив. По воде плыли льдины, непрерывно гаркали чайки… – Юрка замешкался, но молчать было нельзя, поэтому он добавил еще несколько слов: – Непрерывно гаркали чайки и какие-то другие морские птицы. И плыли в сторону Норвегии…
Ребята, которые вовсе не были ребятами, а были хулиганами, будто отлитыми из чугуна, начинали заметно скучать. Юркина кожа вся взмокла и стала неприятно теплой, как только что родившийся котенок. Мозги его подчеркнуто закипели, в животе появилась некоторая свинцовая тяжесть. Молчать было нельзя.
– Моряки плыли на подводной лодке и пили водку. Вдруг появился вурдалак, всех убил, выпил водку и уплыл. Конец.
Жарок сплюнул и грозно посмотрел на Юрка, пока остальные пытались засмеяться. Он схватился за штаны и чуть их приспустил, выпустив наружу ржавые волосы. В таком виде он зашел за спину к Юрку, чье мягкое лицо с сахарно-красными щеками сжалось в кожано-мясное подобие плевка слюны. Раздался глухой, но отчетливый хлопок: чугунный хулиган ударил по круглой Юркиной заднице так, что толком не зашнурованный ботинок слетел с ноги Жарка, сделал в воздухе несколько медленных сальто, приземлился на затылок упавшего лицом в лужу Юрка и как-то жалко свалился рядом. Вот это уже взаправду развеселило «странных, разных, интересных, фактически взрослых уголовников»[88]88
Мамлеев Ю. Воспоминания. С. 20.
[Закрыть].
Юрка встал на колени в луже, с губ его закапала жидкая грязь. Едва успел он выпрямиться, как тут же отправился обратно, ловко сбитый с ног разутой жарковской ногой. Обувшись, он повторил эту мышечную шараду, и теперь уже Юрке пришлось так несладко, что ему на миг показалось, будто одно ухо у него выросло неправильно. Оба отдышались. Юрка заныл, но скоро перестал – застеснялся диких елок окрест происходящих событий.
– Тоукай роман давай, чтоб настоячый, – цыкнул сквозь зубы Жарок, тут же вставив в те же зубы двумя пальцами скрученную цигарку. – И чтоб матяков побоуше.
Будущий писатель глубоко выдохнул, раздув изнутри поверхности щек. В елях и частично лиственных, хоть и полысевших по осени деревьях что-то черно чирикало и щебетало. В ноздри бил цигаретный дымок, походивший на адские васильки или жареные семена подсолнухов. Он не знал, за что зацепиться. Овладевшее им чувство он тут же решил исследовать. Это не было чем-то паническим. Но это и не было спокойствием, умиротворением. Скорее чувство, захватившее его полудетский рассудок, напоминало углубление ямы посредством лопаты. Он словно погружался на полтора-два вершка, вскапывал нечто увесистое и рассыпчатое в душе своей, чтобы затем положить обратно. Мысли его, честно говоря, путались. Как в ненаписанных древнегреческих трагедиях, в эту минуту явилось спасение, которого не ждали.
– Ю-ю-ю-у-у-а-а-а-а-а-а! Ю-ю-ю-у-у-а-а-а-а-а-а! Юочка! – заслышался вдалеке картавый голос матери, вопившей как мать, потерявшая ребенка. – Юочка! Юасик!
Мамлеев воспрял. Он открыл рот и почти что закричал, но на самом деле заговорил почти без остановки:
– Я видел, будучи еще на даче, первые картинки войны. Вдруг неожиданно… я сидел на террасе, кто-то был рядом, пудель, кажется, и вдруг – такой неимоверный грохот над нашей крышей! Как будто сам гром небесный падал на нашу дачу. Я закричал, схватился за голову… Все вокруг тоже были в каком-то взрыве эмоций. Но не успели по-настоящему проникнуться ужасом, как все это пролетело над нами и упало недалеко, там, где обрыв, где река Истренка. А вдали виднелся Новоиерусалимский храм. Этот храм – чудо православной веры, я его видел из окна и до войны, и он завораживал меня своей мистической красотой. Я сразу увидел, еще не осознавая вполне, что значит храм. Я понял, что это другой мир, что это то, что возносит человека до состояния, с которым он не знаком на земле. Храм этот был невиданной красоты и стоял, окруженный русской природой, такой глубокой, с ее нежными и тихими тайнами, изгибами, с ее аурой, отвечающей русской душе, – это был потрясающий пейзаж. И вот именно на эту землю, среди этого пейзажа, упал первый увиденный мной немецкий самолет, сбитый нашими зенитчиками[89]89
Мамлеев Ю. Воспоминания. С. 19.
[Закрыть].
Хулиганы стояли – отчасти потрясенные, отчасти открыв рты, чтобы было удобнее зевать. «Ю-у-у-а-а-а-а! Юочка!» – все картавила издалека мать. Юрка вроде бы сказал все, что хотел, и, к несчастью своему, понял, что мамин крик уходит не туда, куда следовало, мама явно не шла сюда, к этой громоздкой луже из воды и грязи, вокруг которой собрались те, кто только и ждал удобного случая загрызть Юру насмерть. От заводилы этой кошмарной сцены неожиданно поспешила подсказка:
– И шо данные немецкие соудаты? – спросил Жарок. – Выебали их наши соуетские дети?
– Выебали, – процедил сквозь зубы приободрившийся и тут же покрывшийся красной нервной сыпью Юра. – Наши советские дети подошли к горящему телу сбитого летчика с целью потушить пожар, охвативший его одежду и распространявший запах горелой кожи. Тот был почти без сознания, а потому было решено привести его в чувство. Сбегали к кривой бабке за самогоном, отпоили, привели в подобие чувства. Дети отдали ему последний приказ перед казнью: пусть фриц перекрестится. Тот покорно согласился, так что приступили к наказанию. Откуда-то тут же взялся острый нож вроде как у Жарка, поднесли к горлу летчика, стали резать. Кожа на шее его весело захрустела, словно подмороженное сало.
Жарок уже не скрывал, что не может удерживать своего богатыря. Он взял из лужи ком грязи и стал усердно втирать ее в жировики на члене и яйцах. «Ю-а-а-а!» – уже едва слышался голос мамы, ставшей в ту минуту матерью. «Ю-а! Ю-а!» – кратко вторили ей повечеревшие истерички-стрижи.
– Кровь полилась из его окровавленной глотки, – вошел в раж Юра, переставший думать о матери, или о «мамке», как его заставляли говорить знакомые подростки. – Под кровью забелел позвоночник. С ним ножик совсем плохо справлялся, так что дети поочередно попытались оторвать пленному голову. Тот хрипел, плевался, но уже смирился со своей участью и как будто находил в этом действе нечто приятное. По крайней мере, ужимки его почти улыбающегося лица свидетельствовали об этом. Насиловать пленного летчика сперва пытались по причине неопытности через его штаны. Затем их спустили, для приличия поводили детородными органами по заду, пока полуотрубленная голова его кивала в знак согласия. Из горла уже торчал не один позвоночник, но еще и трахея, ловко выдернутая одним из пионеров-естествоиспытателей, но так, чтоб она не оборвалась, а продолжала помогать получившемуся труженику мук сохранять дыхание, а вместе с ним и мысли о происходящем. Кто-то приспособил туда свое самое естество, чтобы помочиться. Белобрысая струя потекла в соленое горло, а потом полилась обратно, соприкоснувшаяся с черной кровью и комками блева. Хохот стоял – как на пригорке колокольня в Троицын день! То есть золотой и какой-то божественный. Летчик пузырился всем своим телом, а не одной только кровью, в которую особо лихие придумали сморкаться и плевать. Наконец голову его доотрывали, хлестко, как футбольный мяч, лопнул последний огрызок кожи, соединявший затылок головы и остальное туловище. Дети преисполнились экстазом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?