Текст книги "Семейство Какстон"
Автор книги: Эдвард Бульвер-Литтон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глава III.
Дядя Джак думал было поселиться с нами, и матушка с трудом могла объяснить ему, что у нас не было и кровати для него.
– Это предосадно, – сказал он. – Как только я приехал в город, меня завалили приглашениями, но я отказался от всех, чтоб остановиться у вас.
– Как это мило! Как это похоже на вас! – отвечала матушка. – Но вы сами видите…
– Стало быть, мне теперь надо отыскивать себе комнату. Не беспокойтесь: вы знаете, я могу завтракать и обедать с вами, т. е. когда мои другие знакомые отпустят меня. Ко мне будут страшно приставать. – Сказав это, дядя Джак положил в карман свою программу и пожелал нам доброй ночи.
Пробило одиннадцать часов; матушка ушла в свою комнату, отец оставил книги и спрятал в футляр очки. Я кончил свою работу и сидел у камина, мечтая то о карих глазах Фанни Тривенион, то о походах, сражениях, лаврах и славе, между тем как дядя Роланд, скрестив руки и опустив голову, глядел на тихо-потухавшие уголья. Отец мой обвел глазами комнату и, поглядев несколько минут на брата, произнес почти шепотом:
– Сын мой видел Тривенионов; они нас помнят, Роланд.
Капитан вскочил и стал свистать, что делал он обыкновенно, когда был сильно встревожен.
– И Тривенион хочет нас видеть. Пизистрат обещался дать ему наш адрес: как вы думаете, Роланд?
– Как вам угодно! – отвечал Роланд, принимая воинственную осанку и вытягиваясь до того, что, казалось, делался футов семи росту.
– Я бы очень не прочь! – сказал смиренно отец. – Вот уже двадцать лет, как мы не видались.
– Больше двадцати, – сказал дядя с грустной улыбкой; – помните, стояла осень…
– Каждые семь лет, изменяются и фибры человека, и весь его материальный состав, а в трижды семь лет есть время измениться и внутреннему человеку. Могут ли двое прохожие любой улицы менее быть похожи один ни другого, нежели похожа сама на себя душа в данный миг и через двадцать лет? Брат, ни плуг не проходит даром по почве, ни забота через сердце человека. Новые посевы изменяют характер почвы, и плуг должен глубоко проникнуть в землю, прежде нежели дотронется первозданного её основания.
– Пожалуй, пуст приедет Тривенион, – воскликнул дядя; потом, обратившись ко мне, отрывисто сказал:
– Какое у него семейство?
– Одна дочь.
– Сына нет?
– Нет.
– Это должно огорчать бедного, суетного честолюбца. Вас, конечно, очень удивил этот мистер Тривенион. Да, его пылкость, отборные выражения и смелые мысли должны бросаться в глаза юноше.
– Да, уж выражения, дядюшка: и огонь! Послушав мистера Тривенион, я готов сказать, что его слог так прост, что удивительно каким образом он мог приобрести славу хорошего оратора.
– В самом деле?
– Плуг прошел и тут, – сказал отец.
– Но не плуг заботы: он богат, известен, Эллинор его жена, и у него нет сына.
Роланд взглянул сперва на моего отца, потом на меня.
– В самом деле, – сказал он от души, – с Богом, пускай его приедет. Я могу подать ему руку как подам ее товарищу-солдату. Бедный Тривенион! Напишите к нему сейчас, Систи!
Я сел и повиновался. Запечатав письмо, я поднял глаза и увидел, что Роланд зажигает свечу на столе у отца. Отец, взяв его за руку, сказал ему что-то потихоньку, Я догадался, что дело шло о его сыне, потому что он покачал головой о отвечал грустным, но решительным голосом:
– Вспоминайте горе, если хотите, но не стыд. Об этом – ни слова!
Глава IV.
По утрам, предоставленный самому себе, я с вниманием бродил одинокий по обширной пустыне Лондона. Постепенно свыкался я с этим людным уединением. Я перестал грустить по зеленым полям. Деятельная энергия вокруг меня, на первый взгляд однообразная, сделалась забавной и наконец заразительной. Для ума промышленного нет ничего заманчивее промышленности. Я стал скучать золотым праздником моего беззаботного детства, – вздыхать по труду, искать себе дороги. Университет, которого я прежде ожидал с удовольствием, теперь представлялся мне бесцветным отшельничеством, а погранивши Лондонскую мостовую, пуститься ходить по монастырям значило идти назад в жизни. День ото дня дух мои мужал: он выходил из сумерек отрочества; он терпел муки Каина, блуждая под палящим солнцем.
Дядя Джак скоро погрузился в новые спекуляции для пользы человечества и, исключая завтрака и обеда (к которым, по истине, являлся, почти всегда исправно, не скрывая, однако, принесенных им жертв, приглашений, не принятых ради нас), мы редко его видели. Капитан тоже уходил после завтрака, редко с нами обедал и, большею частью, приходил домой поздно. У него был особый ключ и, поэтому, он мог входить когда хотел. Иногда (комната его была рядом с моею) меня пробуждали его шаги по лестнице, иногда я слышал, как он в волнении ходил по комнате, или до меня доносился тихий вздох. Каждый день, более и более, его лице омрачалось заботой, волоса, будто с каждым днем, седели. Но он по-прежнему говорил с нами непринужденно и весело: и я думал, что один во всем дом замечал тяжкие страдания, которые твердый, старый Спартанец прикрывал завесой приличия.
Жалость, смешанная с удивлением, родила во мне любопытство узнать, в чем проводил он вне дома дни, которые вели за собою такие тревожные ночи, Я чувствовал, что, узнав его тайну, получу право утешать его и помогать ему.
Наконец, после долгих соображений, я решился удовлетворит любопытство, которое извиняли его причины.
Поэтому, одним утром, подкараулив его выход из дома, я последовал за ним в некотором расстоянии.
И вот очерк этого дня. Он пошел, сначала твердыми шагом, не смотря на хромоту, – выпрямив свою тощую фигуру и выставляя вперед солдатскую грудь из вытертого, но до крайности чистого сюртука. Сперва, он шел к Дистер-Скверу; потом прошел несколько раз, взад и вперед, перешеек, ведущий из Пикадилли к этому общему притону иностранцев, равно переулки и площадки, ведущие оттуда к церкви св. Мартина. Час или два спустя, походка его сделалась медленнее, и он, по временам, стал приподнимать гладкую, вытертую шляпу и утирать лоб. За тем, он пошел к двум большим театрам, остановился перед афишками, как будто бы, в самом деле, размышляя о том который из них доставит ему большее число предлагаемых удовольствий; потом тихо побродил по переулкам, окружающим эти храмы муз и опять по Стрэнду. Тут он пробыли с час в небольшой харчевне (cook-shop), и когда я прошел мимо окна то увидел его сидящим за незатейливым обедом, к которому он едва прикасался: между тем, он просматривал объявления «Times» Прочитав Times и проглотив без малейшего вкуса несколько кусков, капитан молча вынул шиллинг, взял шесть пенсов сдачи, и я едва успел отскочить в сторону, как он уже показался на пороге. Он посмотрел вокруг себя; но я принял свои меры к тому, чтоб он меня не заметил. Тогда он отправился в самые людные кварталы. Было уж заполдень и, не смотря на время года, улицы кишели народом. Когда он вышел на Ватерлооскую площадь, по ней, на красивой гнедой лошади, проехал маленьким галопом человек, с виду ничего не значащий, застегнутый до верху, как и сам Роланд: – взоры толпы были устремлены на этого человека. Дядя Роланд остановился и приложил руку к шляпе; всадник тоже дотронулся своей шляпы, указательным пальцем, и поскакал дальше. Дядя Роланд обернулся и смотрел ему вслед.
– Кто этот джентльмен на лошади? – спросил я у лавочника, стоявшего возле меня и тоже смотревшего во все глаза.
– Это Герцог, – отвечал мальчик.
– Герцог?
– Веллингтон! – Что за глупый вопрос!
– Покорно благодарю! – сказал я тихо.
Дядя Роланд пустился по Риджентс-Стрит (улице Регента), но шел скорее прежнего, как будто вид старого начальника ободрил старого солдата. И опять он стал ходить взад и вперед, до того что я, следя за ним по другой стороне улицы, как ни был здоров ходить, едва не свалился от усталости. Но Капитан не совершил еще и половины своего дневного труда. Он вынул часы, поднес их к уху и положив их опять в карман, прошел в Бонд-Стрит, а оттуда в Гейд-Парк. Здесь, видимо утомленный, он прислонился к решетке, у бронзовой статуи, в положении, выражавшем отчаяние Я сел на траву возле статуи и глядел на него: парк был пуст в сравнении с улицами, но в нем, однако же, несколько человек каталось верхом и было много пешеходов. Дядя осматривал всех их внимательно: раз или два джентльмены воинственной наружности (я уж выучился узнавать их) останавливались, смотрели на него, подходили к нему и заговаривали с ним, но капитан, казалось, стыдился их приветствий. Он отвечал отрывисто и отворачивался.
День кончался. Подходил вечер. – Капитан опять посмотрел на часы, покачал головой и подошел к скамье, на которую сел, совершенно недвижим, надвинув шляпу и скрестив руки: он пробыл в этом положении до тех пор, покуда взошел месяц. Я ничего не ел с самого завтрака и был голоден, но все-таки остался на своем посте, как древний Римский часовой.
Наконец капитан встал и пошел опять по направлению к Пикадилли, но как изменилось выражение его лица и походка! Истомленный и изнуренный, с ввалившейся грудью и повесив голову, он с трудом передвигал члены, и жалко было смотреть на его хромоту. Какая противоположность между слабым инвалидом ночи и бодрым ветераном утра!
Как хотелось мне подбежать к нему и подать ему руку! Но я не смел.
Капитан остановился возле места, где стоят наемные кабриолеты. Он опустил руку в карман, вынул кошелек, провел по нем пальцами; кошелек опять скользнул в карман, и, как бы делая над собою геройское усилие, дядя приподнял голову и продолжал пут свой.
– Куда еще? подумал я. – Наверное домой. Нет, он был безжалостен.
Капитан остановился только у входа одного из небольших театров Стрэнда: тут он прочел афишу и спросил началась ли вторая половина представления, «Только что началась,» отвечали ему; – Капитан вошел. Я тоже взял билет и взошел вслед за ним. Проходя мимо отворенной двери буфета, я подкрепил себя бисквитами и содовой водой. И, минуту спустя, я в первый раз в жизни увидел театральное представление. Но оно меня не занимало. Я попал в середине какой-то забавной интермедии. Около меня раздавался оглушительный смех. Я не находил ничего смешного, и, высматривая всякий угол, наконец разглядел в самом верхнем ярусе лицо, печальное не менее моего. Это было лицо Капитана.
– Зачем ему ходить в театр? – подумал я, – когда он доставляет ему так мало удовольствия: лучше бы ему, бедному старику, истратить шиллинг на кабриолет.
Вскоре к уединенному углу, где сидел капитан, подошли какие-то щегольски одетые мужчины и разряженные дамы. Он вышел из терпенья, вскочил и скрылся. Я тоже вышел и стал у двери с тем, чтобы подстеречь его. Он сошел вниз; я спрятался в тени: он, простоявши на месте минуту или две, как бы в недоумении, смело вошел в буфет или залу.
С тех пор как я вышел оттуда, буфет наполнился народом, а я, теперь, проскользнул незамеченный. Странно и смешно, но, вместе, и трогательно было видеть старого солдата в кругу этой веселой толпы. Он ростом своим отличался от всех, подобно Герою Омирову; он был головою выше самых рослых, и наружность его была так замечательна, что сейчас же обратила на себя внимание прекрасного пола. Я, в простоте моей, думал, что только врожденная нежность этого любезного и проницательного пола, так легко умеющего подстеречь душевную скорбь и всегда готового ее утешить, заставила трех дам в шелковых платьях и из которых на одной была шляпа с пером, а на двух других множество локонов, отойти от кружка джентльменов, с ними разговаривавших, и стать перед дядей. Я пробежал сквозь толпу, чтобы послушать, что там происходило.
– Вы верно кого-нибудь ищете, – сказала одна из них, ударяя его по руке опахалом.
Капитан вздрогнул.
– Вы не ошиблись – отвечал он.
– Не могу ли я заменить то, чего вы ищете? – перебила другая.
– Вы слишком добры, покорно вас благодарю: но этого нельзя, – сказал Капитан, с самым учтивым поклоном.
– Выпейте стакан нигаса,[6]6
Нигас: вода с вином, сахаром и пряностями.
[Закрыть] – сказала третья, когда её приятельница уступила ей место. – Вы, кажется, устали; я – тоже. Пройдемте сюда. – И она схватила его за руку с тем, чтобы подвести к столу. Капитан грустно покачал головой, а потом, как бы внезапно поняв какого рода было внимание, ему оказываемое, взглянул на прелестных Армид с таким укором, с таким нежным состраданием (не отнимая своей руки, по свойственному ему рыцарскому чувству к женскому полу, распространявшемуся и на его отвержениц), что и самые смелые глаза опустились. Рука робко и невольно вырвалась из-под его руки, и дядя пошел своей дорогой.
Он пробился через толпу и вышел в наружные двери, между тем как я, угадав его намерение, уже ждал его выхода на улице.
– Слава Богу, подумал я, – теперь домой! – И опять я ошибся! Дядя сперва отправился в тот притон черни, который – я ныне узнал – называется: «Тени,» но он скоро вышел оттуда и постучался в дверь какого-то дома, в одной из улиц Сент-Джемского предместья. Дверь сейчас же отворилась осторожно, и лишь только он вошел, ее заперли, оставив меня на улице. Какой мог быть это дом! Покуда я стоял и высматривал местность, к дому подошли другие лица, повторился тихий удар, дверь опять осторожно отворилась: и все таинственно входили.
Мимо меня несколько раз прошел полицейский.
– Не поддавайтесь искушению, молодой человек, – сказал он, внимательно вглядываясь в меня; – послушайтесь моего совета: ступайте домой!
– Что же это за дом? – спросил я, содрогаясь от зловещего предостережения.
– Вы знаете.
– Право нет: я еще недавно в Лондоне.
– Это ад, – отвечал полицейский, заключивший из моего откровенного обхождения, что я говорю правду.
– Господи! что же это такое? Я вас верно не расслышал.
– Ад, ад, т. е. игорный дом!
– А!.. И я пошел далее. Неужели Капитан Роланд, строгий, бережливый, бедный, неужели он игрок? Внезапный свет озарил меня: несчастный отец, без сомнения, искал своего сына! Я прижимался к столбу и сделал страшное усилие, чтоб не зарыдать.
Через несколько минут дверь отворилась, Капитан вышел и отправился по направлению к дому. Я побежал вперед и пришел прежде его, к невыразимому удовольствию отца и матери, которые не видали меня с самого завтрака и которых равно тревожило мое отсутствие. Охотно решился я выслушать их выговор. Я сказал, что глазея зашел слишком далеко и сбился с дороги. Я спросил поужинать и бросился в постель; через пять минут Капитан, неровными шагами, медленно взбирался по лестнице.
Часть пятая.
Глава I.
– Не знаю, – сказал мой отец.
Чего это он не знает? Отец мой не знает, точно ли счастье есть конечная цель нашей жизни.
Зачем он отвечает в таких скептических выражениях на истину так мало оспариваемую?
Читатель, вот уж полчаса, как мистер Тривенион сидит в нашей маленькой гостиной. Он получил две чашки чаю из прекрасных рук моей матери, и у нас уже как дома. С мистером Тривенион пришел другой приятель моего отца, сэр Сэдлей Бьюдезерт, который не видал его с тех пор, когда они вышли из коллегиума.
Представьте себе теплую ночь: час десятый в начале; ночь, не то летняя, не то осенняя. Окны отворены; в нашем доме есть балкон, который матушка озаботилась уставить цветами; воздух, хоть мы и в Лондоне, тих и свеж; улица спит; разве изредка проедет карета или наемный кабриолет; немногие пешеходы, украдкой и без шума, возвращаются по домам. Мы на классической почве, близ старинного и почтенного Музея, этого мрачного вместилища сокровищ учености, пощаженных вкусом нашего века: мир этого храма словно освящает его окрестность. Капитан Роланд сидит у камина, и, хотя нет в камине огня, закрывает лицо ручным экраном; отец мой и мистер Тривенион сдвинули свои стулья на середине комнаты; сэр Сэдлей Бьюдезерт прислонился к стене у окна, позади моей матери, которая милее и веселее обыкновенного, затем что около её Остена собрались его старые приятели; я, облокотившись на стол и держа в руке подбородок, смотрю с особенным удивлением на сэра Сэдлей Бьюдезерт.
О, редкий образец породы, ныне быстро исчезающей! – Образец истинного джентльмена, как был он до того дня, когда слово денди сделалось общеизвестно, позволь мне, здесь, описать тебя! – Сэр Сэдлей Бьюдезерт был современник Тривениона и моего отца; но не стараясь придать себе вид молодости, он все еще казался молод. – Костюм, тон, наружность, приемы, все в нем было молодо; но все это сливалось в какое-то неизъяснимое достоинство, несвойственное молодости. Двадцати пяти лет он достиг того, что составило бы славу Французского маркиза старого времени, т. е. был самым приятным человеком своего времени, общеизвестен между нашим полом и пользовался расположением вашего, милая читательница. Напрасно, по-моему, думают, что и без особенного таланта можно иметь успех в фешенебельном мире: во всяком случае, сэр Сэдлей имел неоспоримый успех и был человек с талантом. Он много путешествовал, много читал, преимущественно по части мемуаров, истории и изящной словесности, писал стихи не лишенные прелести, своеобразного ума и грациозного чувства; он говорил восхитительно, был вежлив и любезен, храбр и благороден; он умел льстить на словах, но в делах был искренен.
Сэр Садлей никогда не был женат. Но, как ни был он в летах, с виду всякий сказал бы, что за него можно выйти замуж по любви. Он происходил от известного рода, был богат, любим всеми, и, несмотря на это, в его прекрасных чертах было выражение грусти; на челе, не стянутом морщинами честолюбия и не отягченном занятиями учеными, явно лежала тень печали.
– Не знаю! – сказал отец мой; – я до сих пор еще не встречал человека, конечною целью которого было бы счастье. Один хочет нажить состояние, другой прожить его; тот добивается места, этот – имени, но все они очень хорошо знают, что то, чего каждый из них ищет, не есть счастье. Ни один утилитарий не был движим личным интересом, когда, бедняга, принимался марать все эти жалкие доводы в пользу того, что этот личный интерес движет всеми! Что же касается до того замечательного различия между грубым чувством личного интереса и тем же чувством уже просвещенным, то несомненно, что чем больше оно просвещается, тем меньшим оказывается его влияние на нас. Если вы скажете молодому человеку, который только что написал хорошую книгу или произнес дельную речь, что он не будет счастливее, если достигнет славы Мильтона или политического значения Питта, и что, для его же счастья, ему полезнее бы обработывать ферму и жить в деревне, и тем отодвинуть, на сколько можно, к концу жизни подагру и расслабление, – он простодушно ответит вам: – «Все это я понимаю не хуже вас, но я не намерен думать о том, буду ли я счастлив или нет. Я решился, если можно, быть великим оратором или первым министром!» И это правило общее всем мыслящим детям мира. Наступательное движение есть всеобщий естественный закон. бесполезно говорить детям, а людям и целым обществам подавно: – Сидите на месте и не таскайте башмаков.
– Стало быть, – сказал Тривенион, – если я вам скажу, что я несчастлив, вы мне только ответите, что я подчиняюсь закону необходимости.
– Нет, я не говорю, что неизбежно, чтоб человек не был счастлив, но неизбежно то, что человек, наперекор самому себе, живет для чего-нибудь высшего его собственного счастья. Он не может жить только в самом себе или для себя, как бы ни старался быть себялюбивых. Всякое его желание связывает его с другими. Человек не машина: он только часть машины.
– Правда ваша, брат: он солдат, а не армия, – сказал капитал Роланд.
– Жизнь – драма, а не монолог, – продолжал отец. – Слово драма происходит от Греческого глагола, который значит: действовать. На всяком лиц драмы лежит какое-нибудь действие, способствующее ходу Целого: для этого все эти лица и созданы; исполняйте свою роль и не мешайте ходу Великой Драмы.
– Положим, – отвечал Тривенион, – но в исполнении роли и лежит вся трудность. Всякое действующее лице способствует развязке представления, и должно исполнять свою роль, не зная, чем все это кончится. К какой развязке ведут его? Чем разрешится целое? – Трагедией или комедией? Слушайте: я скажу вам единственную тайну моей политической жизни – она и объяснит её безуспешность (потому что, не смотря на мое положение, я не достиг своей цели) и все мои сожаления: у меня недостает убеждения.
– Так, так, – сказал отец, – в каждом вопросе есть две стороны, а вы смотрите на обе.
– Именно, – отвечал Тривенион, улыбаясь. Для общественной жизни человеку надо быть односторонним; он должен действовать за какую-нибудь партию, а партия утверждает, что щит серебряный, тогда как, если б она дала себе труд взглянуть с другой стороны, то увидела бы, что изнанка щита золотая. Горе тому, кто сделал такое открытие один, и покуда сторона, которой он держится, еще распинается, что щит серебряный; и это не один раз в жизни, но каждый день!
– То, что вы сказали, слишком достаточно убеждает меня, что вы не должны принадлежать ни к какой партии, но не довольно этого, чтоб уверить меня, что вы не должны быть счастливы, – сказал батюшка.
– Не помните ли вы, – спросил сэр Сэдлей Бьюдезерт, – анекдота о первом герцоге Порт-Эндском? В большой конюшне его виллы была галерея, где каждую неделю давали по концерту, на пользу и удовольствие его лошадей! Я не сомневаюсь, что лошади от этого выходили хорошие. Вот этого концерта и нужно Тривениону. Он не живет без седла и шпор. И все-таки, кто ему не позавидует? Если жизнь драма, его имя на афишке стоит высоко, и, изображено на стенах крупными буквами.
– Завидовать мне! – воскликнул Тривенион – мне! нет, вот вам так можно позавидовать: у вас только одно горе в жизни, и такое нелепое, что я заставлю вас краснеть, если раскрою его. Слушайте, мудрый Остин и добрый Роланд! Оривареца преследовало видение, – Сэдлея Бьюдезерта – преследует страх старости.
– Так что же? – сказала матушка: – я думаю, чтоб примириться с мыслью о старости, нужно глубокое религиозное чувство, или, по крайней мере, иметь детей, в которых мы молодеем.
– Вы так удивительно говорите, – сказал сэр Сэддей, слегка покрасневший от замечания Тривениона, – что даете мне силу повиниться в моей слабости. Я, точно, боюсь состариться. Все радости моей жизни были радости молодости. Я так был счастлив одним чувством жизни, что старость, приближаясь, пугает меня своим печальным взглядом и сединой. Я жил жизнью бабочки. Прошло лето, цветы мои вянут, и уже чувствую я, что сковывает мои крылья дуновение зимы. Да, я завидую Тритону, потому что в политической жизни человек никогда не молод, а покуда он может работать – он не стар.
– Что вы скажете об этих двух несчастных, брат Роланд? – спросил отец.
Капитан с трудом повернулся на стуле: его мучили ревматизм плеча и острые боли в ноге.
– По-моему, – отвечал Роланд, – эти господа устали от перехода из Брентфорда до Виндзора: не знают они ни бивуаков, ни битв.
Оба недовольные взглянули разом на ветерана: глаза их сначала остановились на морщинах орлиного лица, потом упали разом на пробочную ногу.
В это время матушка тихо встала, и под тем предлогом, чтобы взять работу, лежавшую на столе возле капитана, подошла к нему, потупясь, и пожала его руку.
– Господа! – сказал мой отец, – брат вряд ли когда слышал о Греческом комике Нихокоре, а между тем очень удачно передал его мысль: «лучшее средство от пьянства – неожиданное несчастье.» Против запоя, непрерывная цепь несчастий действительно должна принести пользу.
На эти слова не было возражения; отец мой взял со стола большую книгу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?