Текст книги "Семейство Какстон"
Автор книги: Эдвард Бульвер-Литтон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глава XI.
Когда я возвратился в пансион, то мне показалось, что я уже не ребенок! Дядя Джак, из собственного кармана, купил мне первую пару сапог, à la Wellington! Матушка сдалась на ласки мои, и позволила носить фрак, вместо прежней куртки. Воротник рубашки лежал прежде на шее моей, как уши легавой собаки, теперь поднимался высоко, как уши собаки борзой, и окружался черным ошейником. Мне было около семнадцати лет, и я почитал себя взрослым мужчиной. Замечу мимоходом, что почти всегда мы быстрым прыжком перескакиваем из мальчика Систи в юношу Пизистрата Какстон, и старшие наши без всякого сопротивления соглашаются дать вам желанное название молодого человека. Мы не примечаем постепенного хода превращения, помним только знаменитую эпоху, в которую все признаки явились вдруг: Веллингтоновские сапоги, фрак, галстук, усики на верхней губе, мысль о бритве, мечтания о молодых девушках и новое чувство поэзии. Тогда я начал читать внимательно, понимать то, что читаю, начал с беспокойством смотреть на будущее, и смутно чувствовать, что мне предстоит занять место между людьми, и что оно зависит от постоянного труда и терпения. Я был уже первым учеником в нашем классе, когда получил два следующие письма:
I. От Роберта Какстона Эск.
«Любезный сын!
Я уведомил доктора Германа, что после вакаций ты к нему не возвратишься. В твои лета пора перейти в объятия возлюбленного нашего университета, Alma Mater, и надеюсь, что ты получишь почести, которыми он удостаивает отличных сыновей своих. Ты уже стоишь в списке Троицкой коллегии в Кембридже, и мне кажется, будто в тебе снова расцветает моя молодость: вижу, как будешь ты бродить по благородным садам, орошенным извивистым Камом, и глядя на тебя, вспоминаю мечты, летавшие над моей головой, когда гармонические звуки башенных часов повторялась на тихом кристалле вод. – Verum, secret um que Mouseion, quarn mul ta dictat is, quam multa inuenitis! – Там, в этой славной коллегии, тебе придется бороться с юными богатырями. Ты увидишь тех, которые в сане церковном, государственном, гражданском, или в глубоком уединении науки, назначены Провидением быть светильниками твоего века. Тебе не запрещено состязаться с ними. Тот, кто в юных летах может пренебрегать забавами и любить труд, тот имеет перед собою обширное и благородное поприще славы.
Дядя Джак радуется своим журналом, а эсквайр Роллик ворчит и уверяет, что журнал наполнен теориями, непостижимыми для фермеров. Дядя Джак с своей стороны утверждает, что создает свою публику, для того чтобы иметь достойных читателей, и вздыхая, жалуется, что гений его тускнеет в провинции. Действительно, он искусный и сведущий человек, и мог бы успешно действовать в Лондоне. Он часто у нас бывает и ночует, а на другое утро возвращается в свою контору. Чудесная его деятельность заразительна. Поверишь ли, что ему удалось возжечь пламень моего тщеславия? То есть, говоря без метафор, я собираю все мои замечания и размышления, и не без удивления вижу, что возможно привести их в порядок, и методически расположить по главам и по книгам. Не могу удержаться от улыбки, воображая, что становлюсь автором, но смеюсь еще больше, когда думаю, что такое дерзкое честолюбие внушено мне дядей Джаком. Между тем, я прочел несколько отрывков твоей матери, и она похвалила; это ободряет меня. Твоя мать очень, очень разумна, хотя не учена, а это тем более странно, что многие ученые не стоили пальца отца её. Однако ж, этот почтенный, славный учитель умер, ничего не напечатав, а я… истинно не понимаю своей дерзости!
Прости, сын мой! пользуйся временем, остающимся тебе в филелленическом институте. Голова, наполненная мудростью, есть истинный пантеизм, plena lovis. Порок всегда помещается в той частичке мозга, которая оставлена пустою. Если, паче чаяния, этот господин вздумает постучаться у дверей твоих, постарайся, милый сын, иметь возможность сказать ему: места нет для вашего высокородия, идите прочь.
Твой любящий тебя отец
Р. Какстон».
II. От Мистрис Какстон.
«Дорогой мой Систи!
Скоро возвратишься ты домой; сердце мое так полно этой мыслью, что я ничего другого и писать не могу.
Милое дитя мое, возвратись к нам! Нас не будут разделять посторонние люди и школы: ты будешь совсем наш, опять милое дитя наше, будешь опять принадлежать мне, как принадлежал в колыбели, в твоей детской комнате и в саду, где мы с тобою, Систи, перебрасывались цветочками. Ты посмеешься надо мною; когда расскажу тебе, что услышавши от отца твоего, что ты совсем к нам возвращаешься, я тихонько ушла из гостиной и взошла в комнату, где хранятся все мои сокровища, ты знаешь! Там, отодвинувши ящик, нашла твой чепчик, который сама вышивала, маленькую твою нанковую курточку, и многие другие драгоценности, напоминающие то время, когда ты был мой маленький Систи, а я твоя маменька, вместо этой торжественной, холодной матушки, как зовешь меня теперь. Все эти вещи я перецеловала, Систи, и сказала им: мой малютка возвращается. Мне казалось даже, что я опять буду носить тебя на руках, опять учить говорить: здравствуй, папа! – Я сама смеюсь над собою, а иногда утираю слезы. Ты не можешь уже быть прежним моим дитятей, но ты все равно, мой дорогой, мой любимый сын, сын отца твоего, лучшее мое сокровище, выключая только этого отца.
Я так счастлива в ожидании тебя! Возвратись, пока отец твой радуется своей книгой. Ты можешь ободрить его; книгу эту надобно издать. Почему же и ему не быть славным, известным? Почему свет не будет ему удивляться, как удивляемся мы? Ты знаешь, что я всегда им гордилась, пусть узнают, что не по-пустому. Однако же, ученость ли его привлекла мою любовь, мое почтение? Нет, не ученость, а его доброе, благородное сердце. В этой книге, однако ж, вместе с ученостью поместилось и сердце; она наполнена таинствами мне непонятными, но посреди этих таинств, являются вдруг места, мне доступные и отсвечивающиеся его прекрасным сердцем.
Дядя твой взял на себя издание, и как скоро первый том будет кончен, отец выедет с дядей в город.
Все домашние наши здоровы, кроме бедной Сарры, у которой лихорадка. Примминс надела ей ладанку на шею и уверяет, что ей лучше стало. Быть может, хотя я не понимаю от чего. Отец твой говорит: – Почему и не вылечить талисманом? всякое средство вероятно удается с желанием успеха: чем удается магнетизм, как не желанием и волей?
Я не умею этого изъяснить; но тут есть тайный смысл, вероятно, глубокий.
Еще три недели до вакаций, Систи, а там, прощай школа. Комната твоя будет выкрашена и убрана. Завтра жду работников. Утка жива и, кажется, меньше хромает.
Да благословит тебя Господь, милый сын!
Счастливая мать твоя
К. Какстон.»
Время, которое прошло между этими письмами и утром возвращения в родительской дом, показалось мне опять тем длинным, беспокойным днем, который проводил я в болезни. Машинально исполнял я ежедневные уроки. Ода на Греческом языке выразила мое прощание с институтом. Доктор Герман объявил, что эта ода произведение мастерское. Я послал ее к отцу, который, чтобы охладить гордость торжества моего, отвечал мне неправильным Английским языком, передразнивая на отечественном языке все мои Греческие варваризмы. Я проглотил эту пилюлю, и утешился мыслью, что употребив шесть лет на приобретение науки неправильно писать по-Гречески, вероятно не найду больше случая, блестеть таким драгоценным приобретением.
Наконец настал последний день. С восторженной какой-то печалью обошел я все знакомые мне углы дома, разбойничью пещеру, которую мы выкопали зимою, и защищали шестеро, против всей армии нашего маленького царства; забор, с которым происходило мое первое сражение; столетнюю березу, под которой читал письма отца и матери.
Перочинным ножичком вырезал я крупными буквами имя свое на моем налое. Пришла ночь, колокол пригласил нас ко сну, и мы разошлись по комнатам. Я открыл окно, на небе блистали все звезды; не мог я узнать свою, ту звезду, которая должна осветить поприще славы и счастья, предстоящее перед юношей, вступающим в свет. Надежда и честолюбие волновали мне душу, но за ними стояла скорбь. Читатель, ты вспомни сам все мысли, полные печали и восторга, все невольные сожаления о прошедшем, все неясно радостные стремления к будущему, которые каждого из вас творили поэтом в последнюю ночь пребывания вашего в школе.
Часть вторая
Глава I
Почтовая карета остановилась у ворот дома отца моего; я вышел. Прекрасный летний день клонился к вечеру. Мистрис Примминс выбежала ко мне на встречу и, с изъявлениями горячей дружбы, пожала мне руку. Следом за ней, заключила меня в свои объятия матушка.
Как скоро нежная моя родительница убедилась, что я не умираю с голоду и, 2 часа тому назад, пообедал у доктора Германа, то тихонько, через сад, повела меня в беседку.
– Отец теперь так весел! – сказала она, утирая слезу; к нему приехал его брат.
Я остановился. Его брат! Поверит ли читатель? я никогда не слыхивал, чтоб у моего отца был брать: так редко говорили при мне о семейных делах.
– Его брат? спросил я. У меня есть дядя Какстон, как дядя Джак?
– Да, душа моя, отвечала матушка, и прибавила: – они прежде не очень были дружны; капитан жил все за морем. Теперь, слава Богу, они совсем помирились.
Она не успела сказать ничего больше: мы подходили к беседке. На столе стояли плоды и вина. Джентльмены сидели за десертом; собеседники эти были: мой отец, дядя Джак, мистер Скиль и высокий, худощавый мужчина, застегнутый на все пуговицы, прямой, вытянутый, воинственный, важный, величественный, достойный, одним словом, занять место в рыцарской книге моего славного предка.
Когда я вошел, все встали; но бедный отец мой, медленный в своих движениях, приветствовал меня уже после всех других. Дядя Джак напечатал мне на пальцах сильный след своего перстня с печатью; мистер Скиль потрепал меня по плечу, и заметил: «удивительно вырос!» Новый дядя с важностью сказал мне: «вашу руку, сэр, я капитан де-Какстон!» Даже домашняя утка высунула голову из-под крыла и (это приветствие она делала всем) потерла ее около ноги моей, прежде чем отец, положа мне на голову бледную свою руку и несколько минут вглядываясь в меня, с неописанной нежностью, сказал:
– Все больше и больше похож на мать, – Господь с ним!
Мне оставили стул между отцом и его братом. Я поспешно сел, раскрасневшись и задыхаясь, потому что непривычная ласка отца поразила меня несказанно: к тому же я сознал впервые мое новое положение, Я возвращался под кров родительский, не школьником, для отдыха и развлечения, а его надеждой. Я мог наконец пользоваться правом быть утешителем и помощником дорогих родителей, доселе безвозмездно окружавших меня попечениями и благодеяниями. – Странный это перелом в жизни, когда мы взаправду, совсем возвращаемся домой. Все около нас в доме принимает тогда новый вид. Прежде, мы были гостем, балованным ребенком, которого забавляют, ласкают, веселят в то короткое время, которое он проводит дома. Но, когда возвращаешься домой навсегда, совсем уже кончивши школьное учение и отжив школьные года, тогда перестаешь считать себя гостем, разделяешь жизнь домашнюю, со всеми её обязанностями; принимаешь долю от всех скук, всех должностей и всех тайн домашнего круга… Не так ли? Мне хотелось закрыть лицо руками, и заплакать!
Отец, при всей своей рассеянности и простодушии, неимоверно-прозорливо читал в глубине сердец. В моем сердце разбирал он все, также легко, как в Греческой книге. Он тихонько обнял мой стан рукой и шепнул мне на ухо: – будь тверд! Молчи! Потом громко сказал дяде:
– Брат Роланд! Нельзя оставить дядю Джака без ответа.
– Брат Остин, отвечал, важно, капитан, – мистер Джак, если смею назвать его этим именем…
– О, конечно, смеете! – возразил дядя Джак.
– За честь почитаю такую короткость, – отвечал капитан, с поклоном. Я хотел сказать, что мистер Джак отступил с поля битвы.
– Совсем нет! – воскликнул мистер Скиль, всыпая шипучий порошок в химическую микстуру, тщательно составленную из старого хереса и лимонного сока. – Совсем нет! Мистер Тиббетс, у которого орган противоречия значительно развит, говорил, между прочим…
– Я говорил, – сказал дядя Джак, – что стыд и срам девятнадцатому веку, когда человек, подобный моему другу, капитану Какстон…
– Де-Какстон, сэр, мистер Джак.
– Де-Какстон, – с отличными воинскими способностями, знатного происхождения, герой, внук и потомок героев, служивший двадцать три года в королевских войсках, отставлен капитаном. Это происходит, сказал я, от системы покупных чинов, обратившей в обычай продажи самых благородных почестей, как некогда в Римской империи.
Отец поднял голову, но дядя Джак продолжал, не допустив его выговорить и первое слово задуманного возражения.
– Системы, которой можно положить конец: для этого нужно небольшое усилие, – только общее согласие. Да, сэр! При этом дядя Джак так ударил по столу, что две вишни подскочили с тарелки и задели по носу капитана. – Я смело скажу, что могу всю армию преобразовать и поставить на другую ногу. Если бы самые бедные и самые достойные Офицеры захотели соединиться в дружное общество и каждый стал вносить по третям хоть небольшую сумму, мы составили бы капитал, которым не трудно бы было понемногу подорвать недостойных повышения. Каждый способный и заслуженный человек имел бы тогда все средства к повышению.
– Действительно, это великая мысль, – сказал мистер Скиль. – Что вы об этом думаете, капитан?
– Совсем не великая, сэр, – сказал очень серьезно капитан. В монархическом правлении мы признаем единственный источник почестей. Таким обществом можно уничтожить первую обязанность воина – уважение к своему Государю.
– Честь, – продолжал капитан, воспламеняясь, – честь – награда воину. Какая мне нужда, что молодой неуч, купив себе чин полковника, сядет мне на голову? Он не купит ни моих ран, ни моей службы. Он не купит, сэр, моей медали, данной мне за Ватерлоо. Его называют полковником… потому что он купил этот титул… Прекрасно! ему это нравится, но мне это нравиться бы не могло; по-моему, лучше оставаться капитаном и гордиться не титулом, а двадцатью тремя годами службы. – Общество купило бы мне полк! Не хочу быть неучтивым, иначе, сказал бы просто: чтобы их черт взял… Вот мое мнение, мистер Джак!
Безмолвное волнение пробежало по всем собеседникам, даже дядя Джак казался очень тронут, пристально взглянул на старого солдата и не сказал ни слова. Мистер Скиль прервал общую тишину:
– Мне хотелось бы видеть вашу Ватерлоовскую медаль; с вами она, капитан?
– Мистер Скиль, отвечал капитан, – пока я жив, она останется на моем сердце. Когда умру, с нею положат меня в гроб, с ней я встану по первой команде, на общей перекличке, в день воскресения мертвых!
Говоря это, капитан расстегивал сюртук, и, сняв с полосатой ленточки самый ужасный образец ювелирного искусства, каким когда-либо награждали заслугу в ущерб изящному вкусу, положил медаль на стол.
При совершенном безмолвии, она стала переходить из рук в руки.
– Нельзя не подивиться этому… – сказал, наконец, батюшка.
– Тут нет ничего странного, брат, – сказал капитан. – Это очень просто, для человека, понимающего правила чести.
– Может статься, – отвечал кротко отец; – мне хотелось бы послушать то, что вы можете сказать нам о чести. Я уверен, что это для всех нас будет назидательно.
Глава II.
Речь дяди Роланда о чести.
– Милостивые государи! – сказал капитан, обращаясь ко всем слушателям, и отвечая на сделанный ему вызов, – милостивые государи! Бог создал землю, человек насадил сад. Бог создал человека, а человек возделал себя сам.
– Да, конечно, наукой, – сказал мой отец.
– Промышленностью – сказал Джак.
– Физическими свойствами тела, – сказал мистер Скиль. Человек не мог бы усовершенствоваться и остался бы диким, в лесах и пустынях, если б создан был с жабрами, как рыба, или не умел говорить, подобно обезьяне! Руки и язык даны ему, как орудие прогресса.
– Мистер Скиль – сказал отец, качая головою, – Анаксагор сказал прежде вас то же о руках человеческих.
– Что ж! с этим делать нечего – отвечал Скиль, – пришлось бы целый век молчать, если б говорить только то, что никем еще не было сказано. Однако превосходство наше заключается не столько в руках, сколько в ширине больших пальцев.
– Альбинус de scelelo, и наш ученый, Вильям Адуренс заметил то же – сказал отец.
– Тьфу пропасть! – воскликнул мистер Скиль, – какая вам надобность все знать!
– Не все! но большие пальцы доставляют предмет разыскания самому простому понятию, скромно отвечал отец.
– Милостивые государи, – начал опять дядя Роланд, – руки и большие пальцы даны Эскимосцам, также как ученым медикам, но Эскимосцы от этого не умнее. Нет, господа, со всею вашей ученостью, вы не можете довести нас до состояния машины. Глядите внутрь себя. Человек, повторяю, воссоздает себя сам. Каким образом? Началом чести. Первое желание его состоит в том, чтобы превзойти другого человека, первое стремление его – отличиться от других. Привидение снабдило душу невидимым компасом, магнитной стрелкой, всегда указывающей на одну точку, т. е. на честь, – на то, что окружающие человека считают честнее и славнее всего. Человек, от начала, был подвержен всяким опасностям: и от диких зверей, и от людей, подобно ему, диких, следовательно, храбрость сделалась первым качеством, достойным уважения и отличия; поэтому дикие храбры, поэтому дикие и добиваются похвалы, поэтому же они украшают себя шкурами побежденных зверей и волосами убитых врагов. Не говорите, что они смешны и отвратительны; нет, это знаки славы. Они доказывают, что дикий уже избавился от первого, грубого, закоснелого себялюбия, что ценит похвалу, а люди хвалят только то, что охраняет их безопасность или улучшает быт. В последствии дикие догадались, что нельзя жить безопасно друг с другом, не условясь в том, чтобы не обманывать друг друга, и правда сделалась достойна уважения, стала первым правилом чести. Брат Остин может сказать нам, что во времена древние правда была всегда принадлежностью героя.
– Действительно, – сказал отец, – Гомер с восторгом придает ее Ахиллесу.
– От правды родится необходимость в некотором роде справедливости и закона. Уважая храбрость воина и правду в каждом человеке, люди начинают воздавать честь старикам, избранным для хранения справедливого суда между ними. Таким образом установляется закон.
– Да ведь первые-то законодатели были жрецы, – сказал отец.
– Я к этому приду, милостивые государи, продолжал дядя. – Откуда желание чести, если не от необходимости отличиться – другими словами – усовершенствовать свои способности для пользы других, хотя человек и ищет похвалы людей, не подозревая такого последствия? Но это желание чести неугасаемо, и человек желает перенести награду свою даже за пределы гроба. Поэтому, тот, кто больше других убил львов и врагов, естественно верит, что в другом мире ему достанутся лучшие участки для его охоты и лучшие места за небесными пирами. Природа, во всех действиях своих, внушает ему мысль о власти невидимой, а чувство чести, т. е. желание славы и наград, заставляет его искать одобрения этой невидимой власти. Отсюда – первая мысль о религии. В предсмертных песнях, которые поет дикий, когда его привязывают к мучительному столбу, он, пророческими гимнами, рассказывает будущие почести и награды небесные. Общество идет вперед. Начинают строить хижины: устанавливается собственность. Кто богаче, тот сильнее. Власть становится почтенна. Человек ищет чести, связанной с властью, основанной на владении. Таким образом, поля обрабатываются; плоты переплывают реки, одно племя заводит торг с другим. Возникает торговля и начинается просвещение. Милостивые государи, то, что кажется всего меньше связано с честью, в наше настоящее время, ведет свое начало от правил чести. И так, честь есть основание всякого успеха в усовершенствования человечества.
– Вы говорили, как ученый, брат, – сказал мистер Какстон, с изумлением.
– Да, милостивые государи, – продолжал капитан, с тою же непоколебимою уверенностью; – возвращаясь ко временам варварства, я возвращаюсь к истинным началам чести. Потому именно, что эта кругленькая штучка не имеет вещественной цены, она становятся бесценна; только поэтому, она и есть доказательство заслуги. Где же была бы моя заслуга, если б я мог ею купить опять мою ногу, или променять ее на сорок тысяч фунтов стерлингов дохода? Нет, вот в чем её цена: когда я надену ее на грудь, люди скажут: «этот старик не так бесполезен, как можно подумать; он был один из тех, которые спасали Англию и освободили Европу.» Даже тогда, когда я ее прячу (тут дядя Роланд поцеловал свою медаль, привязал ее опять к ленточке, и всунул в прежнее место), и не видит её ни один чужой глаз, цена её возвышается мыслью, что отечество мое не унизило древних, истинных начал чести, и не платит воину, сражавшемуся за него, тою же монетою, какою вы, мистер Джэк, платите вашему сапожнику. Да, милостивые государи! Храбрость есть первая добродетель, порожденная честью, первый исходный пункт безопасности народов и их просвещения; поэтому мы, милостивые государи, совершенно правы, что предохраняем хоть эту добродетель, от денежного осквернения, от этих расчетов, составляющих не добродетели образованности, а пороки, от неё происшедшие.
Дядя Роланд замолчал; потом налил свою рюмку, встал и торжественно сказал:
– Последний тост, господа! Умершим за Англию!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?