Автор книги: Эдвин Двингер
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
– Вот как?.. – тихо спрашиваю я.
– В следующий раз я принесу с собой! – На его добром лице страдание. – Короче говоря, – продолжает он, – я считаю, ты должен сказать «да». Слышал, ампутированных сразу отправляют домой – это тоже кое-что. Что тебе здесь? Кто знает, что нас тут ждет? Кроме того, ты уже больше никогда не попадешь на войну, тоже неплохо – будь оно все проклято…
– Да, Под, – говорю я, – это так, но…
– Сейчас делают замечательные протезы, – перебивает он. – Целая индустрия, скажу я тебе! – Он живописует мне ее, в своем пылу переходя все границы. – Однажды я читал статью военного врача об этом. В заключение он написал, что новые протезы так же хороши, как и настоящие ноги…
Несмотря на все, я рассмеялся.
– Да, Под, все верно, но операция может оказаться и неудачной…
– Неудачной? – удивленно переспрашивает Под. По нему ясно видно, что он об этом не задумывался.
– Я уже слишком ослаб. Я, возможно, вообще операции не выдержу. И тогда… Здесь много таких, кому первоначально нужно было отнять только одну стопу. Но гниение шло дальше… Доходили до колена, а когда и это не помогло, до бедра – вон тиролец лишь пальцы обморозил в Карпатах. А сегодня? Если со мной будет то же самое? А у меня с самого начала только одна попытка, дальше уже отнимать нечего…
– Проклятие! – бормочет Под. Он выдохся и уже не знает, что сказать.
Некоторое время спустя Под собирается.
– Мне пора, иначе выйдет скандал с санитаром. Но вот что мне пришло… – с облегчением продолжает он, – все же ты можешь на это решиться скорее, нежели мы все, вместе взятые!
– Почему, Под?
– Потому что они несомненно приложат все усилия, будут особо внимательны! Я думаю об изящной медсестре, видишь ли…
– Ах, Под…
– Говорю тебе! Ну что же, доброго тебе сна… Если получится, завтра снова приду…
Он поднимается, осторожно опираясь на койку, у двери еще раз оглядывается, осторожно прикрывает ее за собой.
В горле у меня встает комок. «Вот сейчас он опускается на колени!» – беспомощно думаю я.
Наступил и прошел ужин, и тиролец на старинный лад принимается играть песню дровосеков. На койку босняка положили человека, у которого отстрелили оба яичка. У него выражение лица, словно он перестал понимать мир.
Мои мысли устремляются в определенном направлении. Я слишком слаб, чтобы мучиться от откровенной жажды женщины, во мне слишком мало сил, чтобы ощущать потребность в их телесной близости, – нет, не то. Но душа моя еще достаточно сильна, чтобы порождать томление по бесплотности, томление по женственному как таковому, по противоположному моему юному мужскому естеству. Оно неопределимо, это томление, его не обозначишь словами, оно просто наличествует, и больше ничего.
Нет, говорю сам себе, не хочу умирать, ибо я еще не жил! Со светлой, розовой штучкой под названием жизнь, описываемой в книгах и стихах, я еще незнаком. Она должна быть несказанно прекрасной, эта вещица, однако еще прекрасней впервые отдаться ее тайнам! Всё позабыть в ней, всё, что в последние недели свалилось на меня и чуть не перепутало жизнь с войной…
Могло ли все это представиться мне иначе? Не должно ли было после этих месяцев, полных крови, грязи и смерти, все предстать словно грезы – словно иная, яркая сторона нашего бытия, после того как до сих пор я видел лишь его мрачные стороны?
Нет, думаю я дальше, ну что такое, в сущности, цветущие луга, что – верховые прогулки, теннис? В любом случае у меня остается самое прекрасное… И я в полудреме вижу перед собой девушку, которая заставит меня забыть обо всем: ее руки ничего не знают о крови, ее глаза не видели трупов, ее рот не искажали лихорадочные вопли. Она олицетворяет для меня светлую жизнь, подлинную, счастливую…
И я даже не пытаюсь остановиться, когда в кружево этих фантазий вплетается мысль: просто представить и признать ее себе как божество, как представителя Бога на этой Земле – в противоположность всему земному, где я сейчас лежал в грязи и гное. Наступает ночь. Я не сплю. Меня охватывает жгучее томление – томление по жизни и тому, что она в первую очередь означает для моей невинной юности. Я смутно чувствую, что благодаря этим размышлениям решился, что они, вероятно, спасли меня от смерти.
– Итак? – вдруг услышал я чей-то вопрос.
– Вы?.. – радостно спрашиваю я.
– Да… Просто хочу спросить, готовы ли вы?
Горящими глазами я смотрю на нее. Ее белый халат туго обтягивает грудь. Ее округлые коленки овалами облегает юбка. Ее руки выглядят так, словно готовы подарить парадиз. Все, что я напридумывал, что желает моя юная жизнь, мое томление, вдруг, словно знак Божий во плоти, сидит рядом со мной.
– Да! – говорю я твердо. – Через трое суток, сестра.
Опять позади у меня тяжелая ночь. Они становятся все тяжелее, мне это очевидно. Может, потому, что постепенно на старые сны наслаиваются новые – мрачные видения об отрезанных ногах и телах-обрубках, разъезжающих в ящиках на колесиках?
Я наклоняюсь и медленно, ощупывая каждую пядь, веду рукой вдоль правой ноги. Я обнимаю колено, его округлую коленную чашечку, поглаживаю голень, голеностопный сустав, пальцы – все, что, в сущности, настолько здорово, что другой разревелся бы оттого, что все это должно превратиться в прах.
С горькой ясностью я вспоминаю о некоторых вещах, которые эта нога обеспечивала наиболее ловко. Не она ли так молниеносно била по мячу во время наших футбольных матчей, одним махом перелетала через спину при молодецкой посадке на коня? Колено, голень, лодыжка, пальцы, все здоровое, как и прежде, – и этим я должен пожертвовать из-за острого кусочка свинца в верхней части бедра?
Я снова начинаю колебаться, снова прикидываю свое решение так и эдак, когда дверь отворяется и появляется крупная фигура Пода в сопровождении маленького Бланка.
– Ну, мой мальчик, – говорит он, – вот тебе и зеркало! Хотя это и осколок, но он не врет!
Я подношу зеркало к лицу и со страхом смотрюсь в него. Последний раз я гляделся в зеркало на фронте и потому теперь вздрагиваю. Под не преувеличивал! Из осколка на меня смотрит маленький череп. Кожа на его костях словно тонкий желтый пергамент, губы синие, тонкие и безжизненные, потрескавшиеся; щеки ввалились, словно глубокие ямы. Живы пока еще мои глаза – они стали раза в три больше, чем обычно, и в них больной, лихорадочный блеск.
– Это тебе не зеркальце Белоснежки! – ворчливо замечает Под.
– Между прочим, я решился, – медленно говорю я. – И без зеркала.
– Хорошо, сынок. Когда?
– Послезавтра…
Малыш Бланк восхищенно смотрит на меня девчачьими глазами.
– Тогда вы отправитесь домой, фенрих! – говорит он таким тоном, словно с удовольствием поменялся бы со мной.
Перед чаем кто-то зовет от окна:
– Взгляните, взгляните-ка…
Все способные ковылять устремляются к подоконникам.
– Как и три месяца назад! – кричит нам венец. – Новый немецкий погром – тогда они утопили восьмерых купцов!
Мы возбужденно смотрим наружу. Вдоль набережной бегут 11 человек, за ними по пятам сотни торговцев и мастеровых. Они со всех сторон загоняют беглецов в Москву-реку. Бедолагам не остается ничего иного, как прыгать в воду, спасаясь, плыть на противоположный берег.
Мы видим, как разлетаются брызги, некоторое время спустя их головы выныривают из воды – в реку прыгнули все одиннадцать.
– Ну хватит, довольно же, ради бога! – бормочет малыш Бланк.
Нет, черт возьми, не довольно. Полдюжины погромщиков прыгают в пустые плоскодонки, резкими гребками нагоняют плывущих.
– Бог мой, не могут же они… – пересохшим ртом шепчет малыш Бланк.
– Эти бестии могут… – бормочет Под.
Он прав, он знает их лучше. Одного за другим они макают плывущих за затылки обратно в воду, по пять-шесть раз, пока никто уже больше не всплывает, – их топят, словно слепых щенят.
– А вон один добрался до берега! – восклицает Бланк.
– Лучше бы он утонул! – говорит Под. – Мне рассказывали, что они делали с последним…
До противоположного берега далеко. Несмотря на это, мы видим, как пристают лодки, как гребцы догоняют беглеца, окружают его на свободном пространстве. Они наклоняются десятки, сотни раз, в бешеном темпе… Немец падает на колени, умоляюще воздевает вверх руки, в конце концов бессильно падает и ударяется лицом.
– Они забили его камнями! – жестко говорит Под.
В палате царит смятение. Разве это не немцы, разве это не наши товарищи по оружию? Не видно ни санитаров, ни сестер. Все, похоже, равнодушно взирают на это представление.
– И полиция все это терпит? – тихо спрашивает Бланк. – Ведь когда парочка безобидных крестьян собирается вместе, чтобы поболтать, казаки лупят их нагайками, разгоняя «незаконное» сборище? А тут…
– Это все из-за войны! – хрипло восклицает кто-то.
– Но ведь русские так благочестивы, добродушны? – непонимающе спрашивает Бланк. Он католик.
– Попроси почитать тебе царистскую газету! – говорит Под. – Тогда узнаешь, как они подстрекают к подобным вещам…
Малыш Бланк встает. Его мальчишеское лицо белое, тонкие ноги дрожат.
– Мне нужно в койку, – говорит он. – Я больше не могу держаться на ногах…
В дверях он еще раз останавливается.
– И в такой стране мы вынуждены жить? – добавляет он. – Вероятно, еще долгие месяцы? Как военнопленные? Фенрих, я с готовностью отдал бы свою ногу, лишь бы вырваться из этого ада…
Накануне ампутации на моем ночном столике стоит банка консервов и лежит пачка сигарет со спичками. Не имею представления, кто мог бы все это принести мне, ослабевшими руками втаскиваю на постель и вынимаю сигарету. Я уже несколько недель не курил ни одной. Бог мой, как хорошо…
Когда я оглядываюсь, вижу, что лесоруб следит за моим курением жадными глазами.
– Не знаешь, кто принес? – спрашиваю я и протягиваю ему сигарету.
– Да, – с готовностью говорит он, – мой лейтенант! А мне он подарил губную гармошку…
Только теперь я вспоминаю, что временами замечал у его койки молодого австрийского офицеpa в красном больничном халате. У него темная шевелюра музыканта, и он приволакивает левую ногу.
– Это твой лейтенант? – спрашиваю я.
– Да, – отвечает дровосек. – Я его не знал, но он нашего полка, потому все время и приходит…
Я понимаю это. Но что побудило его заботиться обо мне, не понимаю. Несмотря на это, его маленький поступок дает мне такое же ощущение огромного счастья, как дарил бы прекрасный поступок Пода или Брюнна. Под и Брюнн – полковые товарищи, среди них я рос маленьким юнкером, так оно и есть, кроме того, они знают меня по фронту, еще и это. Но этот человек, который прежде никогда меня не видел, никогда не разговаривал со мной…
Конечно, и характер Пода и Брюнна не давал повода отчаиваться в человечестве – а я бы отчаялся, если бы подле меня не было этих простых драгун! Но этот маленький поступок, да к тому же в момент, когда рядом со мной не было никого из моих товарищей, так осчастливил меня, как, возможно, уже ничто в жизни не могло осчастливить.
От сигареты у меня почти закружилась голова. Или от счастья? Я снова предаюсь размышлениям. Как могло случиться, что совсем недавно эти люди были безжалостно убиты?
Нет, я больше ничего не понимаю. Разве не чертовски тяжело уяснить себе, что вся эта куча жалких обрубков тел не дело ужасного несчастного случая, не жертвы производства, жизни, что этого никто не желал? Собственно, разве не невероятно, что все это дело рук человеческих, что этот беспомощный обрубок в ящике на колесиках растоптан не бездумной машиной, разумный человек сделал собственными руками то, до чего машина еще не докатилась?
Я истощен, вот что. На фронте думал бы иначе! А вот здесь…
Мне следует думать о Шнарренберге, моем храбром вахмистре. Все ли еще он старший или уже?.. Все мы только исполняли наш долг, у нас не было времени на подобное, пока мы были на фронте, – там можно было бы сойти с ума, размышляя о таких вещах, потому что мы должны были обороняться, на наших плечах была родина. А вот здесь, на задворках войны… Притом наш лазарет, Грудецкие казармы, один из лучших русских лазаретов, объект патронажа великих князей, парадный лазарет для независимых комиссий! Сколько тысяч других имеется в этой чудовищной империи, в которой есть места, где не ступала нога человека? А как там?
С этого места я не могу двигаться дальше. На этом месте лучше всего заорать. Что в это мгновение означает пачка сигарет и банка консервов, незнакомыми руками положенные на постель незнакомцу – всего лишь по той причине, что видели его страдания? Это символ в такие часы, обещание твердо верить, верить в человечество – вопреки всему…
Вечером в зале заметно волнение. Распространяется слух о новом транспорте, кроме того, говорят о приказе, по которому всех военнопленных будут лечить их же врачи, поскольку русских врачей из-за нового транспорта едва ли хватит на своих раненых.
«В день моей операции? – пронзает меня мысль. – Тогда ногу мне будет ампутировать немецкий врач… Тогда для меня больше не существует опасности… Тогда я точно выкарабкаюсь…»
Я выпытываю у всех подробности. Надеюсь, это не грязные слухи, как сотни тех желанных слухов, которыми мы ежедневно переполнены, однако которые в совокупности лишь фантазии, зарождающиеся в отхожем месте. Нет, на этот раз похоже на правду… Ах, это была бы самая разумная правда на свете! Разве не бюрократическое безумие, что военнопленные врачи, которых также держат в заключении, не могут помогать даже собственным товарищам? И разве не самое естественное, чтобы этих пленных врачей, вместо того чтобы держать в лагерях, по приказу превратив в бесполезных людей, чем они тяжело наказаны, когда им выпадает оказывать врачебную помощь своим товарищам – вместо того чтобы иметь возможность спокойно выполнять свою работу и профессионально помогать соотечественникам?..
После ужина – как всегда это «черная каша», грубая перловка, которую не переваривают ослабленные желудки, – я вижу, что впервые с тех пор, как лежит в палате, человек с отстреленными яичками поднимается с койки. Он, широко расставляя ноги, подходит ко мне и смотрит так, словно я пробудил его от страшного сна.
– Слушай, скажи-ка, – заговаривает он, – вот ты образованный и должен знать – без них можно?
– Что ты имеешь в виду? – озадаченно спрашиваю я.
– Понимаешь, – он расстегивает кальсоны, делает короткое, отсекающее движение, – у меня больше ничего нет, так ведь?
Сказать ему правду? Не могу.
– Да нет, – говорю я, – думаю, все же… Только детей не будет, пожалуй…
– Вот как… – хрипло говорит он, – детей не будет…
Некоторое время он молчит, пару раз вздыхает, вытаскивает фотографию из рубашки, подносит ее к моим глазам. На ней крупная симпатичная девушка – настоящая родильная машина, как сказал бы Брюнн.
– Моя жена, – говорит он коротко. – Мы не могли позволить себе иметь детей, денег не хватало. А она хотела шестерых, шестерых минимум. Без детей что за жизнь, повторяла она…
Он возвращается на свою койку, вытягивается и больше ни с кем не говорит, пока его не отправляют в Сибирь.
Когда следующим утром меня относят в перевязочную, у стола действительно стоит австрийский полковой врач, седой, суровый господин.
– Вот и наш младшенький! – говорит изящная сестра милосердия и ободряюще улыбается мне.
Тот оборачивается и некоторое время молча меня рассматривает.
– Ну и что у вас? – наконец спрашивает он.
– Мне должны ампутировать! – устало говорю я.
– Ампутация? Глупости! – перебивает он.
Я широко открываю глаза, он снимает повязку, вытаскивает дренажную трубку, вводит инструмент в раневой канал, недоверчиво качает головой.
– Неслыханно! – бормочет он про себя. – Чем вас лечили последнее время?
– Йодом, господин полковой врач!
Я вижу, что у него готово сорваться резкое слово, но рядом стояла русская сестра.
– Об ампутации пока не может быть и речи, – коротко бросает он.
Мои раны тщательно чистят, обкладывают влажными компрессами, больше ничего. Все только вполовину болезненно, по сравнению с манипуляциями прежних врачей. От неожиданного оборота я так возбужден, что, повинуясь безотчетному порыву, хватаюсь за его руки.
– Спокойно, спокойно, – резко говорит он, но по его лицу пробегает улыбка. – Следующий, пожалуйста…
–
Я лежу в койке с таким чувством, будто мне сказали, что наступил мир. Я глажу свою ногу и напеваю про себя. Возможно ли это, Боже? Не лихорадочный ли это бред? Я щиплю спасенную ногу, тру себе глаза, ощупываю лоб. Нет, я бодрствую, ведь сейчас утро. И все, все – правда…
В полдень приходит Под.
– Меня не будут ампутировать, Под! – кричу я ему навстречу.
Под уставился на меня:
– Что? Я думал, сегодня?
– Австрийский врач… «Глупости!» – сказал он, представляешь?
– «Представляешь»! – зло говорит он. – Ну не свиньи ли эти чертовы фельдшеры?
– Нет, Под! Тот наш врач с неподвижным взглядом был хорошим человеком!
– Держи карман! И что мне от его доброты, если бы она стоила мне деревянной ноги? Боже мой, – продолжает он, – мне следовало раньше узнать об этом! А я не решался подняться сюда! Все время думал: «Уже произошло!»
– Слушай, – весело говорю я, – скоро я выздоровею вместе с тобой! Только не спеши…
Он хохочет.
– Постараюсь. Боюсь, в Сибири нам не будет так замечательно, как здесь… – Он роется в карманах больничного халата, выуживает два куска сахара. – Это тебе послал Шнарренберг, он тоже думал, что сегодня… Ну хватит об этом!
– Хочешь сигарету, Под? – спрашиваю я.
– Парень! – восклицает он. – Откуда такое богатство? Конечно, хочу…
– Один австрийский офицер принес, пока я спал!
– Добрые сердца у этих парней, нужно признать! – несколько покровительственно говорит Под.
Мы усиленно дымим.
– А что с тем человеком, раненным в грудь? – вдруг спрашиваю я.
Под качает головой:
– Ах, краше в гроб кладут…
Наконец он встает.
– Ладно, пойдем в наши хоромы, – говорит он. – Между прочим, мне уже не приходится карабкаться на четвереньках, – гордо добавляет он.
Я заставляю его взять пару сигарет.
– Дай и Брюнну с Шнарренбергом по одной, Под!
– Ясное дело! – коротко отвечает он. – Как бы тебя опять не отправили вниз!
В тот же вечер приходит австрийский лейтенант, подходит к дровосеку, садится на его постель. Я выжидаю некоторое время, затем зову:
– Господин лейтенант…
Он тотчас подходит.
– Ну, – говорит он, улыбаясь, – похоже, сегодня у вас дела получше?
– Господин лейтенант, я хотел бы…
– Вы выглядите почти веселым! – перебивает он меня. – Пару дней назад я серьезно за вас опасался…
– Да, и тогда вы…
– Наш врач знает свое дело, верно? – снова перебивает он меня. – Знаменитый венский профессор. Я говорил с ним о вас.
Я бросаю попытки поблагодарить его; вид у него не такой, какой обычно бывает у лейтенантов, характерное лицо художника с красивыми горящими глазами.
– И что он сказал? – с напряжением спрашиваю я.
– Грандиозная халатность. Ваши раны пришли в такое опасное состояние исключительно в результате неправильного лечения. Он надеется покончить с нагноением в три-четыре дня. Уже пора и для вашего нежного организма…
– Значит, я выздоровею? – тихо спрашиваю я.
– Если ничто не помешает, то непременно.
– Тогда, – продолжаю я, – по меньшей мере половина этих бедняг потеряли свои конечности без видимых причин?
– Без сомнений! – твердо говорит он. – Больше половины – две трети по врачебным причинам.
Я снова замолчал.
– Скажите, господин лейтенант…
– Между прочим, меня зовут Брем, – перебивает он.
– Господин лейтенант Брем, отчего наши военнопленные врачи не могут нас лечить?
– Этого никто толком не знает, – подавленно говорит он. – Предполагают, что тогда, по сравнению с русскими, оказалось бы слишком мало калек. И слишком мало умерших…
Три дня спустя меня переводят вниз. Под и Брюнн подскакивают на койках, когда я появляюсь вновь.
– Да здравствует Австрия! – восклицает Под.
Его доброе лицо сияет, как полная луна, смягчаются даже жесткие черты лица Шнарренберга.
– В газетах по-прежнему ничего о мире? – приветствует он меня.
– Вас снова вниз? – спрашивает человек с ранением в грудь. Вопрос звучит так, словно это его злит.
Изящная сестра милосердия распорядилась освободить мою прежнюю койку. Это графиня Урусова, по имени Лида, узнал я от лейтенанта Брема. Теперь мне ясно, откуда изящные туфельки, шелковые чулки, ухоженные руки – и недостаточные знания. Все сестры милосердия этого лазарета – дамы из общества, многие из них – аристократки. Крупная брюнетка, энергичная и резковатая, возможно даже, прибалтийская немка – и оттого любезна с нами, поскольку питает тайную симпатию и из-за этого может быть обвинена в государственной измене. Плевать: моя постель чиста и перестелена, на ночном столике стоит даже букетик анютиных глазок в пустой консервной банке.
Все вокруг почти что полностью изменилось. Четверо драгун из соседнего с нашим полка исчезли – двое отправились в Сибирь, двое умерли, сообщает Под. В нашу палату попадает и малыш Бланк; этого он добился благодаря изящной сестре. Среди прочих человек с ранением в грудь – старожил. Через пару минут он сообщает мне, что уже наполовину здоров.
Раны мои быстро заживают. Я могу без страха поднимать одеяло, запах тления уже не ударяет мне в лицо. Мои температурные кривые день за днем становятся все короче, ночи – без грез. Рана на левой ноге, над коленом, уже закрылась, воспаление вверху правого бедра начинает чесаться, а значит, заживать.
Кроме того, ужасающий рев во время перевязок сократился почти наполовину, с тех пор как и здесь лечат пленные. И если и тут ранения в целом не легче, все же они не так бросаются в глаза, все же они не столь откровенны, как в палате для ампутированных. Разумеется, лишь когда приглядываешься, когда наблюдаешь…
У одного уже несколько недель единственная нога поверх одеяла. Он лежит на водяных мешках, на спине и ягодицах у него уже давно нет кожи – каждый вздох, видимо, причиняет ему острую боль, потому что он беспрерывно жалобно стонет. У другого, с ранением мочевого пузыря, из-под одеяла свешивается длинная трубка, по которой в судно капает черная сукровица. У третьего ранение в желудок, он не в состоянии ничего есть, поскольку все сразу выходит через рану, – если рана быстро не затянется, он будет медленно умирать от голода.
Другому осколком гранаты сорвало мясо с почек. Видимо, долгие месяцы ему придется провести на животе, его почки обнажены, и их выделения разъедают мышцы. Двое в нашей палате с выбитыми глазами, трое с ужасными ранениями живота, у двоих прострелена прямая кишка, которая никак не заживает, поскольку у врачей нет средств, чтобы воспрепятствовать их длительному загрязнению. У одного нет нижней челюсти, всю оставшуюся жизнь он будет питаться через трубочку…
– Шнарренберг, – вдруг спрашиваю я, – а вы когда-нибудь сможете снова стрелять?
Шнарренберг озадаченно вздрагивает. Ясно вижу, как он борется с собой, что в нем зарождается что-то новое, готово уже выплеснуться из него, но пока это слишком новое, слишком еще неокрепшее чувство.
– Разумеется, – сердито бурчит он. – А как же иначе?
И снова дни тянутся прежним порядком: перевязки, еда, сон. И тем не менее царит новое настроение – у нас, ветеранов, такое чувство, что самое тяжелое позади. Теперь мы получаем медикаменты, кое-какие укрепляющие средства, некоторые даже из тех, которые у русских называются «слабительным», своего рода диета, которая хотя и всего лишь жиденькая кашица, однако усваивается ослабленными желудками гораздо лучше, нежели их национальная еда, грубая перловка.
Вдобавок в спокойные послеобеденные часы мы делаем первые попытки ходить. Само собой разумеется, мы предпринимаем эти попытки лишь тогда, когда в нашем зале нет посторонних и легкораненый стоит на страже в дверях, чтобы задержать внезапно появившихся сестер милосердия или санитаров каким-нибудь вопросом или просьбой на время, пока мы не доберемся до своих коек. Ну уж нет, мы не собираемся раньше времени отправляться в Сибирь и прекрасно знаем, что нас безжалостно отправят отсюда, как только какой-нибудь злобный санитар обнаружит, как мы ковыляем взад-вперед.
Когда я впервые собираюсь сделать попытку пойти, Под подставляет костыли мне под мышки. Я, словно ребенок, должен заново учиться ходить и, если Под и Бланк заботливо не поддерживают меня, несмотря на костыли, будто пьяный, шлепаюсь на пол. Мои ноги совершенно атрофировались, да и руки не меньше. Несмотря на это, мы все тренируемся, во-первых, потому, что неизвестно, когда нас отсюда погонят, а во-вторых, потому, что после этого хорошо спится.
«Боже, – думаю я, – а ведь на родине все это делается квалифицированно! Там имеются специальные аппараты, атрофированные мышцы лечат электричеством, втирают укрепляющие мази, здесь же ничего этого нет, ничего, кроме пары костылей из бамбука, с клеенчатыми подушками! И разве не приходится даже их одалживать или тибрить у ампутированных? Да, тут нам приходится тайком стараться снова встать на ноги. Однако скольким сделать этого никогда не удастся, потому что никто о них не позаботится? И сколько тех, кто после короткого восстановительного курса двигались бы как прежде, на всю их жизнь останутся с негнущимися или укороченными конечностями, потому что для них нет даже примитивнейших инструментов, простейших вспомогательных средств!»
Обычно после тренировок Под зовет на «киносеанс». Все, кто обитает поблизости, собираются у его окна, чтобы поглазеть на сотню человек, которые без всякой одежды плещутся в теплой воде Москвы-реки. Большей частью это пожилые мужчины и женщины, но среди них встречаются и юные, прелестные девушки.
– Нужен бинокль! – говорит Брюнн, большой любитель эротики. – Эх, сюда бы хорошую подзорную трубу…
– Да ты просто маньяк! – подначивает его Под.
– Парень, представь себе, если бы у нас был такой обычай: ни лоскутка, ни одного фигового листочка!
– Тогда ты бы из электриков перешел в банщики, верно? – кричит новичок.
Все гогочут.
В это мгновение какая-то темноволосая девушка сбрасывает юбку, некоторое время стоит, сверкая белизной тела, крепкого, упругого, в ярких солнечных лучах. У нее загорелая кожа и пышный, роскошный зад.
– Черт возьми! – одобрительно говорит Брюнн. – Хороша девка!
– Как бы я ее спереди… – мечтательно произносит Под.
– Потому что ты в этом деле ни черта не понимаешь! – перебивает Брюнн. – Спереди у девицы ровно столько, сколько можно нащупать одной рукой, – вот в других местах побольше…
За этим высказыванием следует благоговейное молчание. Все глаза с вожделением следят за молодой девушкой, которая медленно входит в воду, нагибается, плещет воду на грудь, медленно погружается в речную зелень.
– Эх, ребята, такую бы роскошь да в наши холодные девственные постели! – восторженно восклицает Брюнн.
– Э, да ты, видно, уже совсем оклемался! – улыбается Под.
– Да, пора тебя в Сибирь, малость охладиться! – добавляет кто-то насмешливо.
Наши послеполуденные «киносеансы» за трепом проходят слишком быстро. В них принимают участие все, вот только Шнарренберг и Бланк – нет.
В то время как Шнарренберг тайно прислушивается – принимать участие в подобных наших разговорах, по его мнению, при его воинском звании не по-военному, малыш Бланк, «красна девица», с пунцовым лицом лежит в койке. По нему ясно видно, как он судорожно пытается сделать вид, будто не слышит наших сальных разговоров.
Ночи проходят все спокойнее и спокойнее – когда изящная сестра милосердия приходит, она находит меня еще бодрствующим. Она уже давно не говорит ничего, кроме мягкого, тихого «Спать!» – однако однажды вечером, через несколько дней после моего перевода в нижний зал, молча садится у моей койки, смотрит на меня глазами, в которых, кажется, стоит скрытная мука. Может, она стыдится? – мелькает у меня в голове. Из-за истории с моей ампутацией? И за то, что теперь, после того как русские нас больше не лечат, у нас стало вполовину тише и выздоровление пошло гораздо быстрее?
– Что с вами, сестра? – тихо спрашиваю я.
– Хочу сказать вам…
– Да, сестра!
– Я хочу только сказать вам: не думайте плохо о нашей стране, о наших людях! Он не злой, русский человек… Он лишь ленив – ленив и равнодушен, его подстрекают! Мы во всем отстали, сильно отстали, вот в чем дело…
Я решаюсь, беру ее руку, нежно целую.
– О, вы не представляете, как нам здесь тяжело! – вырывается у нее. – За всем следят, с этим ничего не поделаешь… Доносят о любом проявлении дружелюбия, человечности, это грозит нам Сибирью или лишением имущества! Но я не сдаюсь, тружусь день и ночь, чтобы хотя бы немного сгладить стыд за нашу страну…
Наконец, однажды утром, несмотря на всеобщее нежелание, наступает страшный миг. Все постели перестелены свежим бельем, окна долго держат открытыми, все утки и судна непривычно тщательно отмыты.
– Потемкин тут еще не умер! – кричит через палату Под. – Вот увидишь: сегодня придет комиссия!
Он прав. Под всегда прав, у него нюх на подобные вещи, как у ищейки. Сразу после завтрака наступает это критическое событие. Врывается санитар, выпучив глаза орет:
– Внимание!
В дверях появляется целая свита: главный врач, три младших врача, толпа фельдшеров, пара сестер милосердия. Наших врачей не заметно.
Идут от койки к койке. «Встать!.. Встать!..» Санитары одному за другим суют пару костылей под мышки. «Так, попробуйте!» – говорит главный врач отрывистыми немецкими фразами. У него острая, с морщинистой кожей, яйцевидная голова. Голос звучит так, словно он командует эскадроном.
Под, Брюнн и Бланк проходят передо мной. Когда Поду протягивают костыли, он безропотно встряхивает лохматой медвежьей головой.
– Ничево… – говорит он дружелюбно. Это единственное слово, известное Поду.
Обе сестры милосердия смеются. Главный врач смотрит на него, словно собирается приказать его расстрелять. Одного взгляда на геркулесову спину Пода ему достаточно.
– Ну хорошо, хорошо! – только и восклицает он. – Давайте следующего…
У Пода вытягивается лицо, в поисках помощи он бросает на нас взгляд. Я пожимаю плечами – что я могу поделать? Вид маленького Бланка снова успокаивает главного врача. Бланк внимательно принимает протянутые ему костыли, ковыляет в проходе у своей койки.
– Хорошо, хорошо! Следующий…
Брюнн вызывает новую волну раздражения. В тот момент, когда чувствует костыли под мышками и санитары перестают поддерживать его, он во весь рост падает на живот и жалобно вскрикивает, точно напоролся на копье. Его поднимают, осматривают рану – она закрыта.
– Когда поступил? – спрашивает яйцеголовый.
Темноволосая сестра докладывает, что он лежит тут уже три месяца.
– Хорошо, хорошо! – радостно говорит всемогущий.
– Хорошо, хорошо! – ухмыляется ему вслед Брюнн.
Я – следующий.
– Встать, встать!
Я с усилием поднимаюсь.
– Костыли, костыли! – восклицает главврач.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.