Автор книги: Эдвин Двингер
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
1916 год
На четвертое утро старшие бараков были вызваны к коменданту. Неужели действительно отправляют? Когда Шнарренберг возвращается, его угрюмое лицо почти сияет радостью.
– Слава богу! – говорит он, вздохнув с облегчением. – Дело сдвинулось! – Он с воскреснувшей выправкой выходит на середину нашего отделения и резким, способным разбудить и мертвого голосом кричит:
– Приготовиться к выступлению! В две шеренги становись!
Мы вставляем костыли под мышки и встаем. Под на бечевке подвязывает чайник к поясу и как конь становится на правом фланге. До полудня мы стоим во дворе, никому нет до нас дела. На Шнарренберга со всех сторон летят злые крики. Он кусает губы, и его радостное настроение быстро улетучивается. Нет, он не может ничего поделать, но кто здесь что-то может?
Наконец появляется комендантша, длинноносая бабища.
– Никто еще не хочет поменять свои деньги? – сладко вопрошает она.
– Не-е, целуем ручки, мадам! – отчетливо произносит Брюнн.
Во второй шеренге пара людей смеются.
– Черт бы вас побрал! – говорит нежная женщина и убирается прочь.
Около 3 часов отворяются большие ворота, и наш отряд, словно гусеница, вытягивается наружу. На железнодорожной насыпи стоит состав из 50–60 телячьих вагонов.
– Нужно постараться заполучить бельэтаж! – говорит Брюнн. Он имеет в виду верхние нары.
Прямо у вагонов мы останавливаемся.
– По сорок рассчитайсь! – кричит Шнарренберг. – Стой, стой, что такое?..
Все его увещевания тщетны. В одно мгновение отряд разваливается на тысячу борцов, которые без всякого сострадания штурмуют вагоны, пинками и кулаками стараясь захватить верхние нары.
Нам можно не спешить, у нас есть Под. Он первым усаживается на верхние нары в одном из вагонов и кричит низким голосом:
– Кто сюда заберется, пусть сначала пронумерует свои кости!
В русской теплушке четверо нар, двое верхних и двое нижних, справа и слева от раздвижных дверей.
– Сорок на четыре по Адаму Ризе дают десять на одни нары! – возвещает Брюнн. – Проклятие – мы что, сельди?
Он прав. Места едва хватит для шестерых, вдесятером можно лишь улечься боком и не шевелиться. Но у нас, верхних, справа и слева есть два небольших окошка, и мы сможем что-то увидеть. Нижним через щели досок наших нар в глаза сыплется мусор и паразиты, кроме того, они возятся до полуночи. Ни о каком сострадании нет и речи, в конце концов все сильные и здоровые лежат на верхних местах, больные и немощные забиваются в темные дыры, в которые никто не хочет идти.
Вечером подходит команда конвойных солдат. В каждый вагон влезает вооруженный солдат, занимает лучшее место, прикладом расталкивает в стороны устроившихся на ночевку. «Чего тут разлеглись, свиньи!»
В нашем вагоне пестрая мешанина. Венгры и венцы, штирийцы и тирольцы, двое грубых баварцев, один саксонец, один берлинец. В углу примостились четверо галичан, маленькие, носатые евреи с завитками волос как штопор, вежливые и услужливые человечки, чья странная речь потешает нас.
Солнце уже заходит, когда по стрелкам громыхает большой локомотив с нефтяным тендером. Пару раз дергает, затем начинается движение вперед.
– А куда мы, собственно, едем? – спрашивает малыш Бланк.
– Откуда я знаю? – ворчит Шнарренберг.
– Не знаешь, куда везут? – спрашиваю я конвойного.
– Заткнись, не видишь, я сплю!
Мы сползаем с нар, отодвигаем одну из дверей, садимся на пол перед проемом в три-четыре ряда. Мимо нас тянется равнина, крестьянские дворы, в окнах домов которых тускло светят лампы. Поля давно убраны, то там то сям встречаются тяжело нагруженные сеном телеги, запряженные маленькими, малосильными лошадками. Крестьяне в пестрых косоворотках шагают подле них, на возах сидят молодые девушки в белых рубахах. Высокое вибрирующее сопрано взмывает в темнеющее вечернее небо, хор замечательно глубоких басов сопровождает его…
Мы молча слушаем. Наши сердца сжимает неведомая рука, вонзает в них пальцы.
– У нас дома, – медленно говорит Под, – жена уже сеет озимые…
Я только киваю, оцепенело глядя вперед. Как эта девушка поет…
– У нас дома, – продолжает Под, – моя Анна уже давно убрала сено…
Я опускаю голову на грудь. Поезд монотонно грохочет. «На Восток, на Восток!» – гремят колеса. Кто знает куда?
– У нас дома… – говорит Под.
В этот момент за нами кто-то запевает. Трое, четверо, полвагона тихо подхватывают. Ах, неужели это правда?
Бесценная родина моя,
Я грущу, тебя вспоминая…
Страна перед нами, чужая, чужая страна становится все темнее. Лишь иногда виднеются редкие огни, еще слышится запах ее лугов, ощущается дыхание ее ветра. Пение за нашей спиной становится все громче, в вагоне оно звучит все более страстно…
Шлю поклон тебе, далекая,
Бесценная родина, поклон тебе!
Малыш Бланк тихо встает, молча забирается в темный уголок своих нар. Под вдруг закрывает руками лицо. Его грузное тело дрожит, я ощущаю это, потому что он привалился к моему боку.
– Что с тобой, Под? – тихо спрашиваю я. – Ты заболел?
Он опускает голову еще ниже.
– Скорее бы они закончили эту проклятую песню! – хрипло бормочет он.
Ночь. Не могу заснуть. Мой левый бок зудит, словно исколотый. Я его отлежал, и он искусан вшами. Осторожно протискиваюсь между моими товарищами, справа от меня лежит Брюнн, слева Под. Брюнн спит с широко открытым ртом и выглядит немного глуповато, Под напоминает отдыхающего медведя. Все лежат, вытянувшись на левом боку, лица у всех обращены в одну сторону.
Мы меняем наше положение каждый вечер. Сегодня все ложатся налево, завтра направо, по-другому лечь всем десятерым невозможно. Но ночи, в которые ложимся на правый бок, мучительны для меня, потому что справа у меня самая большая, едва зарубцевавшаяся рана.
В центре вагона мерцает закопченная керосиновая лампа. Я сажусь на пол и спиной прислоняюсь к раздвижной двери. Справа и слева на полуметровой высоте идут нижние нары, неотесанные доски, от прикосновения к которым в тело впиваются занозы. Один из спящих время от времени разражается проклятиями, другой втягивает воздух с высоким, чахоточным хрипом.
Я думаю о войне. Думаю обо всем – о тяжелых ранениях, даже о собственной смерти. Но тогда… Как прекрасны были наши атаки! Каждый вырастал над самим собой, и вся шелуха слетала с него! Отдельное оседало, цельное заступало на свое место, и каждый знал: я обязан пожертвовать, за моей спиной – отечество…
Это не было бессмысленным, это было великим и значительным! Здесь же…
В венгерском углу кто-то встает. Полусонный, шаркает по направлению к моей двери, слегка отодвигает ее, спускает штаны, становится на колени, высовывает зад в щель.
Затылок у меня начинает ломить. Я наклоняю голову, пытаюсь размышлять дальше. Тщетно… Временами на моих нарах кто-то шевелится. Часовой громко храпит. Брюнн горько чертыхается.
Под вздыхает во сне. «Анна… – произносит он тихо. – Анна…»
Я пальцами затыкаю уши. «Такие эшелоны идут месяцами! – подавленно думаю я. – День за днем, день за днем. Выдержу ли подобное?»
Тусклая коптилка качается. Колеса грохочут. Конвоир храпит.
У венгров опять кто-то ковыляет. Это цыган, дикий, смуглый степной лошадник. Свет падает на него, он отчетливо видит меня, ему это не мешает. Он расстегивает штаны, делает ритмические движения – у него что-то болит? Некоторое время спустя начинает тяжело дышать, лицо его каменеет, рот в изнеможении раскрывается. Внезапно я слышу сдавленный стон и вижу, как он в прострации откидывается на спину.
Что же, мне еще и глаза запечатать, Боже?
Под ругает еду.
– Ее не только мало, но она еще и плохая! – грохочет он. – На моем дворе дают свиньям то, что мы здесь получаем! Каша, каша, что это такое? Барда, и та лучше…
– У нас пленных тоже держат впроголодь! – угрюмо бурчит Брюнн.
– Но только потому, что нашим людям самим приходится голодать! – резко говорит Шнарренберг. – Почему нас изолируют вопреки всем международным правилам? Россию не изолируют, России не было бы нужно, чтобы мы голодали, им не нужно уморить нас с голоду!
Брюнн огорошенно молчит. Еще с фронта у него особое отношение к Шнарренбергу. Частично – солдатское чинопочитание его галунов, частично – нечистая совесть из-за некоторых неприятных моментов в его послужном списке.
После того как подкупили нашего часового, называемого «конвой», 50 копейками, на станциях можем выходить, чтобы сделать покупки. На всех вокзалах стоят столы, на которых крестьянские женщины раскладывают свои товары. Есть все, что пожелаешь, и смехотворно дешево. Если умеешь торговаться, то свежезажаренную утку можно купить за 40, курицу за 30, жирного гуся, поджаристого и истекающего салом, за 70 копеек. Пончики с начинкой из мяса и овощей, «пирожки», стоят всего 10 копеек, хлеб, масло, молоко и яйца так же дешевы.
– А эти собаки заставляют нас умирать голодной смертью, кормят пустым супом! – твердит Шнарренберг.
Как только поезд останавливается, Под, Брюнн и Бланк выпрыгивают из вагона. Бланк со своим чайником бежит за «кипятком», горячей водой, которая бесплатно выдается для чая на каждом вокзале. Брюнн идет особыми путями, которые всегда неизбежно выводят его к крестьянским девушкам. Под честно занимается закупками.
Я часто наблюдаю за ним из вагона. Он с видом знатока подходит к каждому прилавку, берет, мнет, щупает, почти засовывает нос в кастрюли, вдыхая ароматы. Наконец вынимает листочек, тот замечательный листочек, который начинался с «голода», кончался «нет денег», а между этими двумя символами плена – самые важные вокабулы Пода, обозначающие все те прекрасные вещи, которые были пределом мечтаний его вечно пустого желудка.
Некоторое время спустя он возвращается с какой-нибудь вкуснятиной.
– Дружище юнкер, – сказал он после первого похода, – если бы у нас было больше денег, я, полагаю, в этой благословенной стране всегда был бы сыт.
На одном полустанке мы с Шнарренбергом выходим, медленно ковыляем по перрону взад-вперед, каким-то образом пропускаем знак часового к посадке. Едва соображаем, что мы нарушили дисциплину, как караульный так бьет меня в бок прикладом, что у меня перехватывает дыхание. Я тороплюсь к нашему вагону.
– Идемте же ради бога, Шнарренберг! – кричу я.
Он меня не слышит, наверное, к тому же считает, что знает русских лучше меня.
– Ах ты зверь! – кричит он караульному. – Как ты посмел бить нас?
– Да ты еще выступаешь, тля!
Он сует пальцы в рот, на его свист прибегают еще трое конвойных. Четыре ременных нагайки рассекают воздух, накрывают Шнарренберга градом жестоких ударов. Со лба, щек его брызжет кровь. Он не издает ни звука, шатаясь, идет к нашему вагону. Под градом ударов мы втаскиваем его в вагон. Едва оказавшись среди нас, он падает на колени.
– Похоже, теперь он больше не рискнет бороться за правду! – злорадствует Брюнн.
В Нижнем Новгороде наше путешествие вдруг прерывается. Никто не знает, по какой причине. На площади, на которой сверху вниз на нас глядит старое зернохранилище из почерневших бревен, нас высаживают. Несколько часов мы сидим на голой мостовой, наблюдаем за богатой жизнью этого старинного торгового города.
В полдень двадцать крестьянских повозок вкатываются на площадь.
– Для раненых! – говорит конвой.
– Ребята, – бормочет Брюнн, – неужто в этом городишке живут люди?
Мы вскарабкиваемся на деревянные телеги, едем в какой-то мере с удобствами. Бряцающий оружием наряд казаков окружает нас со всех сторон.
– Трогай, пошел!
Улицы невероятно разбиты, настоящий «лунный ландшафт». Хотя едем медленно, колдобины отдаются в наших ранах.
Час мы едем по городу. На площадях стоят удивительные церкви, на улицах до крыши резные деревянные дома богатых купцов. Мимо нас тянется пестро-восточная жизнь. Народ останавливается, гордыми глазами провожает длинную процессию. Некоторые, увидев наши лохмотья, опускают глаза, многие грозят нам.
– Мы будто попали в ящик с красками! – говорит Под.
Но и через два часа мы не достигаем цели. Проходит третий час, при этом мы все едем через центр города.
– Слушай, разве мы уже не видели вон ту церковь с голубыми куполами, Брюнн?
– Или эти русские не знают собственного города, – смеясь, отвечает тот, – или они выставили нас напоказ, проведут пару раз через весь город, чтобы изобразить неимоверное количество военнопленных!
– Пусть меня вздернут, если этот привал устроили не для того, чтобы показать народу его пленных! – говорит Брюнн.
– Боюсь, нам придется кататься не по одному еще городу… – кивает Под.
В бараках, где даже не настелены доски, и пол после последних дождей превратился в жидкое месиво, такие же нары, как и на Угрешской. Напротив нас сидят старожилы, среди них небольшая группка немцев. Они с жадным интересом разглядывают нас, и один ганноверский драгун, рослый, стройный фанен-юнкер, унтер-офицер, подходит к нам.
– Меня зовут Зейдлиц[2]2
Потомок Фридриха Вильгельма фон Зейдлица (1721–1773), прусского генерала от кавалерии, который командовал кавалерией в Семилетней войне. Один из наиболее талантливых кавалерийских начальников Фридриха II.
[Закрыть]. Может, вам помочь?
– Спасибо, нам, кроме отдыха, думаю, пока ничего не надо. А вот давно ли вы в плену?
– Три недели. Мы прямо с фронта.
– Как там дела? – в один голос спрашиваем Шнарренберг и я.
Он сильно пихает меня в бок.
Белый драгун рассказывает. Как, возможно ли это? Победы, одни лишь победы? В России, Польше, Галиции?
– Еще до зимы мы надеемся на заключение мира, – говорит он.
Шнарренберг вытягивается. Его лицо с кровоподтеками, все еще в рубцах, впервые снова расплывается в улыбке.
– Детки, – звонко говорит он, – мы победим, это главное! А все остальное… – Он рубит рукой воздух и пренебрежительно щелкает пальцами. – Нет, это самое главное…
Следующим утром меня будит легкий спор.
– Да вы с ума сошли, что ли? – слышу я Пода.
Протираю глаза.
– Что такое, Под?
Он показывает на одногодичника в очках, который, голый по пояс, сидит рядом с ним на нарах, тщедушного юнца с девичьим лицом.
– Этот человек не может убивать вшей, юнкер, ты что-нибудь подобное слышал? Вынимает одну за другой из рубашки и заботливо сажает на землю…
– Вы, должно быть, пацифист? – кричит Брюнн.
Мы громко смеемся.
– Не-е, приятель, – сердито говорит Под, поднимает свои лапы и слегка трясет ими, – советую выпускать своих друзей на улицу, иначе убью их прямо на вас!
Все разлеглись на лугу под полуденным солнцем. Раздали жидкий супчик, по кусочку мяса, нанизанному на деревянную спичку. Кому повезло, ухватил действительно мясо, большинство же получило нанизанный на деревяшку комок сухожилий или кожу.
– Здесь нельзя ничего купить? – мрачно спрашивает Под.
Белый драгун, который присоединился к нам с одним из своих товарищей, маленьким вандсбекским гусаром, качает головой.
– Только квас, – говорит он.
– Квас? – переспрашивает малыш Бланк. – Его едят?
– Нет, пьют. Русское пиво. Из перебродившего черного хлеба, насколько мне известно…
– Из черного хлеба? – восклицает солдат, которого товарищи прозвали Баварец. – Черт побери, и это они называют пивом? Этих людей, видно, совсем покинул Господь Бог.
Он идет, чтобы лучше рассмотреть этот напиток. Трое играют в карты, один стрижет ногти на ногах.
– Я только что видел среди ваших улана. Что с ним? – спрашиваю я Зейдлица.
– Дизентерия, – тихо говорит тот. – Отличнейший человек. Доброволец в 45 лет. Доктор Зивелинг из Гамбурга. Жаль его…
– Дело плохо?
– Он теряет много крови…
Как-то вечером ко мне подсаживается Брюнн.
– Юнкер, – говорит он, – я тоже хотел бы немного поучиться русскому. Вскоре, думаю я, поедем дальше, тогда пригодится…
Я уже не говорю о книгах, тем более об учебном плане – стал умнее.
– Да, – киваю я, – так что ты хочешь знать? Бумага у тебя есть? Записывай…
– Как сказать: «Ich liebe dich»?
– Я вас люблю.
Он пишет.
– «Gib mir einen Ku»?[3]3
Подари мне поцелуй (нем.).
[Закрыть] – спрашивает он дальше.
Я говорю.
– «Ich möchte mit dir schlafen»[4]4
Я хотел бы с тобой переспать (нем.).
[Закрыть], – деловито продолжает он.
Он старательно записывает.
– Что еще? – спрашиваю я.
– Нет, спасибо, мне хватит… – коротко говорит он, с наморщенным лбом садится в стороне и заучивает наизусть.
Дней восемь спустя наши телеги снова появляются во дворе.
– Быстро собраться!
Очищается весь лагерь, вместе с нами поедут прибывшие перед нами. Остаются лишь 20–30 нетранспортабельных.
Мы строимся, однако сразу же после этого снова садимся в траву. Постепенно мы постигаем, что по-русски означает «сейчас, сразу».
– Эх, теперь снова начнется потасовка, – устало говорю я. – Если бы только мы уже были в вагоне! На нижних нарах я не выдержу…
– Не бойся, сынок, – говорит Под. – Уж я позабочусь!
Когда мы еще издалека увидели солдат сопровождения, я вместе с двумя нашими новыми товарищами еще раз ковыляю в барак. Доктор Зивелинг лежит скрючившись на солнечной стороне в траве, положив голову на большой камень. Его рейтузы заскорузли от слизи и крови, седые волосы растрепаны, скулы обтянулись кожей, губы пересохли. Он хочет еще раз пожать нам руки, но в состоянии лишь растопырить пальцы.
– Идите, мои мальчики, – говорит он. – Идите, мои дорогие мальчики! И – не забывайте Германию…
Обоих новеньких, Зейдлица и Позека, Под берет на наши нары. Он замечает, что я с одобрением отнесся бы к этому, и приглашает их.
– Чтобы нашему юнкеру было с кем поговорить об умном! – грубовато говорит он. – Я ведь неученый шалопай…
Поезд катится дальше. День идет за днем. Под больше уже не выпрыгивает с энтузиазмом из вагона на остановках. Я могу отправлять его за покупками не чаще одного раза в день.
– Нам нужно экономить, Под! У меня осталось лишь три рубля, а сколько у тебя?
– Приятель, – мрачно говорит он, – у меня давно уже нет ни копейки…
Если бы только удалось раздобыть денег! Мне нужно любой ценой поддерживать у Пода хорошее настроение. В нашем мрачном вагоне сияет солнце, когда он весел. Но он весел, лишь когда сыт. А ему нужно много…
Из пятерых новеньких в нашем вагоне двое больны дизентерией. Они были слишком слабы, чтобы забраться на верхние нары, поэтому, расслабленные и грязные, лежат в темном углу. Днем они не решаются выползти оттуда, но по ночам они лежат, высунув зад в щель сдвижных дверей. Хотя они почти ничего не едят, из них безостановочно льется. Вокруг них все замазано.
– Свинство! – чертыхается Баварец. – Выкинуть их!
– А если бы это случилось с вами? – возмущенно восклицает малыш Бланк. – Что бедняги могут поделать?
– Тебе бы заткнуться, – бормочет Под.
Баварец незаметно смывается со словами:
– Я только имел в виду, что их везут с нами.
На вокзалах теперь мы нередко встречаем длинные составы беженцев – украинцев и поляков, литовцев и прибалтийцев. Они уже многие месяцы с детьми и скарбом ютятся в вагонах и устроились по-домашнему.
– Юнкер, – говорит Брюнн однажды вечером, когда мы стоим на одном из таких вокзалов, – поговорите с часовым, нельзя ли везти с нами какую-нибудь девушку!
– Вы с ума сошли, Брюнн?
– Почему? Мы тут собрали пять рублей, разве ему не хватит? Есть тут одна из беженок, славная штучка – молоденькая, хорошенькая, здоровая! Она останется у нас до утра, а затем сразу уедет обратно…
– Но я этого не хочу! Поищите другого…
Брюнн таращит на меня глаза.
– Но почему? – озадаченно спрашивает он.
– Потому что я не принимаю участия в подобном свинстве…
– Слушай, – холодно говорит он, – ты можешь думать об этом что хочешь, нам это все равно! Но если в тебе совсем нет чувства товарищества… Ты молод, еще совсем не знаешь этого, не знаешь, что это такое… Но мы, старики, женатые… Знаешь ли ты, что мне по ночам приходится до крови кусать руки? Каждую ночь, каждую ночь… Нет, черт побери, – взрывается он, – я прошу тебя, мы все тебя просим, кроме тебя, никто не сможет с ним поговорить! Ах, боже мой…
– Тихо, Брюнн! Я поговорю…
С наступлением сумерек раздается пронзительный сигнал к отправке. В последний момент Брюнн с дальней стороны втягивает в вагон простоватую девицу. Часовой делает вид, будто спит. От возбуждения никто не может выдавить ни слова. Только цыган поскуливает как собака.
Девушка, зябко подрагивая, оборачивается во все стороны и смущенно хихикает. Брюнн резко хватает ее за обе руки, тянет на нижние нары, освобожденные для этой цели. Я слышу его прерывистое дыхание, вижу, как его руки бродят по ее телу, спускаясь все ниже.
– Силы небесные, – повторяет он, – силы небесные…
Тридцать изголодавшихся мужчин украдкой подглядывают за ним, лишь цыган открыто присел рядом на корточки. Зейдлиц, Позек, Бланк, Под и я ложимся на спину, остановившимся взглядом смотрим в потолок. Я чувствую страшную нежность к Поду, исполину Поду, медведю. Но одновременно меня мучает глухое напряжение. Если бы и он…
Внезапно Брюнн вскрикивает. Нечеловеческий крик вырывается из него, это вопль зверя, который на секунды забыл о своей неволе и мнит себя на благословенной свободе. Звук бьет по моим ушам, как крик на состязании борцов. Неужели нужно бороться друг с другом, чтобы достичь того, что должно быть самым прекрасным? Неужели это больно?..
«Что она делает?» – со страхом думаю я. Этого я еще никогда не видел. Я никогда этого не делал. Внутри разгорается огонь. Мне приходится до крови кусать губы, чтобы заставить себя не глядеть на них открыто. Как цыган…
Когда на рассвете я поворачиваюсь, вижу белеющую плоть девушки. На ее теле почти ничего нет. И на коленях над ней уже не Брюнн. Это уже четвертый, шестой или восьмой…
Брюнн лежит на свободном месте и спит. Его симпатичное лицо парикмахера улыбается, спутанная бородка вздрагивает. Малыш Бланк плачет, содрогаясь всем телом. Под в поту лежит рядом со мной. Он прижимает кулаки к глазам и что-то бормочет.
– Анна, – шепчет он беспрерывно, – Анна…
В Самаре я в последний раз посылаю Пода за покупками.
– Тут хватит лишь на дюжину пирожков с мясом, – говорю я, улыбаясь. – Последние копейки, принеси, что удастся!
Он приносит в два раза больше, чем можно было рассчитывать. Дело для него обычное, черт его знает, как это ему удается! То ли крестьянки не могут устоять перед этим клянчащим медведем, то ли он просто тибрит?
Мы еще раз наедаемся досыта. На следующий день Брюнн символическим движением туго затягивает ремень.
– Замечательные дни позади, как говорится! – патетично говорит он.
На станциях я больше не выхожу. Я не в силах смотреть на Пода, согнувшего грузное туловище и застывшего с открытым ртом перед каким-нибудь прилавком с пирожками, с глазами почти загипнотизированными их жирно-блестящей коричневой корочкой. Его однажды уже отстегали, поскольку он при этом прослушал сигнал к отправлению – теперь за ним присматривает Бланк. У всех желудок сжимается при виде жареных гусей и уток.
– Не могу больше выносить их запаха! – говорит Брюнн.
Обоим больным дизентерией хуже. Они скрючившись лежат под нарами, и лица их словно обтянуты измятым пергаментом. Бедолаги уже не в состоянии доковылять до раздвижных дверей, чтобы опорожниться, вокруг них лужа желтой слизи и блеклой крови. Их мокрая одежда ужасно воняет, и, когда входишь с улицы, кажется, что сейчас будет рвать до желчи.
Я в третий раз говорю с часовым.
– Товарищ, – говорю я, – эти люди скоро умрут, если их не отправить в лазарет! Мы все перезаразимся, доложите начальнику эшелона…
– Пусть подыхают, к чертям собачьим! И если ты еще ко мне подойдешь с этим… – Он кладет руку на нагайку. Ее ремень все еще черен от крови Шнарренберга.
– Собственно, какое дело до этого солдатам? – хрипло спрашивает Зейдлиц.
– О, – говорю я, – это не солдаты, это сопровождающие ссыльных, своего рода полиция, единственная задача которой – доставлять преступников в Сибирь. Их можно узнать по форме: зеленые гимнастерки, черные рейтузы, револьверы на красном шнуре, казачьи шашки, нагайки.
– Значит, мы не военнопленные? – только и говорит он. – Выходит, мы преступники, убийцы, воры, ссыльные? О, тогда я все понимаю…
Однажды на рассвете мы слышим протяжные стоны под нашими нарами. Под соскакивает вниз, вытаскивает одного больного за ноги из тьмы. Он очень тяжел, другой почти лежит на нем. Под хватается за него и в испуге шарахается назад.
– Он уже холодный! – хрипло говорит Под. – Идите беритесь за него!
Верхний, умирая, перекатился на него, а нижний был уже слишком слаб, чтобы освободиться. Теперь он с испуганными глазами делает неуверенные движения и, булькая, что-то произносит, но мы не понимаем его.
Пока доехали до следующей станции, и второй издает последний вздох.
– Слава богу! – говорит Баварец. – Наконец-то мы от них избавимся!
На этот раз никто на него не злится. Все думают точно так же.
Когда состав останавливается, я спешу к начальнику, бородатому унтер-офицеру.
– В нашем вагоне двое умерли от дизентерии. Прошу вас распорядиться, чтобы их сняли.
– О, ничего! Слишком много писанины. Пусть лежат. Мы скоро будем на месте. Я обязан сдать всех по списку.
Я чувствую, что бледнею.
– Как же?.. Но так нельзя… Мы все заразимся… У некоторых из нас открытые раны…
– Я обязан сдать всех по списку! – грубо выкрикивает он. – Иди! Проклятый гунн! Пошел!
Я возвращаюсь. Когда рассказываю, никто не произносит ни слова. У Шнарренберга ходят желваки. Малыш Бланк закрывает лицо руками. Зейдлиц гордым движением откидывает голову.
– Забросьте их под нары! – говорит часовой, сворачивает сигарету и сплевывает.
Под и Брюнн за ноги оттаскивают покойников в самый дальний угол. Они бесшумно скользят по полу, оставляя широкий след красноватой слизи, словно большие улитки.
– Нужно на следующей станции вымыть пол, – говорит Шнарренберг. – А также принести из уборной хлорку и посыпать. Иначе мы все перезаразимся…
Четверо суток мы едем вместе с ними. Постепенно резкий запах проникает сквозь щели наших нар. Они лежат как раз под нами, и иногда кажется, будто трупный холод их тел проникает в нас.
Мы больше не разговариваем. Мы больше не поем. По ночам кто-нибудь в ужасе вскакивает спросонья. Полное лицо Пода побледнело и осунулось. Малыш Бланк стал теперь чаще плакать во сне. Тогда он ищет за широкой спиной Пода защиту, словно ребенок у матери. Зейдлиц ходит, держа голову так, словно шея у него окостенела.
При нашем прибытии на станцию назначения выпадает первый снег. Он сыплется мелкой крупой, и под его переливчатый шорох мы разглядываем местность, которая до горизонта тянется безжизненной пустыней. Мы еще не знали, что эта безлесная степь – одна из самых страшных местностей России, Оренбургская степь, но мы чувствуем безысходность в первые же мгновения.
– И в этом забытом Богом захолустье мы должны жить? – спрашивает Брюнн.
Снова часами мы строем в две шеренги стоим перед вагонами. Все ужасно мерзнут, мы, раненные, особенно, поскольку из-за наших хромых ног не в состоянии топтаться, чтобы хоть немного согреться.
– Нельзя, что ли, хотя бы держать нас в вагонах, пока они не смогут принять? – ворчит Шнарренберг.
Наконец из ближайшего местечка верхами приезжают два казачьих офицера. Нас пересчитывают – «раз-два-три» – несколько раз подряд, счет не совпадает.
– Где двое недостающих? – орет бородатый унтер-офицер.
– В вагоне! – глухо мямлит хор.
– Почему не построились? – орет он.
– Потому что подохли! – выкрикивает Зейдлиц.
– Вынесите их, сейчас же!
Под делает знак Баварцу.
– Завяжи мне на лице носовой платок! – свирепо говорит он, вынимает вторую тряпку и повязывает ее вокруг рта Баварцу.
Затем они, плотно сжав рот, забираются в вагон и вытаскивают обоих за сапоги наружу.
– Стой, стой – куда? – кричит унтер-офицер.
– Куда положено! – бормочет Под и складывает их перед копытами коня коменданта. Животное громко всхрапывает, становится на дыбы и пятится. Лица мертвецов черно-синие. Снег поспешно и милосердно покрывает их глаза.
– В полном составе, ваше высокоблагородие! – докладывает унтер-офицер.
Комендант, маленький, сухой тип с остреньким мышиным личиком, молниеносно и небрежно вскидывает руку к папахе.
– По четыре в колонне – марш! – кричит он с седла.
Молча мы начинаем движение.
– Этот мышонок – просто живодер, разрази меня гром, – убежденно говорит Под.
Впервые с момента пленения нас помещают в земляные бараки, ужасающие, глубоко врытые в землю, перекрытые плоской крышей, прямоугольные помещения, чудовищно нездоровые. Они кажутся недостроенными, их стены лишь кое-где обшиты тонкими досками, во многих местах обнажена голая земля. С коротких сторон находятся двери, с длинных сторон – пара маленьких окошек, наполовину занесенных снегом. В центре узкий проход от двери к двери, все остальное помещение занимают нары – еловые доски в два этажа.
– Черт побери, – говорит Брюнн, – просто медвежья берлога! И так темно, что даже не почитаешь утреннюю газету!
Мы располагаемся так же, как и прежде, вместе. Снова в барак загоняют в два раза больше людей, чем он вмещает. Если бы мы могли сколотить стол и пристроить его где-нибудь между нами! Уже многие недели мы едим прямо на голом полу. Со временем станем такими сутулыми, что уже не увидим неба…
– Не кажется ли вам печь слишком маленькой для такого большого помещения? – опасливо спрашивает Бланк. Он малокровен и постоянно мерзнет.
– Землянки должны быть теплыми, – утешает Зейдлиц.
В первый вечер Под приходит с худым как спичка пехотинцем.
– Это тоже один из тех, кто проклят на вечный голод, – деловито сообщает он. Парень кажется отчаянным, на его продубленном лице длинный крючковатый нос, черные глаза горят огнем. – Можем мы принять этого парня в нашу гильдию? – продолжает Под. – Парень много где побывал, он артист и волшебник. Думаю, он иногда будет веселить нас своими трюками.
Когда через трое суток впервые привозят дрова, благоухающие поленья, Под с Артистом отправляются за добычей. Под возвращается с синяком под глазом и восьмью поленьями.
– Тут, детишки, – говорит он насмешливо, – каждому по подушке, и пухлой, и тощей! Выбирайте, как у мамы!
Это совершенно гладкие, расколотые пополам поленья. До того я всегда использовал вместо подушки свои сапоги, у которых мягкие голенища. Если голенищами обернуть подметки, из них получается сносная подушка, но спать на расколотом полене – все равно что на подушке, туго набитой конским волосом. Если хотя бы были одеяла… По счастью, при пленении на мне была длинная кавалерийская шинель, могу ей накрываться. Но у большинства нет ничего, кроме мундира на теле, и они ужасно мерзнут каждую ночь.
Шнарренберг, и в этом бараке старший по званию, заявляет, что комендант ищет переводчика для общения с военнопленными.
– Вызовитесь! – наседают на меня Зейдлиц, Под, Брюнн и Бланк. – Как знать, кто иначе вызовется, перехватит должность и лишит нас каких-нибудь выгод?.. Да, юнкер, давай! Тогда наши жалобы, может быть, дойдут до цели!
Я прошу часового отвести меня к коменданту. Мышонок сидит в штабном здании, курит папиросы одну за другой. Перед ним стоит немецкий штабс-врач, которого я еще никогда не видел, изящный, подтянутый человек. Я лишь слышу, как он говорит ему по-французски о том, будто что-то должно обязательно случиться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.