Автор книги: Эдвин Двингер
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Ко мне протягивают руки, суют костыли под мышки, оставляют стоять самостоятельно. Перед глазами у меня все кружится, правая нога болтается, как маятник, при всем желании я не могу сесть на пол.
– Идите, идите! – требует яйцеголовый.
Я медленно выставляю вперед левую ногу, как пьяный раскачиваюсь туда-сюда.
– Вперед, вперед!
В этот момент входит изящная сестра.
– Он еще ни разу не вставал с постели, ваше высокоблагородие! – отважно говорит она.
– О, – угрожающе улыбается тот, – во второй раз он побежит у нас как борзая!
– Но он еще страшно слаб, ваше превосходительство!
– Спасибо, вижу сам, все-таки врач! Впрочем, бегать-то как раз ему будет не нужно, ведь он поедет, будет ехать многие недели – до Сибири! За это время он прекрасно отдохнет! Нет, нет, все хорошо, хорошо! Нам нужны места, места! Следующий…
Мимо человека с ранением в грудь он проходит, коротко взглянув на него.
– Боже мой, – бормочет тот, – боже… а я? Как же я? Я тоже хочу отсюда! Я тоже скоро буду здоров… Почему… почему же прошли мимо меня?..
– Черт побери, теперь уже все равно! – сказал Под после полудня. – Теперь нам незачем скрываться. Я иду во двор немного погреться на солнышке.
Через три-четыре дня я уже настолько окреп, чтобы с помощью Пода и Брюнна спуститься во двор. Хотя лестница еще представляет собой препятствие, желание побыть на солнышке перевешивает.
С первого лестничного пролета, где мне долго приходится переводить дух, открывается неожиданный вид: перед нашими глазами Кремль! Огромные стены венчают сотни куполов, ядовито-зеленых, ослепительно-золотых, небесно-голубых, разнообразных форм. Я вижу их впервые, и меня переполняет поток когда-то слышанного и прочитанного. Однако от этого пейзажа мне не становится яснее, скорее тайна этой страны становится для меня еще непроницаемее, необычность – еще непостижимее.
– Там, видно, наложено столько золота, что с его помощью можно было бы покончить с нищетой! – говорит Брюнн.
Я пожимаю плечами. Что я могу сказать? Все, что пробуждал во мне вид Кремля, тоже оставалось смутным, если бы я рассматривал его целыми днями, чувствовал бы очарование и отвращение к нему и не мог бы понять причин того и другого. Проистекало ли все это от моей смешанной крови, от материнского наследия?
– Давайте пошли на солнце! – говорю я наконец.
Во дворе сразу же сталкиваюсь с лейтенантом Бремом. Он тотчас подходит ко мне, подтаскивая левую ногу к палке. Граната укоротила одну его ногу.
– Ну, – сердечно говорит он, – впервые на солнышке? Оно лечит лучше, чем месяц постельного покоя. Но погодите, я принесу вам кресло…
Он возвращается со стулом, усаживает меня, садится рядом на скамейку. Под и Брюнн ковыляют, поддерживая друг друга, по двору казармы, прижимаются лицами к решетке забора, огораживающего плац. Он отделяет от улицы, на которой яркими красками пульсирует жизнь Москвы, на которой для обостренного, изголодавшегося взора есть много на что посмотреть: извозчики и полицейские, мастеровые – и девушки…
– У вас была комиссия? – спрашивает Брем.
– Да, недавно. Тот еще спектакль!
– Тогда он вскоре продолжится.
– В Сибирь, не так ли?
– Да, в Сибирь. Хотя существует четкая договоренность, что в случае войны ни один пленный не должен быть отправлен в Сибирь.
– То есть этого не должно быть?
– Нет, конечно же нет. Но кто спросит с России за соблюдение договоренностей? Она есть и остается государством произвола – сегодня, как и триста лет назад!
– А почему были заключены эти соглашения?
– Потому что сибирский климат для жителя Центральной Европы невыносим! Зимой пятьдесят градусов мороза, летом пятьдесят жары – кто же выдержит такое? Нет, давайте поговорим о другом, зачем вам сегодня забивать этим голову?
Я лишь киваю. Какое благотворное действие оказывает солнце! Подставляю лучам руки, растопыриваю пальцы, снова сжимаю их. Боже мой, прямо-таки паучьи лапки – белесые, морщинистые, бескровные. Кожу с них можно снимать длинными полосами.
Некоторое время спустя лейтенант оставляет меня одного. Один германский гвардейский офицер, высокий, чрезвычайно стройный мужчина по имени Клемт, заговаривает со мной. Мы обмениваемся парой фраз, он с теплотой осведомился о моей ране, моем состоянии.
– Вам крупно не повезло! Однако, собственно говоря, почему вам не перейти к нам, в офицерскую палату? – спрашивает он в заключение.
– Нет, – быстро говорю я. – Со мной товарищи – товарищи, которые заботятся обо мне как братья! Я хотел бы оставаться с ними так долго, насколько это будет возможно. С моими знаниями языка я могу быть им полезным. И у них нет никого, кто мог бы им помочь…
Я размышляю и мечтаю. Москва – Кремль – Сибирь. Разве само по себе это не сказочно? Внезапно открываются ворота ограды, и санитарная повозка грохочет по гравию. Два превосходных орловских рысака рысью проходят мимо, описывают элегантный круг, останавливаются за два шага до меня.
Вокруг распространяется смешанный запах конского пота и волос. Мог ли быть лучший символ для меня в первый солнечный день, в первый выход на улицу? Лошади остаются передо мной на целый час. Их звонкие копыта время от времени бьют по гравию, роскошные уздечки позванивают, когда кони мотают головой.
Я не шевелюсь. Мои глаза разглядывают каждую пядь их благородных тел, от красных треугольных ноздрей до волной ниспадающих почти до земли хвостов. Мне очень хотелось бы пальцами провести по их шелковистым ганашам, но не встать без посторонней помощи, если они повалят меня с ног, слегка мотнув головой.
Нет, от этого придется отказаться. Но взгляд мой старается восполнить это, как бы ощупывая их тела сантиметр за сантиметром. Самая прославленная порода, знаменитая благодаря русским бегам в упряжках. У них завернутые ноздри, крутая спина, широкая грудь, крепкие бабки. Их крупные глаза недоверчиво косятся на меня, нежные уши вздрагивают, прислушиваясь ко мне. «Целле, старая ремонтная лошадь из части Z…» – внезапно думаю я.
Я вдыхаю запах их пота как животворный эликсир. И медленно-медленно щупаю мою левую ногу сверху вниз. Да, она еще тут. Я еще обладаю ей. Я богат.
Следующей ночью умер мужчина с ранением в грудь. Он ушел тихо и незаметно. Проснувшись утром, я увидел, что он лежит на койке с открытым ртом, полным розовой, уже высохшей пены. Позднее узнал, что он жаловался и задним числом требовал историю болезни, потому что комиссия обошла его. Он будто бы почти здоров и с удовольствием уехал бы отсюда – приводил он в качестве причины.
Я беру свои костыли, чтобы уйти, пока его не уберут, – как если бы брюзгливой, лучше всех всё знающей фигуры и не было вовсе. Впрочем, подобные прогулки я совершаю каждое утро, как проснусь. Нет уж, я лучше, несмотря на боль, доковыляю до уборной, чем продолжу пользоваться переносным стульчаком, который почти совсем не моют, при этом в большинстве своем он настолько полон, что им невозможно уже и пользоваться.
Ясное дело, и это у меня позади. О, немаловажно покончить с этим! Первоначально меня приводила в отчаяние необходимость в присутствии всех и при поддержке двух человек сидеть на этом стульчаке; потом я привык к этому, как привыкают ко всему. Но новый ад заступил его место – этот поход сам по себе! Он тяжел и мучителен, тут как бы никуда не денешься. Однако это поход сквозь шеренгу мертвецов, вот ведь что…
Утренняя большая уборка всегда начинается в 8 часов. Только в 8 часов осматривают койки, уносят новых мертвецов. Если я пойду – должен идти, – они все еще будут лежать там, где умерли. И каждое утро я вынужден проходить мимо десяти – двенадцати мертвецов, чтобы через весь зал добраться до двери. Нередко они протягивают сведенные предсмертной судорогой руки или ноги так далеко в проход, что едва можно протиснуться между ними. Некоторые голыми валяются на полу, некоторые наполовину свешиваются с коек, у многих окровавленные рты застыли в предсмертном крике. Но почти у всех открыты глаза, они странно смотрят вслед испытующим остекленевшим взглядом. Потому что санитары с момента, как замечали, что кто-то умирает, уже больше не заботились о нем, оставляли умирать – среди тысяч людей и все же как дикого зверя в поле…
После полудня темноволосая сестра сообщает нам, будто получен приказ об отправке. Ранним утром… Она говорит об этом коротко и деловито, однако мне кажется, что при этом у нее дрожат чудесные губы.
– Вам не нужно чего-нибудь? – спрашивает она.
Некоторое время я колеблюсь. Мне кое-что очень нужно, но я знаю, что это запрещено, что она не имеет права выполнить эту просьбу.
– Мне хотелось бы ножик, – нерешительно говорю я, – маленький перочинный ножик. Нам нечем даже хлеб нарезать…
– Военнопленным это запрещено! – коротко говорит она и уходит.
Заблуждался ли я? Ну и пусть… В следующее мгновение подходит Под.
– Вот и решено! – говорит он мрачно. – Еще повезло, что мы вместе! Я хотел бы выучить русский. Во время пути – ведь придется общаться с людьми, верно? Согласен меня учить?
– Конечно, Под. Я возьму у офицеров пару тетрадок, может, даже достану учебник русского. Тогда мы вскоре сможем приступить!
– Учебник? – удивленно спрашивает Под. – На кой мне учебник? А бумаги у меня достаточно… – И он выуживает грязный обрывок, слюнит карандаш. – Как будет Hunger?
– Голод, – говорю я.
– Голат, – повторяет он, берет карандаш, пишет: «Hunger – голат».
– Fleisch? – спрашивает он.
– Мясо.
– Мяса, – повторяет Под, записывает: «Fleisch – мяса».
– Brot? – спрашивает он дальше.
– Хлеб.
– «Клеп». – Записывает. – Butter? – спрашивает затем.
– Масло.
– «Масла…» Eier?
– Яйца.
– «Яйца…» Kein Geld?
– Нет денег…
– «Ньет денек – kein Geld», – пишет он крупными буквами на своем клочке, осторожно сворачивает его по старым грязным сгибам и встает.
– Спасибо, – говорит он. – Этого мне хватит. Этим я обойдусь. Больше ничего из этого проклятого языка я не хочу и знать…
Едва кончается утренняя уборка умерших за ночь, как приходят санитары с большими мешками. Они смотрят на номера наших температурных табличек и со словами «Здоров» бросают каждому из нас мешок перед койкой. Там вся наша одежда, от сапог до фуражек, все, что было на нас в момент поступления сюда.
– Давайте! Подъем! Одевайтесь!
Несколько подавленные, мы выбираемся изпод одеял, но, как только разбираем наши мешки и раскладываем свою старую форму на постелях, наше настроение быстро поднимается. Словно кавалерийские сапоги и военные мундиры снова вдохнули в нас частичку того жесткого и мужского духа, который был во всех нас, когда мы еще здоровыми и полными надежд натягивали их на себя, в котором во времена костылей и волочащихся больничных халатов мы часто нуждались и который даже частично утратили. Возможно, причиной тому стало и чувство, что боль и лазаретные койки навсегда позади, что мы снова становимся солдатами, – и даже если впереди нас не ожидает ничего хорошего, мы все же снова окажемся вне стен, среди других людей страждущих и умирающих. Да, теперь мы будем слышать иные слова, нежели оклики сестер и санитаров, видеть другие вещи, нежели раны, гной и смерти.
Наше белье хотя и выстирано, но неумело; на рейтузах и мундирах зияют дыры от пуль.
– Оставьте, как есть, – говорит малыш Бланк, «красна девица». – Я хорошо шью, я вам все заштопаю!
Натянуть кавалерийские сапоги мне помогает Под. Дело это непростое, поскольку моя правая нога еще не выдерживает противодействия и не может оказывать его. Наконец мы все, готовые, рассаживаемся по койкам, удивленно разглядываем друг друга. Шумные шуточки Брюнна прекратились, Под вдруг снова обращается ко мне «фенрих» и на «вы», Шнарренберг сидит слегка отчужденно. Все это выглядит, словно бы галуны и медные пуговицы вмиг вернули прежнюю власть.
Я трижды окликаю Пода с одной лишь целью, чтобы подчеркнуто назвать его «Под» и обратиться на «ты», тем самым как бы говоря ему…
– Под, – в конце концов спрашиваю я его, – я что, стал другим, чем был пару часов назад?
– Да, фенрих.
– Почему?
– В этих чертовых больничных халатах мы все были одинаковы, а теперь…
– Но я не хочу никаких изменений во взаимоотношениях между нами, драгун Подбельски! – сердито говорю я.
– Слушаюсь, господин фенрих! – смеясь, говорит он. И становится прежним.
Нам нечего нести, кроме того, что надето на нас. У меня нет даже шапки – поскольку я носил офицерский шлем, его в качестве трофея забрал у меня казачий офицер. Впрочем, у многих за время хранения из мешков украли тот или иной предмет униформы. Двое становятся в строй в одних кальсонах, пара человек – в нательных рубашках, никто и не подумал дать им замену. Во дворе нас ожидают пара часовых при ружьях с примкнутыми штыками.
– Эй, парни, прихватите с собой пару пушек! – кричит Брюнн.
У ворот стоит лейтенант Брем. Он жмет мне обе руки, наконец говорит:
– Я хотел бы дать вам кое-что на дорогу!
Это десятирублевый банкнот, целое состояние для меня, для всех нас – еще вопрос, найдется ли во всем эшелоне хотя бы копейка.
– Возвратите на родине! – говорит он, улыбаясь. Я не в состоянии отвечать, лишь крепче сжимаю его руки.
Нам уже пора выступать, когда вниз по лестнице сбегает изящная сестра милосердия. Слышу, как она спрашивает:
– Где юнкер?
– Там, там!
– Тут он! – орет Под.
Я стою между Подом и Брюнном. Она останавливается перед нами, дает каждому из нас по серебряному рублю, долго смотрит на меня.
– Желаю вам счастья и здоровья! – тихо говорит она, роется в переднике и сует мне в карман маленький сверток. – Это от вашей сестры-брюнетки! – поспешно говорит она. Глаза ее бегают, маленькая рука дрожит. – Не забывайте, что я вам как-то говорила – будь, что будет! – вырывается у нее.
– Стройся по четыре! – орет в этот момент старший, фельдфебель.
Она срывается с места, стремительно убегает. Под, я, Брюнн, Бланк строимся в шеренгу. В шеренге перед нами стоят Шмидт-первый и Шнарренберг. Больше никто из нашего полка с нами не идет. Возможно, мы расстались навсегда.
Ворота распахиваются. Улица, жизнь снова принимают нас. Но вскоре с маршировкой покончено. Отстает один, другой… Колонна растягивается, становится все более неровной. Стоит жаркий осенний день, все отвыкли от тяжелых сапог, многие, как и я, до сегодняшнего утра еще почти не ходили. Подмышечные впадины под костылями начинают болеть, тяжелые сапоги оттягивают ноги, словно пудовые гири.
– Парни, мне нужно немного посидеть, – в конце концов говорю я. Я не единственный, – то здесь, то там раненые сидят парами на бордюрах – бледные, измученные, тяжело дыша.
Мы вчетвером садимся рядом. Камни теплые, чертовски приятно. Перед нами гремят небольшие пролетки, катятся битком набитые трамваи, проходят пестро одетые женщины. Только Брюнн собирается отпустить шуточку по поводу толстой бабы, как один из конвойных сзади толкает меня в спину прикладом:
– Давай пошли, германские дьяволы!
Под вскакивает, словно ужаленный.
– Ну ты, солдатская требуха, тебе моча шибанула в голову? – орет он. – Хочешь ударить бедного калеку?
Собирается публика, женщины заступаются за нас.
Под с чистым сердцем говорит не переставая – какое имеет значение, что он не знает русского? Его жесты, указывающие на наши костыли и раны, его умоляющие интонации понятны любому – впрочем, кто смог бы устоять перед взглядом его по-собачьи искренних глаз?
Когда же Брюнн вдобавок весьма кстати произносит слово «голод», ключевое слово разговорника на засаленном клочке бумаги, моментально ставшего популярным, да еще снимает шапку и протягивает ее перед собой, все в толпе лезут по карманам, и в шапку сыплется дождь медяков.
– Сорок копеек! – говорит он, ухмыляясь. – Черт побери, да этот спектакль нужно разыгрывать на каждом углу!
Все радуются, только Шнарренберг сопит.
– Мне кажется, вы забыли, что на вас мундир, Брюннингхаус! – резко говорит он.
Около полудня появляются последние дома, улица выводит на картофельное поле. У крестьянского дома мы делаем запланированный привал и рассаживаемся на лугу. Я раздаю свои последние сигареты, но, хотя мы все устали как собаки, настроение у нас радостное. Брюнн в подобных случаях обычно находит правильное слово для всех.
– Что ни делается, все к лучшему! – восклицает он. – В любом случае здесь гораздо красивее, нежели в той огромной конуре скорби!
Наши переходы становятся все короче. Нас не кормят, разрешают утолять жажду из колодцев.
– Я скоро сожру кого-нибудь из этих конвойных! – грохочет Под.
Часовые уже давно перестали подгонять нас. Или сами видят, что это невозможно? Наши подмышки горят, словно вместо подушек костылей подложены горящие угли, наши ноги, отвыкшие от ходьбы по твердой мостовой, сбиты в кровь.
– Эти русские как были, так и остаются свиньями! – убежденно говорит Шнарренберг. – Неужели нельзя было реквизировать для нас хотя бы парочку небольших повозок?
– Или парочку лимузинов? – добавляет Под.
Наконец к вечеру пересекаем железнодорожное полотно и видим перед собой небольшой барачный лагерь, огороженный высоким штакетником, – двор его кишит людьми.
– Да это станция Угрешская, большой сборный пункт! – говорю я.
– Какой-то лилипутский! – считает Брюнн.
– Да, в этой дыре мы со своими костылями едва ли развернемся! – кивает Под.
Ворота распахиваются. Нас пересчитывают.
– Слава богу – совпадает! Никто не сбежал! – насмешливо говорит Брюнн.
Нас проводят в барак, рассчитанный на сто человек, и предоставляют нас собственной судьбе. Какое русским дело, что нас двести?
– Легкораненым – отойти в сторону! – кричит командным голосом Шнарренберг, старший этапа по званию. Он прав, он хочет хотя бы тяжелораненых обеспечить спальными местами.
– Заткнись! – раздается пара голосов из задних рядов. – Мы тут не в казарме – понял?
Я сразу же ковыляю к нему.
– Не заводитесь, Шнарренберг! – поспешно говорю я. – Бывает и так…
Он повисает на своих костылях, словно готовый упасть. Его грубое солдатское лицо белое, как бумага.
– Что же это такое, фенрих? – хрипит он. – Что они такое кричат?
– Ничего, Шнарренберг, ничего, пойдемте теперь со мной…
Под тем временем уже так лег на своего рода нары, что там достаточно места для всех нас, если мы ляжем вплотную друг к другу. Как раз когда мы с Шнарренбергом протискиваемся сквозь толпу, слышу, как он спокойно тихим голосом говорит:
– Тебе зубы давно не чистили, да? Это место для моего юнкера – и кончено!
Я ложусь сбоку от него и чувствую что-то твердое в кармане. Вынимаю сверточек от черноволосой сестры. Разворачиваю его и вижу маленький коричневый перочинный ножик.
Когда я просыпаюсь, уже светло. Под сидит, голый по пояс, прилежно склонившись над рубашкой на коленях.
– Чертова починка, – приветствует он меня. – Смог заснуть?
– Да, Под. Я смертельно устал.
– А я не смог. Через пару часов меня начали так кусать, будто я лежу в муравьиной куче. Сейчас опять начнется возня с проклятыми насекомыми – я уже выставил форпост в десять человек.
Мы чувствуем разбитость во всем теле. Еще не привыкли к соломенным тюфякам, не научились в одежде лежать на жестких досках, без подушек и одеял. Вдобавок из-за ран все мы можем лежать только на одном боку, не меняя положения. И что это значит…
Я медленно сползаю с нар.
– Где-нибудь есть вода для умывания, Под?
– Нет, сын мой. Умываются водой для чая, слышал я. Это заменяет мыло. Между прочим, этим лагерем командует не мужчина, а одна бабенка – чешка.
– Как это?
– Ха-ха, потому что штаны на ней, а не на ее супруге! Она должна быть порядочной скотиной… Требует спороть все нашивки и знаки отличия, меняет немецкие деньги по 60 пфеннигов за марку, кроме того, присваивает половину суммы, отпускаемой на наше содержание!
На Угрешской отсортировывали людей всех мыслимых национальностей: всех славян, а также и румын, итальянцев, поляков из австрийцев, затем эльзасцев и шлезвиг-голштинцев из германской армии. «Почему, зачем?» – задаемся мы вопросом. Этих людей отправляют в более хорошие лагеря, говорят нам.
– Вот если бы, – полагает Брюнн, – я был родом с датского побережья!
Шиканье заставляет его замолчать.
– Ты что, не понимаешь, что это было бы предательством? – кричит ему кто-то. – Позднее тебе так или иначе пришлось бы голосовать за Данию, балда! Или думаешь, у тебя был бы выбор?
– Я только так сказал… – задумчиво бормочет Брюнн.
Между тем я оглядываюсь в бараке. Угрешская для массы тех, кто вынужден нередко месяцами ожидать здесь отправки в Сибирь или Туркестан, слишком мала. Основную территорию занимает темный сарай со сквозными деревянными нарами, нашим ложем. В центре возвышается открытый подиум, по какой-то непонятной причине названный солдатами «Ку-ку-реку». На нем расположена пара рядов железных солдатских коек с досками, также без соломенных тюфяков или одеял. Это спальные места для пленных офицеров.
Я бреду вокруг этого подиума – может быть, обнаружу однополчанина? Но счастье отворачивается от меня – в основном это австрийцы и венгры, лишь двое германских офицеров особняком сидят в углу – ни знакомой формы, ни знакомого лица. Когда я возвращаюсь на свое место, приходит Бланк с чаем – мутной, желтоватой жидкостью, единственное достоинство которой в том, что она горячая, а мы не можем избавиться от ночного холода, пробравшего нас до костей, не приняв чего-либо горячего внутрь.
В бараке густой, влажный, едкий воздух – вонь, наподобие той, которой иногда пахнет на тебя из набитых битком цыганских повозок. А как же иначе? Некоторые уже неделями валяются на этих нарах, не моясь и почти без одежды ночами, многие с открытыми ранами – все обовшивевшие.
У некоторых на ногах вонючие повязки, нет ничего, чтобы переменить хотя бы их, некоторые бродят полураздетыми, потому что в лазарете украли часть их одежды, некоторые находились уже на последней стадии чахотки. Неизвестность преследует нас как кошмар. Что будет дальше? Если бы мы только знали…
Мы торопливо пьем чай, чтобы получить еще одну кастрюлю и умыться из нее.
– Прежде всего нашему «драгунскому разъезду» необходимо раздобыть котелок для чая! – говорит Брюнн.
– Да, его нужно приобрести в первую очередь, без чайника в России нельзя… – соглашаюсь я.
– Эх, если бы у нас была хотя бы парочка сигарет! – вздыхает Брюнн. – Все можно перетерпеть, когда в уголке рта у тебя дымится сигарета…
– Как только мы отсюда выберемся, Брюнн! – утешаю я его. – Разве мы не богаты?
– Давеча я видел одного в шикарной шапке, – говорит Под. – Она прямо на тебя, юнкер! Выторговать ее у него? Не можешь же ты всю оставшуюся жизнь ходить без шапки?
– Хорошо, Под.
Вскоре после этого он приходит с хорошо сохранившимся картузом.
– За серебряный рубль! – сияя, сообщает он. – Пускай он всего лишь с таракана, – добавляет Под, засовывает кулаки внутрь и растягивает картуз, пока он не становится мне впору.
– Что же, нас приучают к будущей лагерной жизни? – спрашивает малыш Бланк. По его голосу чувствуется, что он подавлен.
– Нет, – говорю я решительно. – Не думаю. Это было бы… Нет, это просто переходный этап. В такой огромной стране экономить на месте – разве не абсурд?
– Мы бы быстро подохли! – бормочет Под.
– Да, – соглашается Бланк, – сейчас осень, сейчас это можно выдерживать по необходимости. Однако мне говорили, что этот сарай служит сборным пунктом и зимой – при пятидесятиградусном морозе!
– Значит, на этих досках уже замерзли тысячи! – бормочет Под.
Некоторое время спустя из разведочного рейда возвращается Брюнн.
– Детки, – говорит он, – нам повезло! Первые кантуются тут уже пять недель. С нашим прибытием следующий эшелон будет укомплектован. Через трое суток его должны отправить…
– Куда? – спрашивает Шнарренберг. Это его первое слово со вчерашнего вечера.
– Госпожа комендантша говорит: в Сибирь! – отвечает Брюннингхаус.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.