Текст книги "Попугай, говорящий на идиш"
Автор книги: Эфраим Севела
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Когда двери вагона пневматически захлопнулись за его спиной, он обнаружил, что, кроме него, в полупустом вагоне нет ни одного белого лица. Сплошная чернота. Человек десять на разных скамьях. Молодые и старые негры с усталыми сонными лицами, и от этого вид у них был совсем не дружелюбный. Алексу сразу припомнились многократные репортажи по телевизору об убитых в собвее пассажирах, изнасилованных женщинах. И всегда пойманные убийцы и насильники прикрывали руками свои лица от объектива камеры, и почти всегда эти лица были черными, как и ладони, заслонившие их.
Хозяева города, испуганные ростом преступности под землей, поскрипели, поохали и выжали из тощего бюджета Нью-Йорка еще парочку миллионов долларов, и по ночам в каждом поезде собвея стали патрулировать полицейские. Сотни полицейских торчали под землей, и пассажиры ехали как бы под конвоем. Дожил величайший город мира!
Алекс присел на свободную скамью и стал косить то в один, то в другой конец вагона, надеясь скоро увидеть кряжистую толстозадую фигуру нью-йоркского полицейского, увешанного оружием, патронташем, резиновой дубинкой, радиоаппаратом, металлическими браслетами наручников и связкой ключей. Почему-то у полицейских на поясе висело чудовищно много ключей. Словно для того, чтобы отпирать и запирать решетчатые двери камер большой тюрьмы. И зады у них были раскормленные, широкие. И ходили они вразвалку, как жирные гуси, в своей темно-синей форме. При взгляде на них возникала мысль, что ударить они могут крепко, внушительно, но бегать, ловить преступника им при таком весе явно не под силу.
Алекс ждал, теряя терпение, когда же наконец появится этот неуклюжий толстый и столь желанный полицейский. А он не появлялся, и Алекс ехал в окружении дремавших черных, и ему казалось, что скоро кто-нибудь из них встанет со скамьи, небрежно подойдет к нему и, оттопырив толстые губы, уставится в его белое, от страха еще сильнее побелевшее лицо. И как он, Алекс, тогда поступит? Будет защищаться один против дюжины? Каждый из них крепче его. Безоружный против ножа, а может быть, и пистолета. Сопротивление бессмысленно. Лишь больше ударов навлечет на себя. А сдаться без боя, как баран, подставить выю под нож было совсем не по-мужски, и Алекса покоробило оттого, что такая трусливая мысль пришла ему в голову. Руки и спина покрылись гусиной кожей.
Вагон качался, погромыхивая, минуя без остановки промежуточные станции, мелькавшие после черноты за окном белыми кафельными стенками платформ. Этот поезд – экспресс. И пока доберется до остановки и спасительно распахнет пневматические двери, можно много раз умереть: быть зарезанным, застреленным и даже изнасилованным. А что? Среди этих рож немало гомосексуалистов.
Когда у него вспотели ладони и окаменела от напряжения шея, из другого вагона прошел к ним полицейский. С широкой, в темно-синем сукне, спиной, с разошедшимся в стороны низом форменной куртки, потому что куртку распирал большой откормленный зад. Гремели ключи в связке на поясе, позвякивали хромированные кольца наручников, и большая черная дубинка подскакивала при ходьбе, ударяясь о большое толстое бедро.
У полицейского были черные, как в перчатках, кулаки. И черное губастое лицо под козырьком форменной фуражки. Полицейский тоже был негром.
Друзья миссис Шоу жили в самом сердце Гринич-Виллидж, на Кристовер-стрит, улице, известной на весь Нью-Йорк высочайшим процентом гомосексуалистов на душу населения. В этот час, уже за полночь, «голубые» фланировали парочками по узким тротуарам Кристофер-стрит в обнимку, положив друг дружке ладони на ягодицы. Ягодицы у гомосексуалистов были узкими и выпуклыми. Какая-то смесь мужских и женских признаков. И были они, гомосексуалисты, чем-то похожи друг на друга, как братья. Невзирая на масть, цвет глаз, рост. Что-то в их облике было одинаковое, общее, как у представителей одного и того же подвида млекопитающих. Словно они все были расово идентичными. Одной, какой-то новой национальности. Как бывает у дебилов, монголоидов.
Когда-то Алекс был поражен, увидев в парке целую вереницу юных дебилов лет по двенадцати-тринадцати. Из какой-то лечебницы их вывели под наблюдением воспитателей на прогулку. Маленькие уродцы происходили не только от разных родителей, но и представляли все три главные расы на земле. Там были белые, желтые и одна негритянка. Но выглядели они членами одной семьи, с одинаковыми видовыми признаками: отвисшие, слюнявые нижние челюсти, узкие заплывшие глазки, крохотные лобики на сужающихся кверху головах. Лишь цвет кожи был разным.
Гомосексуалисты, вдыхавшие неостывший и ночью нью-йоркский воздух, были, как на подбор, узкобедрыми, до треска в швах, как гусары в лосины, затянутые в потертые джинсы. Кожаные куртки до талии дополняли эту униформу. Куртки непременно с узеньким меховым воротничком. Даже летом. И желтые ковбойские сапоги, на короткие голенища которых приспущены джинсовые штанины трубочкой. Длинных волос гомосексуалисты не носили. У них были короткие спортивные стрижки. Вроде старомодного «ежика». И непременные усы.
Они мирно паслись на узких тротуарах, обхватив ладонями ягодицы напарников, и синхронно покачивали станом, обходя груды черных и серых пластиковых мешков с мусором.
Алекс поднялся лифтом к друзьям миссис Шоу. Ему открыла блеклая худая женщина, несомненно, из актрис, судя по испорченной гримом коже лица. В комнате на диванах и пуфах сидело еще несколько мужчин и женщин, не очень молодых и тоже актерского типа, и у каждого на лице была словно каленым железом выжжена откровенная печать неудачников. По крайней мере, так показалось опытному в делах с подобной публикой глазу Алекса.
А в самой глубине у окна в плаще, который она, видно, так и не снимала с момента прихода, стояла она. Миссис Шоу. Женщина-вамп. С седоватой густой гривой, ниспадавшей прямо вдоль щек на плечи и грудь, и угольно-жгучими глазами, запрятанными глубоко под брови. Они недобро мерцали в своих норах и впились в вошедшего Алекса, оценивая и гипнотизируя.
«Привораживает, – подумал, усмехаясь, Алекс. – Вошла в роль коварной соблазнительницы. Лонг-Айленд для Нью-Йорка такая же провинция, как Мытищи для Москвы. Ничто не ново под луной».
Но кое-что все-таки было внове и для него. Миссис Шоу задала игре чрезвычайно бурный темп. Она даже не удосужилась формально познакомить его с обитателями этой квартиры, а лишь представила его всем сразу, назвав «крупным, выдающимся русским режиссером международного класса».
Кто-то хмыкнул, откровенно не поверив миссис Шоу. Но она не собиралась настаивать на точности рекомендации. А просто взяла Алекса крепко под руку и, спросив согласия, от его и своего имени попрощалась со всеми, сказав, что им обоим некогда и вообще… до следующего раза.
Уже очутившись на улице, на той же Кристофер-стрит, на которой не поубавилось фланирующих гомосексуалистов, Алекс, стараясь не обидеть ее, спросил, к чему такая спешка и где те полезные связи, которые миссис Шоу ему посулила по телефону, подняв в поздний час из постели.
– Вы – варвар, – прожгла она его засверкавшими угольками глаз. – Вы не знаете обхождения с женщинами.
– Но куда мы идем, я могу поинтересоваться?
– Все мужчины до вас были готовы пойти со мной на край света. Не задавая вопросов.
Алекс отказался от попытки выяснить что-нибудь и послушно поплелся рядом с нею, стараясь не отстать от ее быстрого делового шага.
– Хочу внести некоторую ясность, – не глядя на него, быстро, словно рапортуя, заговорила миссис Шоу. – Я – не еврейка. Мой муж-еврей. Я перешла в иудаизм перед брачной церемонией. Среди моих предков коренные американцы – индейцы из племени апачей. А также итальянцы и португальцы.
– Гремучая смесь, – рассмеялся Алекс. – А к чему вы, собственно говоря, мне это излагаете?
– А так. К сведению. Чтоб знать, кто есть кто.
– Следовательно, и мне придется раскрыть свою родословную?
– Не надо. Чего вы стоите, вы уже доказали в Сан-Франциско. – Она метнула на него исподлобья испытующий взгляд. – Таинственная славянская душа.
– Между прочим, в стране, где я родился и где и поныне обитают славянские души, то есть в России, есть гнусный обычай. Если еврей чем-либо прославится, совершит поступок, достойный похвалы, и о нем заговорит пресса, вы никогда не найдете и намека на то, что речь идет о еврее. Его будут называть русским или советским человеком, нашим славным соотечественником, но как черт ладана будут избегать упоминания о его еврейском происхождении. Но пусть попробует еврей оскандалиться, совершить что-либо непристойное, как в первую очередь укажут, что он – еврей, и повторят это неоднократно, чтоб никаких сомнений не оставалось.
– А это вы к чему рассказали?
– Просто так. К сведению.
– Кофе пьете на ночь?
– Мм-м, – замялся Алекс. – Предпочитаю по утрам.
– Отлично. Я вам утром приготовлю кофе. Надо зайти в магазин намолоть. Здесь работают всю ночь.
Она исчезла в дверях магазина, ярко освещенного изнутри и с довольно густой для этого часа толпой покупателей. Алекс остался ждать ее у входа.
Так, значит, утренний кофе включен в программу, – грустно покачал головой Алекс, прикидывая, не послать ли к черту эту предприимчивую американскую дамочку, которая уже дважды указала ему, что он – представитель иной культуры, и, несомненно, более низкой, чем ее, с Лонг-Айленда, и все же решил не хамить, а посмотреть, что будет дальше, после несомненно заурядного совокупления, которое ему предстоит где-то здесь, в Гринич-Виллидж, в неизвестно чьей постели. Что насчет полезных связей? Кто знает, где затаилась волшебная удача? Вот такая, претендующая на роль пожирательницы мужских сердец, сытая многодетная мещаночка с Лонг-Айленда может вложить в ладонь путеводную нить. А дальше он сам пойдет. Есть еще порох… И сил не занимать. Дали бы возможность показать, на что он способен.
С пачкой едко пахнущего кофе и ломкими хрустящими круассонами в открытом пакете она вышла из магазина, и кивком головы позвала его следовать за ней.
Дальше все было банальным. Вонь узких ободранных коридоров. Большая полупустая комната подруги, уехавшей в Италию и оставившей миссис Шоу ключи, чтоб она время от времени навещала оставленных кошек. О кошках свидетельствовали острые запахи, пропитавшие эти облупленные стены с многочисленными портретами владелицы этих кошек. Миссис Шоу сказала, что она обещающая актриса и уехала в Италию пробоваться в фильме. С портретов глядело немолодое потасканное лицо, которому актерская судьба не могла сулить никаких обещаний. Таких актрис предпенсионного возраста Алекс встречал во множестве и в Москве в Театре киноактера. После сорока жизнь может обещать актрисе лишь одинокую и необеспеченную старость в компании с еле волочащей лапы облезлой кошкой.
Миссис Шоу распахнула единственное пропыленное окно, и с улицы потянуло горечью гниющих в мусор– ных мешках отбросов. Затем согрела кофе, и этот аромат перебил остальные запахи, и Алексу даже показалось, что стало легче дышать. Она на ходу, обжигаясь, заглотала чашечку кофе, еще раз предложив Алексу, но, натолкнувшись на его категорический отказ, не стала настаивать.
– Отлично. Выпьем утром. А я пью в любое время дня и ночи.
Постель состояла из покрытого одеялом широкого квадратного матраса, положенного прямо на пол. У изголовья к стене прижались две подушки в цветных наволочках.
– Я – в ванную, – сказала миссис Шоу. – А вы располагайтесь.
Скоро зашумела вода за стеной. Алекс почувствовал неимоверную усталость и разделся, уже сонный, небрежно бросив одежду на пол у матраса. Откинул одеяло и шлепнулся спиной на мятую простыню не первой свежести.
Вода за стеной шумела. С улицы в комнату проникал усыпляющий гул из решеток метро. Алекс боролся с сонливостью, насильно держал глаза открытыми и чувствовал, что все больше и больше увядает, проваливаясь в вязкий сон.
Даже явление из ванной голой миссис Шоу, обмотавшей лишь бедра белым мохнатым полотенцем, не пробудило в нем бодрости. Алекс смотрел на ее покатые плечи с каплями воды на них, на еще крепкие, но основательно повисшие груди и с тревогой думал о том, что ему будет очень трудно возбудиться и привести себя в боевое состояние, когда она ляжет рядом с ним.
Но она не спешила ложиться. Сняла с бедер полотенце, посветив Алексу незагорелым и довольно вялым, как гесто, задом, и постелила полотенце на пол, как коврик.
– Немножечко йоги, – пояснила она и, нагнувшись, уткнулась головой в полотенце, уперлась руками и вздернула вверх ноги, разведя их чуть-чуть в стороны и открыв нелюбопытному взгляду Алекса за мохнатым черным лобком синий с розовым отливом клитор, похожий на улитку в раскрытой раковине. И так застыла, разметав по белому полотенцу черную с проседью гриву.
Застыла надолго. Потому что Алекс как ни силился, не смог превозмочь сон и выключился. Когда миссис Шоу растормошила его, он по часам-будильнику в ногах матраса определил, что она простояла на голове в своей позиции йоги почти пятнадцать минут. Миссис Шоу склонилась над ним, и ее груди болтались у его подбородка.
Алекс снова закрыл глаза.
– Вы что, спать сюда пришли? – услышал он гневный возглас миссис Шоу.
– Продолжайте свои упражнения, – сонно пробормотал Алекс. – Я сплю.
– Спать будете дома… в своей гостинице.
– И там тоже, – безвольно бормотал Алекс. Миссис Шоу стала трясти его за плечи, голова его замоталась на подушке, и он нехотя разлепил глаза.
– Отвяжитесь от меня. Хам!
– Пусть буду хам. Хоть час дайте вздремнуть.
– Не позволю! Вы мне нужны сейчас.
– А вы… мне… не нужны.
– Господи, – заломила руки, стоя на коленях на краю матраса, миссис Шоу, и ее густые прямые волосы делали ее похожей на американскую индианку, молящуюся своему языческому богу, – нельзя вступать в контакт с человеком иной культуры.
– О какой культуре вы бормочете? – рассердился Алекс. – Ваша-то культура в чем? Ложиться к мужчине без чувства, без волнения. В первый раз идти с ним в постель и перед этим постоять пятнадцать минут на голове, потому что это полезно для здоровья? Ну и пусть вас ебут йоги.
– Дикарь! – презрительно сказала миссис Шоу. – Единственное, что вы, русские, умеете, это оскорблять женщину. Я это читала где-то.
– Мы еще умеем посылать на хуй. Поняла, сука? Алекс проснулся окончательно.
У миссис Шоу засветились глаза:
– О, у вас сон прошел? Не будем пререкаться. Удовлетворите меня.
И она привалилась к нему, сплющив обе груди на его шее и лице, и задышала часто.
– Ничего не получится, – замотал головой Алекс. – Я так не умею.
– Но вы должны обслужить меня.
– Как это… обслужить? – оттолкнул ее Алекс. – Что вы несете? Уж и такую вещь, как воспетая поэтами близость мужчины и женщины… вы перенесли в сферу обслуживания… как мойку автомобилей и смену масла в моторе? Как я вас должен обслужить? Поясните мне мои обязанности.
– Если у вас не стоит и вы – импотент, то есть другие средства удовлетворить женщину… Пальцы… Язык…
– Заткни себе свой грязный язык в жопу! – по-русски сказал Алекс и поднялся на матрасе, снова перейдя на английский. – Дорогая миссис Шоу, обслуживать я вас не намерен. Для этого у вас есть рогатый муж. Адвокат. Все! А я ложусь спать.
– Нет уж! Спать я вам не позволю. Я сойду с ума, всю ночь созерцая ваше бесполезное, ни на что не способное тело. Уйдите! Оставьте меня одну. Это была ошибка. Мы – разных культур.
Алексу захотелось всласть, на много колен, изматериться по-русски. Но вместо этого он с мрачным лицом поднялся и стал одеваться. Перспектива переть обратно в метро так поздно не улыбалась ему. Голая миссис Шоу стояла у окна, демонстративно повернувшись к нему спиной, и не шевелилась, когда он уходил. В темной прихожей из-под ног шмыгнула, завизжав, кошка, и только тогда он услышал миссис Шоу:
– Варвар! Только зубная боль делает вас мужчиной!
Алекс вдруг усмехнулся.
– У меня к вам одна просьба, миссис Шоу. Свое недовольство мною, пожалуйста, не переносите на всех евреев. Вы же меня считаете загадочной славянской натурой? Не так ли? Так пусть братья славяне делят со мной не только мои успехи, но и поражения.
Он вышел, хлопнув дверью, и побрел вонючим коридором к выходу на улицу.
Гомосексуалистов на Кристофер-стрит поубавилось. Только редкие парочки обнявшихся мужчин, виляя бедрами, плелись впереди.
И вагон метро был пуст. Один негр сидел в другом его конце и удивленно и даже испуганно посмотрел на отважившегося спуститься в такой час белого. Вагонная качка стала его убаюкивать, и он думал о том, чтоб не проспать свою остановку.
МОЙ ДЯДЯ
Евреи, как известно, не выговаривают букву «р». Хоть разбейся. Это
– наша национальная черта, и по ней нас легко узнают антисемиты.
В нашем городе букву «р» выговаривало только начальство. Потому что оно, начальство, состояло из русских людей. И дровосеки, те, что ходили по дворам с пилами и топорами и нанимались колоть дрова. Они были тоже славянского происхождения.
Все остальное население отлично обходилось без буквы «р».
В дни революционных праздников – Первого мая и Седьмого ноября – в нашем городе, как и во всех других, устраивались большие демонстрации, и русское начальство с трибуны приветствовало колонны: – Да здравствуют строители коммунизма!
Толпы дружно отвечали «ура», и самое тонкое музыкальное ухо не могло бы уловить в этом крике ни единого «р».
Через город протекала река Березина, знаменитая не только тем, что на ее берегах родился я. Здесь когда-то Наполеон разбил Кутузова, а потом Кутузов —Наполеона. Здесь Гитлер бил Сталина, потом Сталин – Гитлера.
На Березине всегда кого-то били. И поэтому ничего удивительного нет в том, что в городе была улица под названием Инвалидная. Теперь она переименована в честь Фридриха Энгельса – основателя научного марксизма, и можно подумать, что на этой улице родился не я, а Фридрих Энгельс.
Но когда я вспоминаю эту улицу и людей, которые на ней жили и которых уже нет, в моей памяти она остается Инвалидной улицей. А среди ее обитателей почему-то первым приходит мне на ум мой дядя.
Его звали Симха.
Симха – на нашем языке, по-еврейски, означает радость, веселье, праздник – в общем, все, что хотите, но ничего такого, что хоть отдаленно напоминало бы моего дядю.
Возможно, его так назвали потому, что он при рождении рассмеялся. Но если так и случилось, то это было в первый и последний раз. Никто, я сам и те, кто его знали до моего появления на свет, ни разу не видели, чтобы Симха смеялся. Это был, мир праху его, унылый и скучный человек, но добрый и тихий.
И фамилия у него была ни к селу ни к городу. Кавалерчик. Не Кавалер или, на худой конец, Кавалерович, а Кавалерчик. Почему? За что? Сколько я его знал, он на франта никак не походил. Всегда носил один и тот же старенький, выцветший и заштопанный в разных местах тетей Саррой костюм. Имел внешность самую что ни на есть заурядную, и одеколоном от него, Боже упаси, никогда не пахло.
Возможно, его дед или прадед слыли в своем местечке франтами, и так как вся их порода была тщедушной и хилой, то царский урядник, когда присваивал евреям фамилии, ничего лучшего не смог придумать, как Кавалерчик.
Симха Кавалерчик. Так звали моего дядю. Нравится это кому-нибудь или нет – это его дело. И дай Бог ему прожить так свою жизнь, как прожил ее Симха Кавалерчик.
На нашей улице физически слабых людей не было. Недаром все остальные улицы называли наших – аксоным, то есть бугаями, это если в переносном смысле, а дословно: силачами, гигантами.
Ну, действительно, если рассуждать здраво, откуда у нас было взяться слабым? Один воздух нашей улицы мог цыпленка сделать жеребцом. На нашей улице, сколько я себя помню, всегда пахло сеном и укропом. Во всех дворах держали коров и лошадей, а укроп рос на огородах сам по себе, как дикий, вдоль заборов. Даже зимой этот запах не исчезал. Сено везли каждый день на санях, и его пахучими охапками был усеян снег не только на дороге, но и на тротуаре.
А укроп? Зимой ведь открывали в погребах кадушки и бочки с солеными огурцами и помидорами, и укропу в них было, по крайней мере, половина. Так что запах стоял такой, что если на нашей улице появлялся свежий человек, скажем, приезжий, так у него кружилась голова и в ногах появлялась слабость.
Большинство мужчин на нашей улице были балагулами. То есть ломовыми извозчиками. Мне кажется, я плохо объяснил, и вы не поймете.
Теперь уже балагул нет в помине. Это вымершее племя. Ну, как, например, мамонты. И когда-нибудь, когда археологи будут раскапывать братские могилы, оставшиеся от второй мировой войны, где-нибудь на Волге, или на Днепре, или на реке Одер в Германии и среди обычных человеческих костей найдут широченные позвоночники и, как у бегемота, берцовые кости, пусть они не придумывают латинских названий и вообще не занимаются догадками. Я им помогу. Это значит, что они наткнулись на останки балагулы, жившего на нашей улице до войны.
Балагулы держали своих лошадей, и это были тоже особые кони. Здоровенные битюги с мохнатыми толстыми ногами, с бычьими шеями и такими широкими задами, что мы, дети, впятером сидели на одном заду. Но балагулы были не ковбои. Они на своих лошадей верхом не садились. Они жалели своих битюгов. Эти кони везли грузовые платформы, на которые клали до пяти тонн. Как после такой работы сесть верхом на такого коня?
Когда было скользко зимой и балагула вел коня напоить, то он был готов на своих плечах донести до колонки этого тяжеловоза. Где уж тут верхом ездить.
Скоро после революции евреев стали выдвигать на руководящую работу, и некоторые балагулы тоже поддались соблазну: стали тренерами по тяжелой атлетике и били рекорды, как семечки щелкали. Чемпион Черноморского флота по классической борьбе Ян Стрижак родом из нашего города. Его отец, балагула Хаим Кацнельсон, жил на нашей улице. И не одобрял сына. Может быть, поэтому Ян Стрижак никогда наш город не посещал.
Вы можете меня спросить: как же так получается, если на минуточку поверить хоть одному вашему слову, что на вашей улице мог быть такой физически слабый человек, как Симха Кавалерчик.
На это я вам отвечу. Во-первых, Симха Кавалерчик родился не на нашей улице и даже не в нашем городе. Он родом откуда-то из местечка. Во-вторых, он, если называть вещи своими именами, совсем не мой дядя. Он стал моим дядей, женившись на моей тете Сарре. А тетя Сарра, про всех добрых евреев будь сказано, в семьдесят лет могла принести сто пар ведер воды от колонки, чтоб полить огород, а после этого еще сама колола топором дрова.
Но мы, кажется, не туда заехали. Я же хотел рассказать про моего дядю Симху Кавалерчика. И эта история не имеет никакого отношения к физической силе. Речь пойдет о душе человека. А как говорил один великий писатель: глаза – зеркало души. У Симхи глаза были маленькие, как и он сам, но такие добрые и такие честные, что я их до сих пор вижу. Должно быть, этими самыми глазами он и завоевал сердце моей тети Сарры.
Было это вскоре после революции. Шла гражданская война, и наш город, как говорится, переходил из рук в руки. То белые займут его, то красные, то зеленые, то немцы, то поляки. Правда, погромов у нас не было. Попробуй задеть еврея с нашей улицы. Конец. Можете считать, что война проиграна. Тут и артиллерия и пулеметы не помогут.
Мне моя тетя Рива рассказывала, что в ту пору, а она тогда была девушкой весьма миловидной, ее пошел провожать с танцев польский офицер. Оккупант. В шпорах, при сабле, на голове четырехугольная конфедератка с белым орлом, на груди белые витые аксельбанты. Кукла, а не офицер. И он на минутку задержался у наших ворот. Нет, никаких глупостей он себе не позволял. Он просто хотел продлить удовольствие от общения с тетей Ривой. Но моему дяде Якову, ее брату, это показалось уже слишком. Он набрал лопатой целую гору свежего коровьего навоза и через забор шлепнул все это на голову офицеру. На конфедератку, на аксельбанты.
Поляки – народ гордый, это известно. А польский офицер – тем паче. Он выхватил из ножен саблю и хотел изрубить дядю Якова на куски, тем более что дядя Яков был еще не вполне самостоятельным, ему исполнилось лишь тринадцать лет. И что же вы думаете? Тетя Рива, как у ребенка, вырвала у офицера его саблю и этой самой саблей, но, конечно, плашмя, врезала ему по заднице так, что он промчался вдоль всей улицы, роняя с конфедератки и погонов куски коровьего навоза, и больше у нас носа не показывал.
Эта сабля потом валялась у нас на чердаке, и я играл ею в войну. На эфесе сабли было написано латинскими буквами, и я прочел, когда мы в школе стали проходить иностранный язык, что там написано. Это было имя владельца сабли. Пан Боровский. Если он еще жив где-нибудь, этот пан Боровский, он может из первых рук подтвердить все мною сказанное. .
Итак, шла гражданская война. Симхе Кавалерчику было тогда лет восемнадцать. Узкоплечий, со впалой грудью, сидел он целыми днями, согнувшись, над сапожным верстаком у хозяина в подвале и весь мир видел через узкое оконце под потолком. Мир этот состоял из ног и обуви. Больше ничего в это оконце не было видно. Он видел разбитые, подвязанные веревками ботинки красных, крестьянские лапти и украденные лакированные сапоги зеленых, подкованные тяжелые сапоги немцев, щегольские, как для парада, бутылками, сапоги поляков.
Все это мельтешило перед его глазами, когда он их на миг отрывал от работы, и он снова начинал стучать молотком, прибивая подметки к старой, изношенной обуви городских обывателей, вконец обнищавших за время войны.
Был он, как я уже говорил, слабым и тихим, грамоты не знал, политикой не интересовался. Он старался лишь заработать себе на кусок хлеба и пореже высовываться на улицу, где была неизвестность, где было страшно и где каждый мог его избить. Потому что каждый был сильнее его и крови жаждали почти все.
И может быть, таким бы он остался на всю жизнь, если б однажды, подняв воспаленные глаза от верстака, он не увидел в оконце необычные сапоги, разжегшие его любопытство до предела. А как вы знаете, ни один еврей не может пожаловаться на отсутствие любопытства. И Симха не был исключением. Он поднял глаза и замер. Такого он еще не видел. Хромовые, пропыленные сапоги стояли перед его глазами, с лихо отвернутыми краями голенищ, и по всей коже нацеплены вкривь и вкось, как коллекция значков, офицерские кокарды. Не сапоги, а – выставка.
Пришедший с улицы хозяин, злой и скупой, которого Симха боялся больше всего на свете, поведал своим подмастерьям, кто такие обладатели диковинных сапог.
В город вступила 25-я Чонгарская Кавалерийская дивизия из Первой Конной армии Буденного, самая свирепая у красных. Это они, срубив в бою голову белому офицеру, срывают с его фуражки кокарду и цепляют ее на голенище сапога и по количеству кокард на своих сапогах ведут счет убитым врагам. И еще сказал хозяин, они приказали всему населению собраться на площади, где будет митинг. Сам хозяин туда не пойдет, не такой он дурак, и им не советует, если им дорога голова на плечах.
Симха так не любил своего хозяина и так ему хотелось хоть как-нибудь насолить ему, что поступил как раз наоборот. Первый раз открыто ослушался его. И этот раз оказался роковым.
Он вылез из подвала на свет божий, вдохнул впалой грудью свежего воздуха и не без робости оглянулся вокруг.
На улице заливались гармошки, стоял гвалт, творилось невообразимое. Красные кавалеристы с выпущенными из-под папах чубами, скуластые, с разбойничьими раскосыми глазами, плясали с еврейскими девицами, и те, хоть по привычке жеманились и краснели, нисколько их не боялись. И это было впервые. Богатых не было видно, как ветром сдуло, один бедный люд заполнил улицу и веселился и галдел вместе с кавалеристами. И это Симха тоже увидел впервые.
Что-то менялось в жизни. Пахло чем-то новым и неизведанным.
– Все равны! Не будет больше богатых и бедных! Евреи и русские, простые труженики – один класс, одна дружная семья! Мир – хижинам, война – дворцам!
Симха слушал хриплые пламенные речи на митинге, и у него кружилась голова. И он поверил горячо и до конца. Со всей страстью чистой и наивной, тоскующей по справедливости души.
В подвал к хозяину он уже не вернулся.
Когда из нашего города на рысях в тучах поднятой пыли уходили на фронт эскадроны 25-й Чонгарской дивизии, среди лихих кавалеристов, ловко гарцевавших на бешеных конях, люди увидели нелепую, жалкую фигурку, еле державшуюся на лошади. Это был Симха Кавалерчик. Еврейский мальчик, хилый и тщедушный, боявшийся всего на свете – и людей и лошадей. Не помня себя, как во сне, он записался добровольцем к Буденному, и никто не прогнал, не посмеялся над ним. Назвали словом «товарищ», нацепили на него тяжелую саблю, нахлобучили на голову мохнатую папаху, сползавшую на глаза, и в первый раз в жизни он вскарабкался на спину коню, затрясся, закачался в седле, не попадая ногами в стремена, судорожно уцепившись за поводья, и в клубах пыли, под гиканье и свист, исчез, растворился в конной лавине, уходившей из нашего города на Запад, против польских легионов Пилсудского.
Нет, мой дядя не погиб. Иначе мне было бы нечего больше рассказывать. Он вернулся в наш город, когда отгремела гражданская война. Вернулся как из небытия, когда о нем уже все забыли.
Как он выжил, как уцелел – одному Богу известно. Рассказчик он был неважнецкий, и выжать из него что-нибудь путное не было никакой возможности. А кроме того, он вернулся с войны безголосым. Как я понял с его слов, он сорвал голос во время первой кавалерийской атаки. Он мчался на своем коне вместе со всеми, размахивая саблей, и не видел ничего вокруг. Все его силы ушли лишь на то, чтоб не свалиться с коня. Он ошалел от страха и вместе со всеми кричал диким, истошным, звериным криком. Но, должно быть, кричал громче всех, потому что навсегда повредил голосовые связки, и долго потом вообще разговаривать не мог, и до конца жизни издавал какие-то сиплые звуки, когда хотел что-нибудь сказать.
Он ни на грош не окреп на войне. Остался таким же тощим и хилым. Да вдобавок стал кривоногим, как все кавалеристы, и широкие кожаные галифе, в каких он вернулся домой, превращали его ноги в форменное колесо. Привез он с фронта кроме каменных мозолей, набитых на худых ягодицах от неумения сидеть в седле, также десяток русских слов, среди которых были и непристойные ругательства, и такие диковинные выражения, как «коммунизм», «марксизм», «экспроприация». От первых он быстро отвык, потому что был очень кроткого нрава и не мог обидеть человека, но зато вторые произносил часто и не всегда к месту, и в глазах у него при этом появлялся такой горячечный блеск, что спорить с ним просто не решались.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.