Текст книги "Красные перчатки"
Автор книги: Эгинальд Шлаттнер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Это японская ширма, – уточнила графиня. – Ширму с пеликанами мы привезли из Японии. Мы с мужем жили там в сороковые годы. Пожалуйста, Хлородонт, дай барышне мою ночную рубашку. А потом, будь добр, разотри мне живот французской водкой. У меня мигрень, даже затылок ломит. Дорогая Клара, вас же не испугает вид голого старушечьего живота?
– Нет, – заверила «Клара».
Даже меня он больше не пугал.
Из дорожного чемодана, одновременно служившего и табуретом, я извлек отделанную кружевами шелковую ночную рубашку, которая явно знавала лучшие дни, и Элиза натянула ее на себя. От рубашки сильно пахло нафталином и едва заметно духами «Мажи Нуар». В этом наряде она выглядела так забавно, что я невольно ее обнял. Ее макушка доставала мне до подбородка. Я чувствовал, как бьется ее сердце. Она прошептала: «Как красиво горит лампада под стеклянным колпаком, бордовым цветом! Не подливай масла, оставь как есть!»
Ароматическим спиртом я натер своей квартирной хозяйке живот, на вид очень и очень странный. От бесконечных сеансов массажа пупок соскользнул выше, к самой грудине. Там он висел, одинокий и грустный.
И внезапно память услужливо показала мне другую сцену: тогда, в голом лесу, на ложе из прошлогодней листвы, пупок Аннемари исчез под складкой кожи, и остался один огромный живот, и она лежала, как страшное сказочное существо. А еще, когда в нос мне ударил терпкий запах французской водки, я вспомнил, как мы с Аннемари жевали хлеб с салом. Мой кусок хлеба был густо намазан горчицей: «Увеличивает мужскую силу!», – ее – сплошь обсыпан ярко-красной паприкой: «Пробуждает темперамент дамы сердца!» Обе мудрые мысли принадлежали одному из ее деревенских дядюшек. И словно услышал, как Аннемари с губами и подбородком в красной пудре прошамкала полным ртом: «Я хочу получить от тебя письменное обязательство, что ты на мне женишься». Ну, вот она и вышла замуж, получив все письменные обязательства.
Посреди ночи Элиза разбудила меня, тихонько сказав:
– В тюфяке что-то шуршит.
Светящийся стеклянный шар отбрасывал красные отблески, озарявшие почти всю комнату, кроме самых темных углов. Графиня уютно похрапывала.
– Это просто мыши.
– Что? – выдохнула Элиза, впрочем, не вскрикнув, как требовали бы правила хорошего тона. Я отогнул восточный ковер и присел к ней на кровать. Крошечное трепещущее пламя лампадки отбрасывало на потолок причудливые тени. Прошло девяносто девять дней с тех пор, как я навсегда распрощался с Аннемари. Недавно Гунтер по секрету сообщил мне, что она не сдала государственный экзамен и куда-то уехала.
– У мышей такая мягкая шкурка, – объявил я и попытался было устроиться рядом с Элизой.
– Подожди, – нежно остановила она меня, – еще рано.
И осталась лежать, свернувшись калачиком.
– Я знаю, как их прогнать.
Она начала насвистывать мышиную польку. И действительно, мыши повыскакивали из тюфяка, шлепнулись на дощатый пол и закружились в хороводе. Тогда она затянула швабскую песенку: «За стенами городскими нищий свадебку играет, всех зверей хвостатых он на пир скликает. Блошки скачут, ежик топочет, мышки в пляс пустились. Вьем венки, пьем вино, пляшем и гуляем. У кого хвостик есть, хвостиком виляем!»
И правда, мыши как сквозь землю провалились. И в комнате, и в тюфяке все стихло.
– Знаешь, почему графиня не проснулась? – спросила Элиза. – Потому что она нас не боится. А теперь я поведаю тебе историю, которую не рассказывала никому, даже своей любимой сестре. Как-то раз я возвращаюсь домой и чувствую – кто-то меня тихонько обнимает. Удивленно оборачиваюсь – передо мной молодой человек, ослепительно улыбается, зубы просто загляденье. Значит, это румын из какой-нибудь горной деревни. У них всегда зубы прекрасные. А еще у него были красивые карие глаза. «Domnişoară[59]59
Барышня (рум.).
[Закрыть], можно проводить вас домой?» – спрашивает он. И тут же добавляет: «Нет, так я быстро потеряю вас из виду. Вдруг вы живете совсем близко или бесследно исчезнете за углом? Приглашаю вас в кондитерскую “Красный серп”, тут рядом, странное название, вы не находите? Прошу вас, пойдемте, вы там закажете все, что захотите. Я больше не в силах смотреть на вас только издали. Такую прелестную саксонку я не встречал никогда в жизни».
Элиза пошевелилась на своем импровизированном ложе, тюфяк зашуршал, она приподнялась на локтях.
– А я ведь считаю себя уродиной. Вот пощупай! – Она взяла мою руку и поднесла к своему лицу. – Чувствуешь, какие выпирающие скулы? А глаза, слишком широко расставленные, а рот до ушей!
– Рот бывает до ушей, только когда ты смеешься, – принялся утешать ее я.
– Молодой человек преданно глядит на меня. «Почему бы и нет», – думаю я. Мы ведь с румынами знакомы только шапочно. Их ведь ужасно много, они какие-то другие, чужие, мы их язык с трудом выучили, в муках. Но вернемся к нашему Дечебалу Траяну Попеску. Мы встречаемся все чаще. Передо мной открывается новый мир. Он родом из большого пастушьего села Решинар. Там все мужчины в меховых шапках и с волосами до плеч действительно похожи на даков с колонны императора Траяна в Риме. Реши-нар расположен по соседству с Хельтау, родиной Кроне-ров. Он знает нашу фабрику, хвалит многовековое счастливое сотрудничество румынских овцеводов и саксонских ткачей, намекает, что чуть-чуть знаком с нашей семьей, сожалеет, что после войны с нами, саксонцами, так несправедливо обошлись. Всегда вежлив, всегда мил, явно радуется нашим встречам. Румыны в своей любезности трогательны, как маленькие мальчики, женщина приводит их в восторг, как ребенка – рождественский подарок, а потом, они так красиво ухаживают, даже на улице целуют руку. Короче говоря, он очарователен, любопытен, стремится к знаниям. Иногда мы с ним говорим по-английски. Он сотрудник агрономического института, а институт этот, как ты знаешь, находится далеко за городом, под Моностором. И живет со своей старенькой мамой в одном из этих новых многоэтажных домов.
Я ощутил, как холод, словно жаба, ползет по моим ногам все выше и выше. Сквозняк тоненькими иголочками покалывал мои щеки и лоб. Я подбросил в печь еще два полена, угли постепенно занялись, огонь в печи загудел, графиня тихонько всхрапнула. Я подсел к Элизе на краешек постели:
– И вот наконец я перехожу к главному. Спустя несколько недель он приглашает меня к себе. Со мной хочет познакомиться его мама, о которой он неизменно говорит с любовью и уважением.
– Румыны всегда обращаются к родителям на «вы», – подтверждаю я. – И наши саксонские земляки тоже.
– Вот-вот, – согласилась Элиза. – Да, и румынские дети так вежливо здороваются со старшими, всем говорят: «Целую ручки!» – даже мужчинам.
– У нас так не принято, – вставил я.
– Я за эти несколько недель много чего узнала, совсем разного. – Она помолчала, а потом продолжила: – Я не решаюсь. Он повторяет приглашение. Не настаивает. Думаю: «Ну, что тут такого страшного», – и соглашаюсь. Дом – многоэтажная башня. Поднимаемся в лифте. Он чрезвычайно серьезен. Избегает смотреть мне в глаза. Я думаю: «Наверное, он нервничает, потому что не знает, как примет меня, саксонку, иностранку, его мама». Мне неловко, даже ощущаю что-то похожее на унижение. «Почему бы это?» – думаю я. Меня приводят на смотрины, как племенную кобылу.
Дверь без таблички с именем. Он открывает. Не имея возможности отказаться, я вхожу первой, он следом за мной. Он запирает дверь и прячет ключ. Воздух затхлый, как в погребе. Мертвая тишина. Безвкусно обставленная комната, он говорит мне: «Пожалуйста, садитесь». Говорит очень решительно, собственно, даже не говорит, а приказывает. Повсюду толстый слой пыли. Он заваривает чай. В чашках дохлые мухи. Сообщает:
– Моя мама будет позже.
– Она не придет, – произношу я.
– Почему? – спрашивает он.
– Потому что вы меня обманули!
Я вот-вот расплачусь. Не потому, что он представляется капитаном Секуритате, не потому, что много часов не выпускает меня из этой квартиры, а потому что … ты понимаешь.
Я выливаю чай на засохшие цветы в пластмассовых горшках.
– Ни с места, – командует он. – Не двигайтесь!
Он хочет меня завербовать. «Нет, нет и нет!» – повторяю я.
– Когда мы считаем кого-то достойным сотрудничества, это большое отличие.
«Нет, нет и нет!» – повторяю я.
Он не отступает:
– Вы будете там в изысканной компании: инженеры, профессора, директора заводов, даже епископы и священники исполняют свой патриотический долг и информируют нас обо всем, что может нанести ущерб нашему государству. Даже ничтожнейшие сведения могут оказаться важными. Зло надо задушить в зародыше. – И внезапно переходит на немецкий: – Из одной маленькой искры способен разгореться гигантский пожар! Со времен мятежа в Венгрии столько развелось оболваненных, поддавшихся вражеской пропаганде. Как вы поступите, если кто-нибудь из ваших друзей предложит взорвать вокзал? Замечаете? Вы уже задумались. – И дальше снова говорит по-румынски: – Дочь фабриканта, вы пользуетесь неограниченным доверием реакционных элементов. Вы идеально подходите на роль информатора.
«Нет, нет и нет!» – повторяю я.
Он притворяется, что не слышит меня, не принимает мой отказ всерьез, это приводит меня в отчаяние.
– К тому же вы говорите на трех языках. И еще, не забудьте, вы должны загладить свою вину перед нашим народно-демократическим государством. Ведь мы, несмотря на ваше сомнительное социальное происхождение, позволили вам учиться в университете.
И внезапно тихо, но убийственно злобно изрекает:
– Вам, дочке эксплуататора, место на фабрике, у станка! А то и вовсе за решеткой, если не прекратите этот фарс с литературным кружком, подозрительным объединением! Достаточно посмотреть на ваше правление: вы, дочка фабриканта, потом ваш так называемый президент, сын коммерсанта, владельца фирмы, а еще этот Райсенфельс, шут гороховый, сын бывшего полковника австро-венгерской армии.
Он отпускает меня только поздно вечером. Не сводя с меня холодного взгляда, он глухим голосом произносит: «Вы от меня так просто не отделаетесь, упрямая саксонка».
Вот с тех пор за мной и следят.
Неожиданно я вздрогнул от холода:
– Литературный кружок должен собираться как ни в чем не бывало, пока они не одумаются и от нас не отстанут.
И добавил:
– Даже если они взяли тебя на крючок, все время повторяй «нет»! В конце концов, им это надоест, и они оставят тебя в покое. Даже если засадят тебя за решетку, все равно отстанут рано или поздно. Надо говорить «нет», как это сделала ты, Элиза, будь что будет!
– Или говорить «да», – сказала она. – Говорить «да», если настолько проникся идеей, что можешь сделать и этот последний самоубийственный вывод. Вот, например, их подпольщики, рискующие свободой и самой жизнью, в том числе женщины. Но до этого еще никто из нас не дошел. Поэтому спокойной ночи. И спасибо за все.
Она подвинулась, освобождая мне место, зашуршали кукурузные листья. Я мог бы устроиться рядом с ней. Но я ощупью пробрался на свой диванчик.
Через некоторое время Элиза (я услышал, как она свернулась калачиком) сказала:
– Завтра утром первая пара – «История коммунистической партии большевиков». – Именно так и произнесла, избегая общеупотребительных сокращений. – Зато нам отменили историю Англии. Англия? Феодализм в чистом виде. Там и сегодня правит реакционная разбойничья клика, а на троне сидит королева.
Подо мной застонала пружина и разбудила графиню.
– Что стряслось, дорогой Хлородонт?
– Да вот диван…
– Да, он стонет и кряхтит, совершенно не в силах привыкнуть к новым временам. Но почему ты почиваешь на бедном диванчике, а не у себя в кровати?
– Там спит Клара, – прошептал я и сам удивился, что назвал ее так.
– Вот именно, – откликнулась моя квартирная хозяйка. – Тебе бы надо спать с ней, согревать ее, оберегать бедное, испуганное дитя. – И тихо попросила: – Поди сюда, сынок, переверни меня. На левый бок. У меня тяжело на сердце. Может быть, хоть тогда успокоюсь.
Утром мы собрались очень быстро. Не успев разжечь огонь, я услышал, как Элиза за японской ширмой разбивает лед в умывальнике и начинает плескаться. Я развел огонь в голландской печке. Потом принял холодный душ под лейкой, которую сам приспособил в прачечной. Мы с Элизой отвели графиню на туалетное кресло.
– Спасибо, а теперь исчезните, я уж как-нибудь сама справлюсь. Об остальном позаботится Клара Пальфи.
Перед уходом я доверху набил топку дровами.
– На несколько часов должно хватить.
– Спасибо, Хлородонт. Спасибо, Клара. Красивая пара!
Она послала нам вслед воздушные поцелуи подагрическими пальцами в митенках.
Мы рысцой двинулись вниз по склону в университет. Не через кладбище, избороздившее гору, а как почтенные, приличные люди, по тротуару.
– У меня для тебя хорошие новости, Элиза. Вчерашний тип у входа в университет и тот, что был наверху, – не один шпик, а разные. Они все носят одинаковые ботинки и прячутся за одинаковыми газетами. Изящно, правда? Так они создают у жертвы впечатление, что за ней следит один вездесущий человек. Дело в том, что я подсчитал: даже если бы он справил нужду со скоростью звука и кинулся к выходу из университета со скоростью света, то не успел бы нас перехватить.
– Хорошая новость, – с сомнением повторила Элиза.
Часы над входом показывали половину восьмого.
– Еще слишком рано, – заметила она, – слишком рано. Смотри, не просчитайся, а то будет слишком поздно.
Мы распрощались. И каждый пошел своей дорогой.
В коридоре воцарилась тишина. «La program» закончилась. Я сижу, забившись в свое утреннее убежище, и предаюсь воспоминаниям. Я потрясенно осознаю, что придерживаюсь указаний майора: «Для начала вам надо научиться вспоминать то, что вы любой ценой хотите забыть…»
Студенческая жизнь под знаменем партии. Насколько безобидной и насколько подозрительной она была? Ведь после будапештских событий само слово «студент» стало пользоваться дурной славой, а студенты сделались чем-то вроде красной тряпки для партии и правительства.
Безобидными считались студенческие собрания в начале осеннего семестра в окрестностях Феляка, на опушке буковой рощи, возле яркого, разноцветного леса. Почти триста молодых людей становились в круг – один, другой, третий, образуя концентрические кольца, – а в середину самого малого по очереди выходили вновь зачисленные, называли свое имя, город или деревню, откуда были родом, специальность, часто дрожащим голосом, с пылающими щеками. Большинство происходили из Трансильвании, из местечек, разбросанных между Броосом и Драасом, внешними границами саксонских земель венгерской короны. Родиной их были Шесбург и Агне-тельн, Зэксиш-Рэен и Дойч-Кройц, а иногда и деревеньки со смешными названиями вроде Вурмлох и Цепплинг, Катцендорф и Хундертбюхельн, не говоря уже о Найтхаузене и Лебланге[60]60
Названия реально существующих населенных пунктов можно перевести как «Норка червя», «Склочное», «Кошачья деревенька», «Сотнякнижкино», «Небывалое», «Пожизненное».
[Закрыть].
Безобидными и веселыми считались игры в «Третий лишний» и в салки после представления первокурсников или танцы под аккордеон на лугу, среди нор кротов. Завершалась церемония посвящения в студенты торжественным пением гимна «Трансильвания родная, благодатная страна!». Исполняли его хором, и в этом тоже никто не видел вреда. Партийные функционеры и сотрудники Секуритате тоже могли бы поплясать, обнявшись с нами, задушевно пропеть строфу гимна «Пусть царит всегда единство среди всех твоих сынов!», побегать с нами наперегонки, в детском веселье спасаясь от противника или пытаясь его поймать, побороться с нами на траве, чуть не вывихнув себе суставы. Однако нам, студенческому активу, делалось не по себе, когда кто-нибудь затягивал песни о немецком лесе или когда, возвращаясь домой уже по городским улицам, наши товарищи маршировали в ногу. И совсем уже страшно становилось, когда наши восторженные друзья, возбужденные праздником, не могли уняться и уже в городе принимались кроме безобидных «Над колодцем у ворот липа старая растет» или «Марианна, Марианна, сердце мне мое верни» горланить старинные солдатские песни, звучавшие на многих проигранных войнах. А ведь не так далеко ушло время, когда в наших городах в день рождения короля румынский генерал в окружении немецких штаб-офицеров с музыкой и барабанным боем принимал парад частей вермахта, которые дефилировали, по-прусски печатая шаг столь синхронно, что казались бешено аплодирующей публике войском вышколенных призраков; румынские великосветские дамы, над которыми служанки держали зонтики, от восторга падали в обморок, а мы, малышня, до хрипоты кричали: «Зиг хайль! Зиг хайль!»
Мы, студенческие активисты во главе академической колонны, чувствовали, как за нами недоверчиво следят тайные соглядатаи, подсматривают и подслушивают. Однако мы не в силах были пробудиться от чар пения.
Надзиратель распахивает дверное окошечко:
– Ты что там делаешь?
– Сижу и думаю.
Тогда он говорит, обращаясь к егерю:
– Ты там приглядывай за этим саксонцем. Думать опасно.
Литературный кружок, нелюбимое дитя властей… Нам приходилось бесконечно лавировать, успокаивая и ублажая начальство. Каждую среду, из раза в раз, чтобы собраться и обсудить какую-нибудь книгу, приходилось раздобывать разрешение комитета партии и ректората. Бывало, и последняя подпись еще не успеет высохнуть на бумаге, а толпы любителей литературы уже запрудят вход в университет.
Но точно ли наш кружок был неукоснительно прогрессивным, как я пытался убедить майора? Если посмотреть на наш кружок глазами Секуритате, то уж лучше бы глазами не самыми зоркими.
В тот вечер, когда Элиза Кронер отправилась ко мне, мы еще легко отделались. Ее размышления о «Докторе Фаустусе» были столь проницательны и замысловаты, что слушатели лишь вяло реагировали на какие-то детали, не задавая каверзных вопросов. Паула Матэи и Элиза по очереди вели протокол заседания. Через день надо было представить в ректорат подробный отчет о том, кто и что говорил, кто и что читал, кто и о чем спорил. Элиза спокойно и аккуратно перечисляла все, что становилось предметом обсуждения.
Михель Зайферт, он же Басарабян, укоризненно заметил:
– Эта книга не имеет к нам, саксонцам, и к нашим историческим судьбам никакого отношения. Ну, зачем нам, саксонцам, эти Адриан и Фауст?
– Ты не совсем прав, – возразила Элиза, обезоруживающе улыбнувшись. – Если говорить упрощенно, то роман представляет собой вымышленную биографию, вдохновленную Ницше…
– Ницше? – какой-то будущий ветеринар перебил ее: – Это же он сказал: «Когда идешь к женщине, возьми с собой кнут».
– «Не забудь о кнуте», – с серьезным видом поправила Элиза. – Данная фраза может также означать, что это женщина тебя как следует отлупит.
Ветеринары слушали вполуха. Они составляли собственный литературный кружок и вполголоса обсуждали специальную литературу, в настоящий момент, например, венерические заболевания навозной мухи. Я и сам не мог сосредоточиться и ломал голову, пытаясь вспомнить: как же там было? Томас Манн сказал что-то подходящее про коммунизм. «Фаустуса» я прочитал только до половины, да и то из уважения к Элизе. Остальное приберег на потом, дочитаю когда-нибудь в старости.
– Однако эпоха, описанная в романе, и судьба этого композитора имеют отношение к нам, саксонцам, и самое непосредственное, дорогой Михель, – невозмутимо продолжала Элиза. – Говоря упрощенно, в романе Томас Манн предлагает свое видение совокупных социальных процессов своего времени, выносит приговор современному буржуазному обществу и анализирует историю немцев от Лютера до Гитлера.
Я кивнул, подняв глаза на портрет Георге Георгиу-Дежа на торцовой стене зала: ему бы это выступление понравилось!
Время от времени в зале-амфитеатре раздавался комментарий. Студент-медик упрекнул автора в незнании предмета: якобы в ту пору сифилис уже был излечим.
– Томас Манн это знал, – возразил какой-то психолог. – Но герой, Адриан Леверкюн, жаждет умереть. Он совершает медленное самоубийство. Человек – единственное живое существо, которое сознательно себя губит или добровольно кончает с собой.
– Неверно, – откликнулся биолог. – В мире животных наблюдаются похожие явления. Лемминги целыми стаями бросаются в море, совершая массовое самоубийство. А суслик потихоньку сводит счеты с жизнью, вешаясь на развилке ветки.
Какая-то девушка захотела узнать, откуда человек находит в себе столь сверхъестественные силы, чтобы положить конец собственной жизни.
Студентка выпускного курса, которую после нескольких лет помолвки внезапно бросил жених, тут же вступивший в брак с молодой докторшей-венгеркой, крикнула:
– Существуют пограничные ситуации, когда требуются сверхчеловеческие силы, чтобы остаться в живых!
И зарыдала. Гунтер Райсенфельс, отвечавший в литературном кружке за «грубую работу», подошел к ней со стаканом воды, привел несчастную в чувство и осторожно выпроводил из зала вместе с одной из ее подруг.
Студент-богослов Теобальд Вортман, с которым я некогда сидел за одной партой в школе имени Хонтеруса, глухим голосом произнес:
– Фрейдово влечение к смерти!
«Это уже слишком», – испугался я. Теперь я должен вмешаться. Такое портрету на стене явно не понравится.
– Смерть – естественное жизненное явление. Пред лицом смерти все мы равны, от амебы до короля Фулы. Она рано или поздно придет за всеми и каждым.
– За всеми и каждым. А значит, не только за инфузориями и за коронованными особами, но и за тиранами, – сказал Теобальд. – Однако, братья и сестры, все умирают по-разному. Мы каждый вечер молимся, прося Господа ниспослать нам блаженную кончину. Это отнюдь не означает, что нас вернут домой без боли и страданий, скорее это значит, что мы перейдем в жизнь вечную, свободные от всякой земной вины и в чаянии потусторонности.
Мне не понадобилось даже встречаться глазами с Гунтером и подавать ему знак, он сам вскочил и взял богослова под руку:
– Пойдем, товарищ, тебе нужно проветриться! – И с этими словами вывел его из зала.
Тот, увлекаемый прочь, крикнул, обращаясь к аудитории:
– А как же свобода слова, гарантируемая Конституцией? Бог поругаем не бывает[61]61
Послание к галатам 6:7.
[Закрыть], а того, кто не горяч и не холоден, извергнет из уст Своих[62]62
Ср.: Откровение Иоанна Богослова 3:16: Как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих.
[Закрыть].
После чего начинающий юрист объяснил, как обстоит дело со свободой слова в народной демократии:
– Свобода слова, свобода мнений – да, пожалуйста. Но строго в отведенных для этого областях. Пропаганде мистики отдана суббота, церкви – воскресенье, но по понедельникам они запрещены, тем более здесь, в государственном университете.
– Каждому свое, – вставил какой-то историк, – как звучал девиз Гогенцоллернов.
Я сделал вид, что не услышал, надеясь, что портрет на стене и соглядатай в зале последуют моему примеру.
Наконец я вспомнил слова Томаса Манна, более чем уместные в данную минуту и весьма желанные после всех этих отклонений от генеральной линии партии:
– Антикоммунизм – величайшая глупость XX века, как сказал великий Томас Манн, – объявил я, и никто не стал с этим спорить.
Ахим Биршток осторожно высказался по теме «Смерть и свобода», как обычно, избегая жестких, окончательных формулировок:
– Следует помнить, что диалектический материализм отнюдь не отрицает свободы личности, поэтому, пожалуй, позволено говорить и об индивидуальной смерти – вплоть до той, что избирают добровольно. Если свобода, по словам Ленина, это осознанная необходимость, то естественно и логично было бы также рассматривать желанную для индивида смерть от собственной руки как некий акт свободы воли, если он оказывается осознанной необходимостью.
Михель Зайферт тут же захотел прочесть стихотворение о смерти и черте, но Паула Матэи опередила его и процитировала трехстишие Рильке из «Часослова». Обращение «Господь» в первой строке она заменила, обнаружив немалый политический такт:
– Ах, любовь! Так и хочется ей поскорее предаться, а пресытиться ею невозможно, – раздалось откуда-то из задних рядов. – Она услаждает не только жизнь, но и смерть, как мы только что услышали. Так умрем же радостно и весело!
– В православном женском монастыре, – восторженно добавил Нотгер.
Тут вмешался Гунтер Райсенфельс, медик:
– Каждый умирает по-своему, но одинаково страшно. А потом все едино, растворишься ли ты в формалине, препарируют ли тебя студенты, изгложут черви или сожгут в крематории, и ты дымком улетишь в трубу.
Вероника Флекер, еврейка, которая вместе со мной окончила лицей имени Хонтеруса в Кронштадте, а теперь изучала русский, встала и сказала:
– Неужели действительно не важно, что произойдет с тобой после смерти? А если ты не упокоишься в земле, а рассеешься в воздухе, исчезнешь каплей в бескрайнем море? Может быть, лучше, если тебя с любовью предадут земле, положат в могилу, на которую кто-нибудь сможет принести цветы? Для нас, евреев, самое ужасное – это как в псалме сказано о мертвых: «И место его уже не узнает его»[64]64
Псалом 102:16.
[Закрыть].
И с этими словами она тихо села.
– Значит, так все кончается, – заключил Нотгер, расположившийся в президиуме за накрытым красной скатертью столом.
Я объявил перерыв.
Затем Пауле Матэи предстояло прочитать вслух новеллу Томаса Манна «Платяной шкаф». После сложного доклада, который предложила нашему вниманию Элиза, хоть что-то полегче. Дойдя до того места, где поселившийся в отеле ван дер Квален обнаруживает в шкафу голую девицу, Паула вдруг стала заикаться, запинаться и надолго замолкать. Чем увлекательнее делалось чтение, тем хуже было слышно. Она смешалась, захлопнула книгу и сказала с отсутствующим видом:
– Голой спрятаться в гостиничном шкафу! Вот до чего может дойти девушка, одинокая и отчаявшаяся!
Аудитория демонстрировала участие, однако сочувствие это разбавлялось тайным весельем.
Фрида Бенгель, студентка с ярко-голубыми глазами, которой родители запретили выходить за румына, поднялась с места и негодующе заявила:
– Перестаньте смеяться! – Хотя никто и не смеялся вслух. – Перестаньте! Покинутая девица – старинный мотив фольклорной поэзии, он встречается и у нас, саксонцев: «Пойду я во стольный град и не ворочусь назад», – говорит юноша, а сам думает – «А тогда я ворочусь, когда почернеет гусь». Но вот что я вам скажу, молодые люди: все меняется. До конца века вы еще сами увидите, как мы, девушки, будем вас бросать, а вы будете проливать горькие слезы. Вот тут-то вы и начнете вопрошать: «Когда же ты вернешься, возлюбленная?» А возлюбленная вам в ответ: «Когда вместо дождика буйволы с неба посыплются и лошади Пасху отпразднуют».
– Кто дочитает новеллу? – Я оглядел ряды слушателей; желающих не нашлось. – Кто поможет Пауле?
Любен встал с места во втором ряду, с мрачным видом подошел к нам, поднялся на трибуну, от волнения громко посасывая дупла плохих зубов. А потом все увидели, как он погладил Паулу по голове, откинув ей волосы со лба, даже на миг прижался щекой к ее макушке и сказал: «Дорогая Полиночка, покажи мне, где ты остановилась». Любен Таев читал Томаса Манна по-немецки, но с болгарской интонацией и венгерским акцентом. И все наконец поверили, что он действительно болгарин, а не шпион. И с уважением приняли к сведению, что несчастная любовь иногда возникает не только в любовном треугольнике, но и в результате цепочки линейных отношений, просто так: Любен любит Паулу, Паула любит неизвестного, имя которого нам так хочется узнать, неизвестный любит другую, а та в свою очередь опять-таки кого-то другого – и так до бесконечности.
Я поблагодарил Любена и вполне искренне пожал ему руку, обрадованный, что не Элиза погрузила его в такую скорбь и отчаяние.
Дитрих Фалль, студент консерватории, крикнул, обращаясь к залу:
– Не забудьте, завтра вечером в ризнице евангелической церкви репетиция церковного хора. Будем повторять программу концерта на Страстной неделе. Для начала «Stabat mater».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?