Автор книги: Егор Ковалевский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава VII
Переход от Халхасцев к Сунитам. – Деревья в степи. – Ирень – привал и соленое озеро. – Ураган. – В Чахарах опять появляется трава. – Степь становится привольней. – Посещение монгольской юрты.
Переезд от Цаган-тугурика до Удэ велик – верст 45; к тому же и дорога под конец довольна холмиста; само слово Удэ означает ущелье, ворота, образовавшиеся между двумя горами. Эта последняя станция у халхасцев. Тусулакчи, провожавший нас, зашел проститься, получить обычные подарки и сдать нас на руки сунитским провожатым; мы не очень о нем жалели: он был далеко не так приветлив, как ургинский. Сунитские монголы несколько опрятнее, вероятно потому, что богаче; выставляемые для нас юрты – из белых кошм, одна ли две из них даже довольно нарядные.
Гошун – горький, название урочища, где мы остановились. Гошунов много в Монголии, потому что множество колодцев с горькой водой; этот, для отличия, называют Гензиген-гошун, т. е. горький у песчаной косы.
В окрестностях станции есть еще несколько вязов; мы пошли посидеть под тенью их, полюбоваться зеленью деревьев, которых так давно не видали и еще нескоро увидим, послушать, что говорят эти вязи здесь, в беспредельной пустыне, они, столь шумящие своими многолиственными, широколиственными ветвями на нашем севере. Издали еще увидели мы, как жмутся они к горам; ветви их начинаются высоко от корня; корень выдался наружу, обгложен верблюдами и торчит, словно обнаженные кости; он рвется вниз, ища в земле пищи и влаги, которой тщетно ожидают иссохшие листья от воздуха, но каменистая почва не пропускает его; пень корявый, грубый, ничем не защищенный, протистоявший натиску бурь и песков и сильно от них пострадавший, – пень почтенный, дающий жизнь многим ветвям, хотя, впрочем, жалкую жизнь. Не житье этим отшельникам лесов, этим уединенным обитателям степей. Послушайте, как уныло шумят их жидкие, мелкие, поблеклые листья! Сражаясь с ветрами, они не знают торжества победы, не в силах отразить нападение непогоды от молодых побегов своих; нет, здешние деревья дико гудят, хлопая полуобнаженными ветвями, как корабль без паруса своими веревками; ветер свищет сквозь них; тут он везде герой и победитель, свободно разгуливающий по безбрежным степям и диким воплем торжествующий победу. Наслушался я его песни; отдается она и теперь у меня в ушах.
Монголы вполне сочувствуют грустному положению этих деревьев и не трогают их; кто срубит ветвь, да принесет домой, на того обрушатся все печали, из каждого листка разовьется беда, из каждого прутика гибель. Монголы испестрили их разноцветными лоскутками, из которых иные с молитвами, другие, кажется, просто повешены для красы, и эти лоскутья перешептываются жалобой с листьями, поражаемые вместе с ними песком и ветром. Особенно два дерева, выросшие из одного корня, которые здесь, как и у нас, в Малороссии, называются братьями, особенно эти пользуются ласками монголов; от одного к другому протянут шнур, как бы для того, чтобы связать их еще больше между собой; на шнурке навешаны хадаки, лоскутки, бараньи лопатки с молитвами ом-ма-ни-пед-мехом или заклинаниями, словом, все свидетельства монгольского к ним почтения и любви. Еще с десяток деревьев, ушедших в небольшое ущелье, образовавшееся от разрушившегося кварца, красиво открашенного железным окислом, – еще-таки эти живут несколько порядочнее, под каким-нибудь приютом, под чьей-нибудь охраной, а уже десяток других, имевших неосторожность выйти в степь – самые жалкие; тут их бичуют с утра до ночи бури и пески. Непостижимо, как еще могли они взрости; хоть бы купой росли, все бы общими силами противостояли непогодам и охраняли друг друга; а то их разбросало как бедных странников на безбрежном море-океане. Вот и теперь несколько порослей думают подняться вверх, но их ломает и коробит, и торчат одни голые прутья или побеги, состарившиеся приземистыми кустами, между тем, как в других местах, они разрослись бы ветвистыми деревьями.
Бедные деревья! Как не жалеть о них, и что мудреного, что монголы окружили их таким состраданием и почтением! Еще бы немилосердная рука человека коснулась их, на которых напали все стихии. Почтенные деревья, много выстрадавшие, много перенесшие, нельзя не уважать вас. – Долго мы оставались здесь, прислушиваясь к их шуму и говору, но не то говорят они здесь, что у нас, растущие в холе, среди роскошного сада, охраняя корни свои густой жимолостью и гордо возвышаясь над другими деревьями, или в чаще малороссийских дубрав; впрочем, может быть, и знакомое что шептали они, но ветер разносил их говор, или заглушал его, дико гудя в открытой степи, как бы грозясь, чтоб не нажаловались на него.
Озеро Ирень – у самой станции. Оно в окружности до восьми верст, и служит богатым источником добычи соли. Мы проезжали тут уже по осени, после сухого лета, и в озере не было капли воды; дно блестело кристаллической солью, и издали казалось под льдом или снегом. Соль бела и чиста; ее сгребают в кучи маленькими деревянными лопатками: вот и вся операция. Сбыт соли – уже дело мелких китайских торгашей, которые забирают ее на месте у монголов; на наши деньги и вес приходится копеек по 10 и 12 серебром за пуд. Когда в озере стоит вода, тогда добыча труднее: соль ломают под водой длинными шестами и она всплывает потом слоями наверх; в то время монголы не так охотно занимаются промыслом, потому что надо ходить по пояс в воде, а это уже составляет большой труд для них, и тогда соли бывает меньше в продаже и, следовательно, она дороже. Обыкновенно же здесь, как и везде, чем жарче лето, тем больше соли в озере.
Ирень – достояние западных сунитов, и каждый из этого хошуна может добывать столько соли, сколько хочет, для себя или для продажи; но никто из монголов постороннего ведомства не допускается к добыче.
Вы, может быть, подумаете, что этот источник промышленности, довольно значительный по запасу соли и по той цене, которую берут за нее, дает средство к значительному улучшению быта, по крайней мере окрестных жителей и небольшой части западных сунитов, – совсем нет! Монголы работают на столько, сколько нужно для того, чтобы достать немного денег для необходимейших потребностей.
Поднявшись с Иреня вместе с солнцем, мы заметили, что оно, выходившее красным пятном из-за горизонта, не предвещало доброй погоды. Действительно, ветер дул сильнее и сильнее, но это обыкновенное явление в степи; к нему мы привыкли и, бывало, сидим себе покойно в юрте, когда на месте, или верхом, в пути, не обращая на него большого внимания, а иногда даже бродим в поле, прислушиваясь к его гулу. Был час шестой вечера; караван давно расположился на месте (у Борольжи); табун уже напился и бродил в степи, а степь кругом безбрежная; люди варили себе кашу; я спокойно лежал в юрте; вдруг, услышал сильный треск над головой и крик отовсюду; моя юрта покачнулась; средняя подпорка, установленная нарочно по случаю бури, пошатнулась в сторону, повалилась и за что-то задела. – «Держите юрты! Палатки валятся!» Раздалось отовсюду; народ сбежался, но ничего не мог сделать. Буря была такая, какой мне давно не случалось видеть, а я-таки испытал довольно бурь на своем веку, – на море и на суше; целые массы песка неслись с северо-запада и бичевали и ломали что не попадалось им навстречу; тучи летали по небу туда и сюда, ища места, где бы разрешиться, чем были полны, градом или дождем; но бури не давали им и минуты покоя, гоня все дальше. Одна палатка совсем покачнулась набок, ее хотели снять, но налетевший ураган вырвал ее, смял и изорванную отбросил в строну. Нельзя было оставаться в юрте, потому что все валилось сверху и грозило окончательным разрушением; нельзя было держаться и под открытым небом без какой-нибудь сильной точки опоры; повозки, стоявшие несколько под гору, вдруг зашатались и сами собой двинулись, к общему удивлению.
Сбежавшиеся монголы не знали, что им делать, и без толку суетились около наших юрт. Мы отправили большую часть их к китайским чиновникам и потом любовались, как они, вцепившись за веревки юрт, повисли на них, сдерживая собственной тяжестью утлую основу этих степных жилищ. Колокольчики на повозках звенели, верблюды ревели, суета была страшная, и это продолжалось с полчаса и заключилось проливным дождем, после которого ветер несколько стих. Оставалось поправлять, что успел изломать и ниспровергнуть в короткое время ветер. Пуще всего опасались мы, чтоб не разметало ветром наш табун, и в самом начале бури, не надеясь на монгольских пастухов, послали к ним на помощь своих казаков. К счастью, лошади нашли небольшое затишье в ложбине и, сбившись в кучу, стояли на одном месте, дрожа всем телом и фыркая.
На станции Мингень мы нашли порядочную воду, но травы были все также плохи. Мингень значит тысячу, – тысячу ли (несколько более 500 верст) или около этого оставалось до Пекина; это западная Мингень; есть еще восточная, по аргалинской дороге, верстах в 15 от этой.
От Мингеня до Кобура две станции песков, которые служат продолжением дурминских песков, идущих от востока на запад, уклоняясь несколько к северу, и составляющих полосу верст на 200 в длину и верст на 50 в ширину; главная масса их, образующая целые горы сыпучих песков, находится у Дурминской станции, по аргалинской дороге.
Отсюда, от Кобура, природа уже изменяется; степь зеленеет, и если где растительность прерывается опять песками, как, на пример, на долине Цангар, которую некоторые принимают за окончание Гоби, то не на далекое расстояние, верст на 10, – на 15 редко. На следующей уже станции, Хашату-габцал, составляющей границу между Сунитами и Чахарами, природа развертывается разнообразнее и веселее; начинаются возвышенности, похожие на горы, а не на увалы; травы густы и высоки; повсюду зелено и свежо.
Вид в Хашату-габцале тешит взор, утомленный единообразием пустыни. Это долина, окруженная горами, несколько похожая на одну из горных долин между Кяхтой и Ургой, довольно оживленная кочевьями и стадами; только горы не так высоки; стада не собственные, монгольские, а казенные; эти юрты – юрты военных поселений. Живой воды и тут нет: были два озера, да повысохли.
Восточные Суниты, вместе с западными и 8 другими хошунами, составляют один сейм; главой его Ван восточных Сунитов, который потому называется да-Ван (старший Ван).
Довольные видом зелени и пробудившейся от изнурительного покоя природы, оживленные общим движением и вновь показавшеюся жизнью, а, главное, спокойные насчет корма для лошадей, мы пошли бродить по взгорьям, на которых там и сям торчали юрты.
Навстречу попался монгол, как водится, верхом, в красном нарядном кафтане, правый бок которого он тщательно прикрывал, чтобы мы не заметили прорехи.
– Амур-менду!
– Менду! Откуда идете?
– А что?
– Верно от Цаган-Кереня?
– Почему ты знаешь?
– Еще бы! Я вчера знал, что у него савраска покалечился и что сегодня он хотел приколоть его; я ведь тоже к Цаган-Кереню.
– Вот что!
– А жирен конь? – И монгол посмотрел на нас так лукаво, как будто он насквозь проникал, и это наблюдение привело его, конечно, на мысль о жирном коне и тех лакомых кусках, которые мы съели, потому что он облизался так аппетитно, так самодовольно, что я не мог далее удержаться от смеха.
– Что, разве не было угощения, разве не потчивали вас кониной? Не уж ли вы от него с пустым сердцем и сухим языком!
– С таким пустым сердцем, что и сказать нельзя; ну, совсем без лица идем.
– Ах, он собака, ах, он волк, ах, он старая лисица, скупец этакой! Конь совсем околевает, он и тут не хочет приколоть. А я еще и новый кафтан надел! – И он торопливо прикрыл дыру на кафтане, которую было выказал в пылу досады. – Вы куда? – спросил он нас, видя, что мы уходили, и, вероятно, желая увлечь нас с собой на поиски жирной конины в какую-нибудь более радушную юрту! Мы указали наудачу одно из соседних жилищ. Монгол с презрением поглядел на юрту:
– Там и куска сыра не добудете, не то – что мяса – и он взмахнул нагайкой и вихрем унесся от нас.
Глава VIII
Монгольские сказания. – Гесер-хан. – Чингис-хан. – О происхождении одного из предков его. – Происхождение монголов. – Место рождения, смерти и погребения Чингис-хана. – Беседы с монголами. – Удобства и неудобства ранних выездов.
Монгольские пустыни почти вовсе не представляют ни памятников, ни мест, освященных воспоминанием. Даже в Киргизской степи вы часто встречаете могилы, так называемые мазарки, с которыми связано чье-нибудь имя, какое-нибудь происшествие или народная сказка. В Монголии, на пространстве пяти сот верст, вы едва найдете развалины здания, укрепления, или, наконец, памятник китайского тщеславия, начертанную на утесе надпись, свидетельствующую, что «в эти неприступные и никем непроходимые места проникло всесокрушающее китайское войско, на пути к завоеванию Чжунгарии, которой дикие и непокорные орды истреблены непобедимым Сыном Неба.» Не много славных имен осталось в народной памяти. Герой Гесер-хан принадлежит к истории собственно по имени; дела его составляют часть обширной мифологии буддийской: это Геркулес Монголии. Бурхан, избравший тело его своим жилищем, переселился потом в Далай-ламу тибетского, в котором и поныне пребывает. Гесер-хана изображают в буддийских кумирнях верхом на небывалом коне, в сопровождении своего сына и оруженосца с черным лицом.
Имя Чингис-хана скоро также превратится в миф; уже оно окружено таким туманом вымыслов, столько баснословных сказаний приплетено к истории, что сквозь них едва можно отличить настоящий очерк этого необыкновенного человека, которым гордится Монголия и о котором с ужасом вспоминает остальное человечество.
Говоря о монгольских сказаниях, нельзя не рассказать здесь о происхождении одного из предков Чингис-хана; оно очень напоминает собой историю родоначальника царствующего ныне в Китае маньчжурского дома, которую в подробностях рассказал наш русский синолог, к несчастью, так рано умерший, Горский. – История китайская сохранила подобное же сказание о происхождении А-по-си, основателя империи Хитан[6]6
Visdelou, в своей истории Тартарии, на стр. 81, рассказывает, что мать А-по-си увидела солнце, ниспавшее в грудь ее. (Claude de Visdelou. Histoire de la Tartarie. – Прим. ред.).
[Закрыть]. Но, прежде чем расскажем о предке Чингис-хана, мы должны передать вам повесть о происхождении или сохранении монгольского племени. Сказки и народные предания то же, что лепет ребенка, который понятен только людям, близким ему. В устах моих вам, конечно, покажутся сухи и холодны эти рассказы, но послушали бы вы монгола, и при этой восточной обстановке окрестной природы, и при этом безусловном отчуждении от всякой положительности и цивилизации, и при этом совершенном уединении, – вы верно увлеклись бы им, подобно мне.
Тысячи за две лет до Чингис-хана, народ монгольский был истреблен другими кочевыми племенами; осталось только два человека – Тугуз и Гиюн и две женщины, которых имен я не помню: они спаслись бегством в неприступные горы Эргене-кун. В этих, обильных травой и водой, привольных для кочевья местах, потомство двух семейств размножилось быстро, и вскоре надо было искать средств выйти из теснин Эргене, которые, заметим мимоходом, вовсе не так неприступны и заперты, как говорит о них сказание. – Потомки Тугуза и Гиюна коротко были знакомы с горным и чугунно-плавильным делом, занимаясь издревле добычей железа; а потому, на общем совете, положено было расплавить гору и тем проложить себе путь из этого ущелья. Навалили огромные костры леса и стали раздувать огонь сотнями, а может и тысячами мехов – и железная гора расплавилась и потекла, образовав свободный проход. В воспоминание-то этого события, в старые времена, в первый час первого дня нового года, кузнецы ковали железную полосу в присутствии самых ханов, а не в ознаменование памяти Чингис-хана, который, будто бы, был в начале кузнецом, как полагают некоторые. Из того, что я уже выше сказал о Дархане и наковальне Чингиса, видно, что монголы смешали эти предания.
Один из эргенинских выходцев поселился со своим племенем, на берегах Онона и Керелуна. – Потомок его, Дунбун-базян, оставил по смерти своей молодую вдову, Алун-гою, происходившую из племени Курлас, и двоих сыновей. Через несколько лет после смерти своего супруга, Алун-гоя родила трех сыновей. Когда родственники Дунбуна стали укорять вдову, она старалась отделаться от них басней, будто бы родила сыновей своих от луча света. От одного-то из этих трех сыновей, по имени Буданчара, произошел в восьмом колене Чингис-хан[7]7
Mailla, t. IX, p. 3; Hist. de Mong. par le baron d'Ohsson. O. Иакинф выводит несколько иначе родословную Чингис-хана в своей истории. (Joseph de Mailla. Histoire générale de la Chine ou annales de cet empire, douze volumes, Paris, 1777-1783; Abraham Constantine Mouradgea d'Ohsson. Histoire des Mongols depuis Tchinguis-Khan jusqu'à Timour, 1834–35. – Прим. ред.).
[Закрыть].
Исугай-Багадур был главой племени киат и наруг, которое впоследствии к нему присоединилось. Возвратившись однажды домой из своего опустошительного набега, он нашел у себя сына, которого родила одна из жен его, Улун-эке (Улун – облако, эке – мать). Исугай назвал сына Темушин, иные говорят, в воспоминание убитого им в этом набеге начальника племени, Темушин-ога, другие – в ознаменование крепости сил младенца; Темушин, по-монгольски, значит лучшее железо.
Темушин, принявший впоследствии столь грозное имя Чингис-хана, родился у горы Дилун-балдан[8]8
Это показание монголов подтверждает и Рашид, стр. 106.
[Закрыть], которая находится между Ононом и Керелуном. Он явился на свет с куском запекшейся крови в правой руке.
Дорогой, хотя я и ехал окруженный словоохотливыми монголами, однако, говорил с ними мало: как-то лень было говорить; при покойной и мерной поступи лошади, под небом, от которого не пышет раскаленным жаром, а веет прохладой, невольно увлекаешься мыслью, которая работает чрезвычайно деятельно, пока, наконец, усталая, не спадет на какой-нибудь слишком прозаический предмет, где ей трудно поразгуляться. За то, как скоро мы приходили на место и разбивали и меблировали мою юрту, что обыкновенно продолжалось с четверть часа, ко мне сходились монголы – провожавшие во время предшествовавшего переезда для того, чтобы проститься и получить обычные подарки, новые провожатые, – чтобы поклониться и поднести молочные пенки или даже ходаки, узенькие и тонкие платки, приготовляемые, преимущественно, в Тибете; часто приходил и тусулакчи со своей свитой. Простые монголы садились кружком, на разосланном на земле ковре, а чиновные на складных стульях, на которых боялись пошевелиться и, конечно, весьма охотно опустились бы долу, если бы не удерживало их на этом шатком возвышении чувство своего достоинства. Тут-то, после чашки, другой чая, освежался ум, разнеживалось тело, и разговор тек свободный и непринужденный.
Многим, может быть, покажется странным, диким, положение европейца, которому подобное общество может доставить удовольствие; но я вовсе не скрываю, что оно действительно было мне приятно. Случается, что люди рады сообществу паука, расстилающего свою ткань в углу их одинокой комнаты. Правда, монголы всегда вносили с собой в юрту особую, довольно неприятную атмосферу; но, во-первых, при посещении их обыкновенно открывали верх, что значительно освежало воздух; во-вторых, нечистоплотность монголов имела в глазах моих историческое значение, и я без труда узнавал в них тех же самых, нисколько не изменившихся людей, о которых еще Карпин говорит[9]9
Vrmentms, spec. Hist. lib. XXXI, cap. 4.
[Закрыть]: Vestes suas поп lavant, пес lavari permittunt, et maxime a tempore quo tomtrua mcipiunt, usque quo desmat lllud tempus. Рубруквис, в своем путешествии[10]10
Voyage en Tartane, chap. IX.
[Закрыть], говорит тоже самое о нечистоте и неопрятности монголов.
Я не мог передать вам всех вариантов преданий, рассказываемых чуть не каждым монголом на свой лад, о происхождении героя Монголии; впрочем, место рождения Чингис-хана почти всеми показывается одинаково; но о месте погребения его устные показания туземцев и письменные историков имеют разногласия между собой.
Мелла[11]11
История Китая, Т. IX.
[Закрыть], Гобиль[12]12
История Чингис-хана, стр. 25-63.
[Закрыть] и другие согласуются в том, что Чингис-хан помер, во время похода своего в Тангут, в нынешней Шан-сийской губернии Северного Китая, в укрепленном лагере, на берегах Сицзяня, в округе Чин-шу-чене (по Данвилю между 34°42′ широты и 10°18′ долготы по пекинскому меридиану).
Еще за год до смерти своей Чингис-хан, которому вещий сон предсказал скорую смерть, назначил после себя преемником Оготая, завещав детям своим пуще всего жить в мире и дружбе меду собой. Чувствуя приближение смерти, он позвал своего сына Тулуя, единственного, который в то время находился при нем и своих полководцев и начертал им план завоевания остальной части Китая. Он умер, после восьмидневной болезни, 18-го августа 1227 года, по иным на 66, по другим на 63 году своей жизни, на 22-м году правления[13]13
История Юаньского дома о. Иакинфа, Джами-ут-Теварик (Рашид ад-Дина – Прим. ред.) и другие.
[Закрыть]. Тело его было вывезено из лагеря тайно, чтобы неприятель не узнал о кончине человека, которого одно имя стоило целой армии; всякий, кто встречался на пути, был предаваем смерти, по словам иных, для того, чтобы не распространял роковой вести, по словам других для того, чтобы отправлялся вслед за своим повелителем на службу его. – Чингис-хан был погребен, по сказанию историков, на одной из гор Бурхан-Калдуна, из отрогов которых выходят Онон, Керелун и Тола[14]14
Марко Поло (изд. Бержерона. Кн. I, гл. XIII и след.) говорит – на Алхае, что довольно близко сходится с показанием других.
[Закрыть]. Говорят, он сам указал это место, попав сюда однажды, во время охоты, случайно и пораженный величественным видом его. Гора впоследствии заросла густым лесом и сам след могилы Чингиса исчез, и показывается монголами совершенно различно. Но не так нам рассказывал один из благородных потомков его, наш умный тусулакчи: – Не в горах, а в широкой степи похоронили его. На три дня пути кругом стояли войска и сторожили, чтоб никто не подсмотрел, где положили тело героя; убили и тех, кто рыл его могилу, и тех, кто провожал его; на месте ее пустили тысячу лошадей, чтобы притоптали и сгладили равнину, и сам след могилы исчез бы навсегда от потомства, которое, в озлоблении, восторжествовав, наконец, над победителями, могло бы поругаться над прахом Чингиса.
Во всяком случае, цель достигнута и, конечно, никто в Монголии не может указать, где именно схоронено тело Чингиса?
Тусулакчи, окончив рассказ свой, закурил еще раз свою маленькую трубочку, грациозно подал ее мне – обыкновенная вежливость кочевого народа, подобно тому, как китаец подает вам свою табакерку, из которой вы никак не сумеете достать табаку, если не ознакомились уже коротко с обычаями Китая. Я потянул раз, другой крепкого маньчжурского табаку и поднес в свою очередь монголу папиросу, которая составляла для него более предмет любопытства, чем курения. – За тем приходили сказать, что наш поздний обед готов, и мы расставались. Мы подымались обыкновенно часа в три утра. Лошадей сгоняли в устраиваемый с вечера из одноколок двор и тут, на тесном пространстве, происходила страшная борьба между людьми и лошадьми, большей частью дикими. У нас был силач, которому стоило только добраться до ушей лошади, и лошадь мигом покорялась ему; тем не менее с иными лошадьми мы не могли совладать и не впрягали их до самого Пекина. Нередко лошадь вырывалась и уносилась в степь; до десятка монголов вихрем налетали на нее и ловили укрюком: это петля, навязанная на длинном шесте. Укрюк составлял предмет постоянных споров между монголами и казаками за право обладания этим сокровищем, которого нельзя добыть в безлесной Монголии. Чрезвычайно грациозно положение монгола, вытянувшегося во всю длину и вихрем несущегося за дикой лошадью; лошадь тысячью изгибами и поворотами старается увернуться от укрюка, который, наконец, змеей обвивается вокруг ее шеи, и задохнувшаяся на минуту лошадь останавливается на месте, как вкопанная.
Сборы продолжались часу до пятого. Иные находят неудобным ранние выезды с места ночлега, утверждая, что лошадь на заре охотнее наедается; но я во всех своих экспедициях пуще всего старался избежать полдневного жара. Мы приходили на место часу во втором, кроме, разумеется, очень трудных переездов, – когда сильный жар только что начинался. – За тем, нужно много времени, чтобы выстоять лошадям, управиться людям около себя и сбруи, напоить табуны, черпая воду из колодцев, изготовить для себя обед и, наконец, отдохнуть: все это они едва успевали сделать при ранних приездах на место.
Мы отправлялись обыкновенно после обоза и вьючных верблюдов, и почти каждый день были свидетелями очень забавной сцены, как снимались с места китайские пристава. Старший из них ехал в китайской одноколке; но монгольские лошади ни за что не поддадутся упряжи сразу, вследствие чего его везли совершенно необыкновенным образом: под оглобли подвязывали жердь, концы которой лежали на коленях двух вершников, нередко женщин, ехавших по сторонам; нагайка взвивалась и лошади неслись во весь дух. Очень часто, на всем скаку, жердь соскользала с колен всадников, одноколка с размаху ударялась оглоблями о землю, и из нее кубарем катилась изумленная, испуганная фигура толстого маньчжура, которая и в спокойном своем положении была чрезвычайно оригинальна; особенно глаза его были поразительны, точно не собственные, а взятые им напрокат и даже от разных лиц, потому что один глаз вовсе не походил на другой и ни в чем не согласовался с ним: если правый смотрел вверх, то левый непременно устремлялся вниз. Бог знает, что это за глаза: я никогда не видал подобных.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?