Электронная библиотека » Екатерина Брешко-Брешковская » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 18 января 2023, 16:44


Автор книги: Екатерина Брешко-Брешковская


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Выстрел Каракозова был ударом, удивившим, поразившим одних, смутившим, вогнавшим в раздумье других. Каракозов – молодой и отважный, прекрасный товарищ прекрасных людей, сумевший умереть, как закаленный герой. Пусть его ругают, поносят; пусть родные его стыдятся фамилии своей и просят царя „дозволить им сменить «Каракозова» на «Александрова» – пусть вся Россия распинается в преданности царю, шлет ему адресы, иконы, строит часовни… пусть, пусть! А он все-таки наш, наша плоть, наша кровь, наш брат, наш друг, наш товарищ. Мы его любим, мы его жалеем, мы ему поклоняемся. – Она не смела сказать все это громко, не только потому, что боялась, но и потому, что все эти чувства и мысли были слишком новы ей самой, она еще не успела в них разобраться.

«А они, отцы наши! кого они любят, кого чествуют!.. Комиссарова11. – Почему никто из них не стоял там, никто не стерег своего царя-благодетеля, почему среди них не нашлось никого, чтобы действительно, а не невзначай отвести руку стрелявшего?.. Случайно ее толкнул стесненный толпой молодой шапочник из Костромы, вместе с другими прохожими глазевшими на выходившего из Летнего Сада Александра III. Кто-то из толпы случайно толкнул его локоть, так же случайно его рука толкнула руку Каракозова, державшего револьвер, и выстрел, назначенный царю, раздался вверх».

Слепой толчок ничего не подозревавшего человека вызвал восторг всего верноподданного мира. Сконфуженное общество обрадовалось возможности перенести разговор от щекотливо-грустной темы к умилительно-веселенькому происшествию. Заказали сотни тысяч Комиссаровых на бумаге и все, состоявшие на государевой службе, и все темные, и все робкие – увесили ими стены своих самых видных углов.

Надо было доказать, что «народ предан… народ любить царя… вот ясное доказательство… – Простой, совсем простой, неграмотный… и вдруг спас!.. Да спас… он… всю Россию!..» Ползающие перед монархом и хихикающие себе в бороды, все требовали чествования Комиссарова, век жаждали видеть его своими глазами. Царь даль ему чин, мундир, денег; приставили к нему офицера и возили по институтам, корпусам, салонам. Его встречали, дарили, кланялись ему. – Царица выписала его жену из деревни и своими руками вдела ей брильянтовые серьги; нарядили ее в кринолин и бархат и пустили гулять по столице. Анекдоты самые дурацкие, самые пошлые, на тему о «спасителе и его жене», сыпались со всех сторон, ходили по всей России. Бедные супруги Комиссаровы стали посмешищем всего Петербурга, и «спаситель» не выдержал и запил горькую, Тогда двор и общество озаботилось дальнейшим устройством судьбы своего героя. Об этом трактовали в газетах и порушили так: царь дает ему дворянское достоинство, а дворяне вносят в складчину 50 тысяч на покупку гимназия новому собрату своему – Комиссарову – Костромскому. – Героя отправили в новое его поместье и оставили одного… Сбитый с толку, очумевший от всех царских милостей и тех комедийных положений, в который его ставили с утра и до вечера – Комиссарову оставшись один, стал пить не переставая и, как было объявлено в газетах, в белой горячке повысился в своем дворянском поместье.

Как кошмар, как смрадный осадок, ложилась эта гнусная трагикомедия на душу честной молодежи. – Две виселицы, Каракозова и Комиссарова, явились символами двух направлений, разделивших с тех пор Россию на два определенных лагеря. – Один лагерь, с «Московскими Ведомостями» во главе, пошел направо кормиться от крох, падающих с престола царей; другой, храня в душе заветы Чернышевского и не спуская глаз с лучезарного облика Каракозова, – все круче и круче поворачивал влево, пока не научился служить своей родине так же умело и упорно, как каракозовцы, и так же самоотверженно геройски, как сам Каракозов.

Глава 3
Отец Митрофан

Это было в августе или сентябре 1877 г. – Мы сидели в крепости и нам только что роздали на руки обвинительный акт по делу 193-х12. Вслед за этим нас «водили» в приемную для чтения «дела», т. е. показаний участников и свидетелей нашего процесса. – На длинном столе приемной раскладывали толстые синие папки, занумерованный и набитые бумагами, исписанными всевозможными почерками. Таких папок было несколько сотен, их привозили и увозили целыми возами. Тут были и показания в 2–3 страницы и в 20 и 40 страниц, и были отказы от всяких показаны. Были прекрасные биографические очерки, были записанный речи наболевших обид и мучены, своих и чужих; были крики негодования на варварство сильных по отношению к слабым, были гордые вызовы и, рядом с ними, плач и жалобы слабой души, испугавшейся необычного, неизвестного.

Заключенных вводили по одному, и каждый брал себе те фолианты, которые почему-либо его интересовали, но никто не мог углубиться в чтение, всех тянуло посмотреть друг на друга, улыбнуться товарищу, перекинуться словом после трехлетнего одиночества. – Так тянулось несколько дней, пока начальство, видя, что заключенные гораздо больше интересуются возможностью повидаться, чем возиться с мертвой бумагой, – закрыло «читальню» и занялось тайной перевозкой крепостных заключенных в Дом Предварительного Заключения13, стягивая туда к суду со всех концов России подсудимых из провинциальных тюрем и с порук.

Со дня получения обвинительного акта перестукивания и сношения в крепости значительно участились; почти целый день мы висели на окнах (тогда это еще возможно было) и переговаривались, стуча в решетку, то негодуя на искажения и пошлые выходки, которыми было переполнено правительственное сочинение, то удивляясь тупому нежелании властей понять причины нашего движения, признать гибельность положения народных масс. Многие из арестованных давали подробный, серьезно изложенные показания только для того, чтобы показать критическое состояние страны, едва освобожденной от крепостничества; а между тем, товарищ прокурор Желиховский14, составивший обвинительный акт, ничего другого не усмотрел в хождении в народ 74 года более тысячи человек образованной молодежи, – как только желание этой молодежи щегольнуть радикализмом и, кстати, провести весело время, отлынивая от науки, труда и всех обязанностей. Своими плоскими выходками и гадкими инсинуациями автор надеялся уронить нас не только во мнении других, но и в нашем собственном, на самом же деле, он достиг совсем обратного; он показал нам, да и всему обществу, что у правительства нет ни всяких возражений, ни веских оправданий; что кроме личных нападок и чисто бабских сплетен, оно ничего не может противопоставить тому открытому обвинению, которым послужило движение в народ лучшей части русской молодежи, – движете, имевшее целью открыть глаза народу на опасность его положения.

Мы, сильвине в крепости (семьдесят человек), уже тогда решили, что откажемся от царского суда и не будем присутствовать при разбирательстве дела, зная, что суд сословных представителей не только должен судить пристрастно, но что он наперед получил инструкцию от шефа жандармов, кого к чему приговорить; что вся процедура суда есть гнусная комедия, которая требовалась для успокоения нашего недальновидного общества. Между тем, надо было ответить на клеветы Желиховского и показать публике, что он не прокурор, а пасквилянт, да еще из бездарных.

Ипполит Мышкин заявил, что просить, чтобы товарищи разрешили ему сказать речь на суде, так как, все равно, он ни в каком случае не сможет сдержать себя и не сказать суду все то, что накипало у него на душе.


«Не защищаться буду, а буду нападать… Я сын народа: мой отец солдат, моя мать крестьянка, – я имею право, я должен сказать им, что народ им не верить, что он ненавидит их, что они его злодеи…»

Решено было, что Мышкин скажет речь, хотя все знали, что ему не дадут договорить всего и что лишь отрывками можно будет обрисовать причины движения и его содержание.

Начался воровской увоз из крепости и каждый день на окнах не досчитывались трех-четырех товарищей и все труднее становилось дозваться соседей, потому что расстояния росли и росли.

Мы не знали, радоваться ли тому, что скоро все соберемся под одну крышу, или печалиться, смотря на «разорение родного гнезда», как кто-то печально простучал по решетке.

В один из пасмурных осенних вечеров перевезли и меня в предварилку, ввели в тесный ящик и захлопнули дверь. Я стояла посреди камеры, не успев еще собраться с мыслями, как форточка в двери открылась и молодая надзирательница громко сказала: „Идите в клуб, вас ждут». – Я переспросила, – „В клуб идите, уже все собрались… чего же вы…“—Я ничего не понимала, но чувствовала, что есть чему-то радоваться, куда-то спешить. – „В клуб?.. я хочу в клуб… но где же он?..“ – „Так идите же скорее… зовут ведь… ждут…“ —„Куда же я пойду… скажите… поведите…“– „Да вон, вон… в клуб…» Надзирательница тыкала рукою в угол, где стояла раковина ватерклозета. – Я стояла, раскрыв глаза и рот, и ничего не понимала. – „Да есть у вас палка», вдруг спросила надзирательница. „Нету палки», ответила я виноватым голосом. Форточка захлопнулась, а через минуту надзирательница просовывала мне палку в аршин15 длиною, с тряпкой на конце… „Вот вам и палка, идите в клуб“. Я чувствовала себя несчастной: жажда идти в клуб и невозможность попасть туда терзали мое сердце; беспомощная, я стояла и молчала. – «Господи… все-то ничего не понимает!..“ Дверь шумно отворилась, влетела надзирательница, выхватила у меня палку, открыла крышку клозета, и с повелительным жестом сказала: „Смотрите… тряпкой вниз и выкачивайте воду влево, в трубу… еще напустите воды, всполосните и опять выкачивайте… Ну, теперь становитесь… говорите…» – Она поставила палку в уголь, захлопнула дверь и была такова. Все еще плохо соображая в чем дело, я нагнулась над раковиной и закричала: „Господа… меня привезли…»—„Катю привезли… Катю привезли…» раздались возгласы разных голосов, ясно и громко долетавших до моего уха. „Вы где?»—„Мы в камерах, мы тоже в раковины говорим… это клуб называется… десять человек могут говорить вместе… ты не кричи очень, и так хорошо слышно…»

Моей радости и моему удивлению конца не было. Виданное ли дело – из одиночки в голос разговаривать, да еще с десятью человеками за раз… да еще после трех лет молчания! – Оказалось, что мужчины первые открыли способ говорить через трубы клозетов и передали свое открытие на женское отделение. Тюрьма вдруг заговорила, и не было возможности заставить ее замолчать. – Так беседовали мы почти целый год, меняя составы клубов для лучшего ознакомления со всеми заключенными, пока нас не развезли во все стороны света. И старшее и младшее начальство было вынуждено терпеть «клубы» одиночников, которых поневоле пришлось держать в одной тюрьме, и мы громко обсуждали и отношение наше к предстоящему суду и организацию массового против него протеста. Правда, что за это время жандармы еще ближе ознакомились с характеристикой каждого из нас.

Со мной сейчас же заговорили и об сочинении Желиховского, которое, как оказалось, вызвало в Доме Предварительного Заключения еще большее негодование, чем у нас в крепости, где решили пренебречь выходками правительства, заведомо для всех клеветавшего с сотворения мира на всех политических деятелей, искажавшего всякое революционное движение.

– «Нет, здесь иначе отнеслись… уже написано опровержение… целая книга с выписками из документов, с заявлениями, со ссылками на показания… целый обвинительный акт прокурорам и следователями… называется: «Безвыходное Положение»… книга теперь на женском отделении, завтра можно достать»… – «Кто-же ее написал?» – «Составляли ее многие, а редактировал и собирал материал отец Митрофан16»… – „Это кто?»– „Муравский, разве не знаешь?»—„В первый раз слышу». – „из оренбургского кружка… о, это особенный человек… его все зовут отцом Митрофаном, потому что уж очень уважают… а молодежь так за ним и ходить… на прогулках у него целая школа… Ведь он уже быль на каторге… ему уже 42 года… умный, образованный…»

Что это?.. Откуда это? Присутствие в нашем процессе бывшего каторжника, этого высшего существа, по моему представлению, было для меня такой неожиданностью, такой обаятельной новизной, такой неслыханной еще честью для молодого движения, что мысль о Муравском и его книге не оставляла меня всю ночь, и я едва дождалась утра, чтобы скорее добиться желанной книги. Мне принесли толстую в два пальца тетрадь, хорошо сброшюрованную и четко переписанную. С какой любовью взяла я ее в свои руки, с каким интересом стала читать страницу за страницей!

В начала, составитель книги доказательно и спокойно указал на крайне трудное положение прокурора имперского суда, обязанного, во что бы то ни стало, из белого делать черное и из черного белое; обязанного уверить всю Россию в том, что ей живется как нельзя лучше, что всем этим лучшим она обязана попечениям своего батюшки-царя, который устроил бы еще того лучше житье, если бы ему не мешали злостные молодые люди, мало учившиеся, но много о себе думающие; что поведение этих, хотя, к счастью, и немногих, но крайне вредных юношей, как мужчин, так и женщин, делает несчастными не только их родных и знакомых, но и все общество, их… а потому, по всем законам и божеским, и человеческим, всех их, обвинив по 250 статье Уложения о наказаниях, следует приговорить к каторге и сослать кого на долгий, кого на короткий срок, кого на заводы, кого в рудники, кого в крепости. – Теперешние обвинительные акты носят нисколько иной характер; видно, что прокуроры уже знают отношение публики к их сочинениям и не вдаются ни в дидактику, ни в сентиментализм, ни в мелкие сплетни, а прямо, что называется, „закатывают» подсудимого по любой статье закона, не справляясь даже с тем, имеются ли на лицо улики… и дело с концом. Тогда же революция была еще внове и обвинительные акты, кроме карательного значения, должны были иметь значение послания, дискредитирующего революционеров перед лицом всего населения. А так как достичь этой цели возможно только с помощью заведомой лжи и тенденциозных подтасовок фактов, фраз и слов, выхваченных из показаний, то и Желиховскому пришлось обратиться в шулера, не останавливающегося ни перед ложью, ни перед передергиванием карт. Но именно его откровенная ложь и подтасовка, сшитая белыми нитками, и облегчала задачу опровержения нелепостей, которыми он заполнил свое сочинение.

Муравский, как человек умный, опытный и образованный, скоро сообразил, как легко, даже сидя в одиночке, разбить все положения прокурора, поставленного в безвыходное положение, и изобразить дело в его настоящем виде. – Благодаря доступности сообщений, в то время уже вполне отвоеванных в Доме Пред. Зак., где тогда сидело более двухсот человек, отец Митрофан из своей камеры сорганизовал группу лиц, которая не только сама выписывала из „дела» все нужные места, но и другим поручала делать то же; кроме того, она опрашивала сидящих относительно спорных пунктов и доставала письменный свидетельства и заявления от лиц, компетентных по данным вопросам. Весь этот материал был рассортирован, разработан и послужил ясным доказательством верности взглядов автора, в его разборе содержания труда Желиховского, озаглавленного: «Дело о революционной пропаганде в 36 губерниях».

«Безвыходное положение» всех приводило в восторг. Оно было и доказательно, и очень остроумно составлено. Его читали все адвокаты, читали на воле и свои, его, наконец, отправили за границу для напечатания, – Впоследствии я никогда не слыхала о его появлении; надо думать, что объемистость произведения затрудняла издание его в нелегальном виде, а вскоре после было столько событий большой важности, что желание показать русскому обществу, каким способом прокуроры пишут обвинительные акты для политических процессов, – остыло и забылось).

Другое дело тогда, когда каждая строка, каждое слово восстановляли правду относительно события и лиц дорогих, близких, священных уму и сердцу нашему. – Я читала, не отрываясь, а когда кончила, собрала все лоскутки имевшейся при мне бумаги и села писать человеку, которого я уже почитала и любила, сколько могла, сколько умела.

Чем больше мы знаем хорошего человека, тем больше мы его любим, и чем больше мы его любим, тем больше хотим знать о нем. И я просила Муравского, чтобы он написал мне: откуда он взялся, и как он жил, и как вошел в нашу среду. – Он ответил охотно, и сказал, что уже знает обо мне от товарищей. Мы переписывались часто и много, но в первый раз встретились на суде, куда первые три дня ходили все 193 человека, заполняя всю, без остатка, маленькую залу, отведенную для суда, долженствовавшего сослать нас на каторгу.

Мы, женщины, уселись на места для свидетелей, вправо от нас все скамьи для публики были заняты мужской молодежью, а против нас на «Голгофе» (место для подсудимых), стояли: Войнаральский17, Ковалик18, Мышкин19, Рогачев20, еще человек 5–6 и между ними – высокий, худощавый, с зеленоватого цвета лицом, точно отшельник, вышедший из своего скита, с достойной осанкой и спокойным, ясным взглядом, – стоял Митрофан Данилович Муравский. Ни смущение, ни восторги, ни волнения окружавшей его толпы, казалось, не отражались на нем. Старый солдат, закаленный воин, он тихо озирал давно знакомое, но так сильно изменившееся поле битвы и, быть может, делал подсчет успехам революционного движения в России, за годы своего изгнания и сидения по тюрьмам. За 4 года своего заключения, по делу 193-х, Муравский не только сам много читал и работал над решением социальных вопросов для России, но всеми своими мыслями и выводами он делился с молодежью и, особенно за последний год, находился в постоянном общении со своими учениками, поддерживая их решимость, проводя свое учете далеко за пределы окружавших его непосредственно. И все чтили его, все боялись его осуждения.

Через три дня мы прекратили хождение на суд. Мы были недовольны тем, что «присутствие», испуганное нашим воинственным настроением, порешило разбить нас на группы и каждую группу судить отдельно. Это, во первых, прекращало наше совместное пребывание в зале суда, а во вторых, давало возможность судьям еще больше искажать ведение следствия. – С прекращением хождения на суд, тюремная переписка возобновилась с удвоенной силой.

Муравский был сильно озабочен успешным ходом протеста, выражавшемся и в самом отказе от участия в суде, и в мотивировках этого отказа. Понятно, что резко мотивированный отказ навлекал на подсудимого особый гнев начальства, и сулил значительно большую степень наказания. Задача более решительных и заключалась в том, чтобы доказать сомневающимся, во-первых, политическое значение прямого отказа от участия в суде; во вторых, надо было убедить их в том, что чем больше будет протестующих, тем и наказания будут легче и тем сильнее действие протеста. На эту гражданскую проповедь и уходили в то время силы и способности Муравского, всегда окруженного молодежью, льнувшей к нему потому, что находила в нем ту неподкупную нравственную силу, которая не обманет и не даст сделать ложного шага. Кроме того ему приходилось много писать самому и редактировать рукописи других, потому что отказавшихся от суда было около 150 человек и многие из них занялись писанием: кто воспоминаний, кто о практике революционной работы, кто писал обращения на волю, к товарищам, кто набрасывал проекты программ, кто стихотворствовал… В то время вышло в тюрьме несколько хороших сборников и в каждом из них отец Митрофан принимал живое участие. Его камера обратилась в кабинет литератора-редактора, всегда озабоченного выпуском новых сочинений.

Несмотря на такую деятельную жизнь, он успевал писать длинные письма, в которых, отвечая на мои вопросы, рассказывал о себе, хотя всегда коротко и сжато. – И эти дорогие письма, как и бессчетное число других подобных, погибли преждевременной смертью. – Сама я перечитывала их много раз, читала вслух и своим близким товаркам, но передать их содержание в порядке не могу и храню в своей памяти только общую картину жизни и настроении Митрофана Даниловича, которым он делился со мной без всякой утайки. Если бы все, разбросанное по отдельным письмам, соединить в одну речь, то вот что пришлось бы нам услышать:


«Я не был ни героем, ни бойцом, – говорил он, – и много сказать о себе мне нечего. Единственное крупное достоинство, которое я признаю за собой, это то, что я всегда был смел без нахальства, и осторожен без трусости. Мне думается, что моя жизнь, это типичная жизнь честного человека, прожившего свой век в русском царстве. В другой европейской стране моя биография показалась бы едва ли правдоподобной, а у нас уж сотни жизней растрачены также непроизводительно, сотни таких же честных намерений поставлены в вину их носителям и вместе с ними растоптаны и выброшены за борт жизни…. Не миновать бы и мне беспросветного конца, сплошного вымирания еще живых чувств, еще ясного сознания, да вот, на мое великое счастье, ваше движете подхватило и меня, дало мне возможность еще раз видеть себя человеком… обновиться, и уже весело ждать смерти, где бы она меня ни захватила.


В двух словах могу вам передать мой curriculum vitae21, послужной список русского человека, имевшего заблуждение считать себя существом, могущим и думать, и чувствовать, и рассуждать. – Правда, не все такие люди проходили непременно через каторгу, во всяком случае их ожидало что-либо не лучшее, если только не худшее; потому что для меня, напр., каторга была местом, где я в первый раз близко увидел людей, которых знал только по их несчастьям, или только в воображении своем. – Там я видел Николая Гавриловича Чернышевского22, слышал его, говорил с ним, разыгрывал вместе с другими пьесы его сочинения и – только глядя на спокойную и ясную твердость его характера, я понял до какой большой высоты способна подняться душа человека. – Там сблизился я с каракозовцами и в лице этих здоровых натур – весело выносивших все неудобства каторжной жизни, вечно находчивых, вечно изобретавших себе работы и для ума, и для рук, хороших товарищей, верных слуг своей идеи – я встретил ту русскую молодежь, которая не даст России зачахнуть и задохнуться в той древне-великокняжеской атмосфере, которую, как святыню охраняют радетели своих татарских интересов, считая своим единственным призванием дуванить дуван, награбленный с обнищалого народа… Там же я познакомился с лучшими представителями поляков, всех возрастов и положений, одинаково храбро бившихся за свободу родины, одинаково мужественно выносивших жестокую кару одолевшего их врага. Еще многих и самоотверженных я видел там, в далеком Забайкалья, и пока жил с ними – я был бодр и мои силы ждали приложения, свободы… Кончилась каторга. Моя мать, жившая в Оренбурге, выхлопотала, чтобы меня перевели туда отбывать поселение. – Много хороших чувств, много надежд вез я туда и ждал, что вот-вот понадоблюсь на что-нибудь серьезное, нужное, действительно нужное людям. Искал людей и люди меня находили, хотел жить и люди хотели… но жизнь с нашими хотеньями не справлялась, вернее сказать, наши желания имели много против себя, со стороны все тех же блюстителей интересов „дувана“. Всякое, сколько-нибудь честное дело, они выхватывали из рук, с предложением расписаться, что: „впредь заниматься этим не будете“.

Тянулись годы, тоска грызла душу, а я не был героем и не умел найти решительного выхода, оставляющего позади себя все препятствия и узы. Напрасно глаза мои устремлялись вперед, напрасно сердце билось навстречу труду, работе, смыслу жизни…. Трубный глас не раздавался. Россия все еще пыталась свершить свой прогрессивный ход без потрясений, без борьбы…. Ничто не приходило, кроме тоски и раздражения против себя, своей беспомощности. Духота жизни и, главное, беспросветность будущего, навалились на меня со всей своей силой и я не выдержал этой тяжести, я сталь пить… Я пиль так же много, как много страдал, и можно легко себе представить, до чего дошел мой образ божий при таких условиях…. Гадко вспоминать, но умалчивать было бы того хуже…. Всем юным товарищам я говорю об этом моем падении; пусть знают, что может ждать человека, не научившегося побеждать жизнь, брать ее в свои руки, биться с ее заставами до полной победы, никогда не поддаваться, не уступать…. А сколько людей погибло оттого только, что не умело рассчитать, не умело сделать выбора; так и погибло, ничего не дождавшись. – Но меня судьба не только простила, она заплатила мне за все. И за смерть огорченной матери, и за потерю образа человеческого, и за все, за все. Я снова прикоснулся к той чистой среде, в которой чувствую себя и бодрым, и сильным, снова я у того дела, которое поднимает человека до высокого философского уровня, снова я могу дать волю всему, что есть во мне лучшего, нужного людям, именно то, чего им недостает, за их повседневными заботами. – Я стою рядом со всеми вами, товарищи, и вы мне верите, как я вам верю… Я никогда не боялся смерти, но теперь я бы не хотел ее; я вижу, что любовь моя к людям так же свежа, как и в юные годы, а желание служить их благу укрепилось сознанием, что я способен на это.

Но вы хотели знать, как я попал на первую каторгу, не сделав ничего преступного. Так слушайте по порядку: порядок же начинается с моего студенчества в Харьковском университете. – Учился я легко и любил науку, на ряду с ней я и правду любил, в’Трнее сказать, я не любил неправды, а уважение к правда считал свойством, присущим каждому неизвращенному человеку. Эта моя любовь и вовлекла меня в студенческие волнения, вызванные коварным отношением начальства к студенчеству. – Массу студентов тогда исключили и разослали кого куда, меня же выслали на родину в Оренбург. – Нашлись уроки, другие занятия, но не этим жил я тогда. Мой ум еще не потерял пытливости, хотелось многому учиться и много вопросов живых, насущных решить для себя и для других. У меня были товарищи, более горячие, более убежденные, чем я. Рассеянные по всем концам России, они переписывались со мной о тех ближайших задачах, который носились тогда в воздухе, всех трогали, всех волновали. Всеобщее образовало, библиотеки, школы, женской вопрос, земство, все это рисовали мы себе в широком масштабе и сообщали друг другу успехи наших начинании в этом отношении. – Писали мы много и откровенно, хотя и скрывать-то было нечего, все делалось в пределах законности, в духе либеральных реформ, все, о чем так много писалось тогда в наших передовых журналах. – Писали мы, и не знали, что у нас тоже цензура есть, и, как оказалось, более строгая, чем для „Современника».

Уж я рассчитывал, что скоро наступить время, когда я опять поступлю в университет, как вдруг, нежданно-негаданно – жандармы, обыск, отправка в Петербург. Мать страшно взволновалась, но я уверил ее, что это пустяки, недоразумение, которое сейчас же выяснится, и меня скоро вернут обратно. Я самым серьезным образом и сам так думал.

Случилось иначе. В Петербурге меня прямо привели в Третье отделение и показали мне целую груду копий из моих писем к товарищам, а некоторые письма были писаны моей рукой. – „Признаете вы эти письма за ваши?“ задали мне первый вопрос. – Я признал их за свои и удивился, почему они понадобились Третьему отделению. – „Вы как же это полагаете, что все так и надо, как у вас там написано?» – Я ответил, что полагаю, что так и надо, и снова удивился всему происходившему. – „Вы еще успеете это обдумать….» ответило начальство и приказало отвезти меня. – Я не бывал раньше в Петербурге, не знал его расположения и не мог сообразить, куда меня везут. Но когда мы въехали под старинный ворота и внутри странного двора заблестели штыки и замелькали кивера – я догадался, что я в стенах крепости. Здесь, в одном из равелинов, я просидел ровно 2 года. Свидании у меня не было, к допросу меня не вызывали, и я стал думать, что обо мне забыли. Напоминать о себе мне не хотелось…. За всю свою жизнь я ни с какой просьбой не обращался к начальству. – Прошло два года, однообразных, длинных. С матерью я переписывался, но ничего не мог сказать ей о себе, потому что и сам не знал, что будет со мною. – За то успел я много прочитать и много передумать. Жандарм был прав: я успел додуматься до тех причин, которые и мои невинные письма привели в канцелярии Третьего отделения, и меня самого в петровский каземат. Здесь же я понял, какой огромный пробел в структуре реального миросозерцания русской молодежи – отсутствие достаточного знакомства с политической стороной жизни вообще и, в частности, своей страны, своего народа.

Первые месяцы своего заключения, шагая ровным шагом по камере, я рассуждал сам с собою о том, за что меня взяли, почему держат, что нашли вредного в моих письмах, говоривших только о пользе, о благе, q свободе печати, о всеобщем образовали, о равноправии…. Я все объяснял ошибкой, недоразумением. – Последние месяцы, шагая более энергично и быстро, я не без злости повторял себе: „и дурак же, и простофиля же, чего захотел! И равноправия женщин, и просвещения масс… это при самом наглом, откровенном деспотизме, при общем бесправии!… ну и дурак же!….“

Наступил день, когда меня снова пригласили в Третье отделение. – Начальство встретило меня вежливо и отечески ласково сказало: „вы имели время обдумать ваши прошлые взгляды, и мы уверены, что вы их изменили. Скажите только, что вы не разделяете их больше, и мы отпустим вас домой». Я спросил лист бумаги и написал вот эти слова: „Если, два года назад, я только предполагал, что неограниченное монархическое правление неблагоприятно отзывается на ходе жизни России, то теперь, после двухлетнего сидения в крепости неизвестно за что, и где я имел достаточно времени, чтобы обдумать причины, приведения меня в мою камеру, – я вполне убедился в неизбежности вреда самодержавного образа правления». – Бумагу эту прочли, затем окинули меня взглядом Малюты Скуратова и приказали везти обратно в крепость. Все следствие, все допросы были покончены этим инцидентом, а через несколько недель меня вызвали «в суд», где объявили, что я приговорен к 6 годам каторжных работ.

Все-таки милостиво. Раньше сжигали за высказанное мнение, а у меня только отняли права человека, оторвали от жизни, услали за тысячи верст в дикий угол восточной Азии и заперли на замок. – Правда, и это было бы достаточно худо, если бы правительство проделывало такие вещи над одним, над двумя… но тогда оно, поневоле, ссылало многих, потому что многие уже полагали, что Россия не нуждается в опеке. И я имел счастье очутиться сразу в такой хорошей компании, о какой мог только мечтать. Мне было хорошо. Не доставало только вестей «с воли», говорящих о том, что там, далеко, в сердце России, люди не только высказывают свое мнение, но и пытаются привести его в исполнение. Отсутствие таких вестей заботило всех нас, и, после каждой получки почты или иных посланий, можно было подметить не один пытливый взгляд, не одно напряженное внимание….


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации