Текст книги "Как я выступала в опере"
Автор книги: Екатерина Поспелова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Утром один самый незаметный и маленький хорист принес в театр цветы, чтоб ассистентке было не так грустно работать. Пришел на пульт, робкий, с букетом. Тут входит золотой пиджак, вырывает у хориста цветы – и картинно на колени. Речь такую сказал:
– Что ж ты, дура, обижаешься?! На меня ни Фрейндлих, ни Ахеджакова не обижаются, а ты, дура, обиделась… Стыдно! Мы все – одна команда, и пр.
Вот так вот – с чужими цветами.
А до этого он зашел к директору и наклепал на мои вчерашние звонки….
Оба эти спектакля, теперь, к счастью, сняли.
Но шли они долго, изумляя публику.
Моя баба Настечка
Как наяву, вижу перед собой картину – меня, шести лет, привели за руку с зимней темной улицы бессловесные от гнева и испуга родители и кое-как раздели (меховая шапка, платочек, валенки).
А в нашей с баб-Настечкой комнате происходит что-то ужасное-ужасное: сама баб-Настечка сидит у лампы на кровати, мама ее поит корвалолом, а она в голос, со всхлипываниями, рыдает. Не сразу понимаю, что из-за меня… А я всего лишь решила тогда выйти замуж за Андрюшку Прошина, а он был с соседнего, не видного с балкона, двора. Меня искали часа полтора и нашли часов в восемь, а это ведь зимой… Никогда после я не видела, чтоб обо мне так горевали…
Баб-Настечка была нашей с Петей няней. Из семьи раскулаченных, деревенская и неграмотная, она поступила перед войной в домработницы в московский дом, где родилась моя бабушка.
Но ее хозяев почти сразу арестовали, и она перешла через лестничную клетку напротив – к нам; сначала была домработницей, а потом стала любимым членом семьи (своей у ней так и не появилось).
Она много чего повидала во время раскулачивания, гибели, ссылки и переселения близких, поэтому, когда красивая соседка в марте 1953 года вопила над включенным радио, транслирующим похороны упыря (даже и умерев, утянул с собой массу задавленных, гад), баб-Настя, проходя мимо, говорила: «Чего вопишь, дура, собака сдохла», – и темпераментно плевала на пол. А потом просто плевала: «Тьфу!»
Мамино детство все прошло в болезнях и переливаниях крови (у бабушки и дедушки был резус-конфликт, да и детство было военное). Баб-Настя обожала ее и ухаживала. Потом появились ухажеры. Баба-Настя говорила:
«Я твоих охламонов всех – тряпкой», – и исполняла.
Когда мама расписалась с папой, своим преподавателем, и в тот же вечер уехала в экспедицию, мой папа, неловко себя чувствующий взрослый молодожен-приймак, вышел на кухню и услыхал угрюмое: «Ну что, тебе четыре сосиски – как Машке?»
Мы с Петькой были уже вторым поколением, кого она нянчила и обожала (уже на новой квартире – ту расселили).
Помню, спрашивает:
– Колготки-то надела?
– Надела!
– Так ведь одне?
– А сколько надо-то?
– Да шут с тобой, иди г’олая (она говорила фрикативное «Г» и вообще по-малоросийски, и у нас с братом, когда мы разговариваем шутейно, прорезается «хохляндия», как говорят родители).
Помню такие сцены: Петька топит меня лицом в ковер, а я вцепляюсь ему зубами в кисть руки, – и тут на нас летит ловко пущенная мокрая тряпка, сопровождаемая словами:
– У, йироды!
Когда Петька бегал по квартире без штанов, она опять же его тряпкой и приговаривала:
– Опять пришел своими колоколами трясти.
Йиродов она любила так, что больше любить нельзя.
Петьку, который полтора года лежал в гипсе из-за пропущенного вывиха бедра, носила, вместе с кюветом гипсовым, на ручках (а это ужасная тяжесть).
Поднесет бывало к окну, а Петька говорит (рано научился, из-за вынужденной неподвижности):
– Детишки там играют, а Петечка – лежит!
Петька-то актерствовал, а баб-Настя заливалась слезами по-всамделишному.
Она пекла нам обалденные пирожки, дрожжи подходили в огромном жбане на полке под потолком. Я откусывала от аппетитной опары кусочки и заглатывала, пока не схлопатывала (люблю сырое тесто есть).
Cо всеми обедать баб-Настя не садилась, у нее было твердое убеждение, что она – прислуга, необоримое никакими нашими демократическими идеями. Мы устали бороться и покорились – баб-Настя всегда кормила нас первым, вторым и третьим, сидя задницей на батарее в кухне.
На наши собственные хозяйственные таланты баб-Настя смотрела снисходительно: мама стирает (редко такое было), а баб-Настя смотрит из-за плеча и говорит:
– Невдаха, невдаха. Вот помру я – говном зарастете.
Или еще:
– Да у вас в квартере солдат со шпагой пропадет.
На телефонные звонки отвечала так:
– Опять пошли своего Рихмана слушать.
Ой, не могу.
Была религиозна и ходила в «церкву», что у нас на Ленинских горах. Мы спали в одной комнате, и я, жертва школьной антирелигиозной пропаганды и просто вредная девка, вечером издевалась над ней: она с кряхтением опускалась на колени перед иконой (ноги болели), а я садилась в постели по-турецки, напяливала галстук, истошно крестилась и повторяла ей в тон: «Господи, помилуй, господи, помилуй». Реакция была – никакая, нулевая. Баб-Настя помолится-помолится, да и спросит:
– Ну все, свет тушить? – погасит и захрапит.
Когда мама приезжала из экспедиций или с архитектурных практик со студентами и показывала слайды Нередицы или храма на Нерли, баб Настя молча заходила в затененную одеялом комнату и приговаривала радостно:
– Все-тки есь церквя (она видела, как рушили и жгли, и думала – все пожгли).
Мама учила ее читать. Предложила по Евангелию заниматься, но ей больше нравились сказки Перро с чудесными иллюстрациями.
Очень не любила прогресс и считала, что погоду портят космонавты: «Летуны все, летуны».
Как-то родители отправили нас в пионерлагерь в Тарусу от МОСХА (сами уезжали в Париж и решили, что баб-Насте утомительно уже нянчиться с двумя охломонами). И тогда она решила, что больше не нужна, купила билет на самолет в Енакиево, где жила сестра с племянницами; что-то непонятное, но надрывное сказала соседке тете Леше – и уехала. Мама, приехав, ужасно испугалась, хотя летние визиты к родне были обычным делом, но тут – эти странные слова… Мама все поняла, села на следующий самолет и прилетела за ней в Донбасс.
– Где Настя?
Родня говорит:
– Да до ветру пошла.
Мама не утерпела и побежала в садик, где летний тубзик. Вот баб-Настя выходит, поправляет юбку и фартук, видит маму… Ах, – и зарыдали обе.
Потом еще два года баб-Настечка была с нами, пока в очередной раз не уехала к родне и там тихо и скоро умерла от сердца. C родней ее никакой связи не осталось. Как они там в Енакиево сейчас?
Звали ее Анастасия Дмитриевна Бондарчукова.
Как я выступала в опере
С самого детства я всегда мечтала петь в опере.
Но вот беда – у меня нет голоса.
Совсем.
В детской музыкальной школе я пела альтом в хоре (ценили за слух и за то, что «держу партию»). Но голоса не было вообще, а сейчас и разговорный прокурила.
Когда я показываю дочке-вокалистке фразировку в том или ином романсе, она так брезгливо-терпеливо пережидает и говорит: «Поняла-поняла, мамочка».
Но страсть моя к опере не прошла, поэтому я сделалась оперным режиссером. Ужасный голос мешал и тут, – например, начну я кричать на шестьдесят человек хора на сцене, а получается так визгливо и неубедительно, что какая-нибудь негодяйка-сопрано из заднего ряда возьмет, да и передразнит: «бебе!» На мой грозный окрик: «Кто сказал? Фамилия?» – кричать переставали, но фамилию не отвечали. Да и права эта невежа-хористка: режиссерам положено говорить тихо и внушительно. Тогда, даже если скажут глупость, получается веско и умно. Постепенно и я этому обучилась.
Как-то моя коллега-режиссер заняла меня как актрису в своей оперной постановке «Человек, который принял свою жену за шляпу».
Я играла жену композитора Шумана Клару Вик. Голос не понадобился, так как роль была не только бессловесная, но и вообще – персонаж был воображаемый, его видел только психически ненормальный главный герой. Я выходила в паричке и в кринолине с корсетом, играла на рояле романс «Ихь грелле нихьт» («Я не сержусь»), разливала чай и переносила мебель между сценическими картинами. Подруга-режиссер говорила, что моя роль называется «Муза», но, откровенно говоря, я была смесь актера миманса и монтировщика.
Спасибо ей огромное – было счастье! Как-то раз озорники за кулисами вместо чаю налили в чайник коньяку и, корчась от смеха, глядели из-за кулис – что из этого выйдет! Я сама с удовольствием пригубила из чашечки, но не знала – надо предупреждать певцов или нет? Мне-то только хорошо, а ну как сейчас хлопнут коньяку баритон или сопрано – и «завалят» какой-нибудь си-бемоль? Посреди чаепития еще и пианист, исполняющий тут же на сцене роль самого Шумана, учуяв из-за рояля в кустах запах, стал шипеть на полсцены, не переставая играть: «Квасят там, а мне не дают!» Пришлось поменять мизансцену и ему поднести.
Затем постановка прошла, и я снова затосковала.
Чтоб как можно больше приблизиться к оперным артистам, я очень любила нарядиться в какой-нибудь костюм по всякому поводу. Например, промокну под дождем – и к костюмерам. Говорю: дайте сафьяновые сапожки погреться, поневу какую-нибудь и капот. Костюмеры давали, а я так шла мизансцены разводить, репетировать.
Любила очень режиссерские «показы».
Лучше всего у меня получался старик-горбун Риголетто. Встану так, бывало, в увертюре, скособочусь, насуплюсь и вспоминаю все подлое шутовское и бретерское прошлое шута и гибель несчастной дочери.
Концертмейстеру Ларисе Абрамовне очень нравилось: «Вот, – говорила она двухметровому баритону, необыкновенно льстя моему самолюбию, – учитесь: у Катьки – харизма».
Также я обожала, когда кто-то из персонажей на репетицию не приходил, и я в классе их подменяла. Пел дирижер или концертмейстер, «ходила» я. Играю, например, цыганку-обольстительницу Маддалену, а там по сцене Герцог ее соблазняет и снимает с нее туфли и чулки. И вот сижу я, в джинсах и смешных полуботинках, а тенор поет у моих ног «Белла донна дель амооре», запутывает мне шнурки и по джинсам так ногтями шкрябает, будто чулки спускает.
Труднее было Ольгой сидеть, когда Ленский в любви признавался. Есть такие увлеченные тенора в театре, у которых нет «в образе – не в образе». Они просто живут Ленским, и все чувства музыкой изливают, им все равно – кто партнерша: прекрасная меццо-сопрано или подменяющая ее статистка-режиссерша. Одушевленные арией, они забывались, смотрели влюбленно, так что только самая бесчувственная и фригидная дурочка бы не загорелась. Сначала еще ничего, но в том месте, где «Аах, я люблю вас!», тенора падали на колени, обнимая меня за свитер, а я думала: «Ой, мама, куда глаза девать?»
Но мне и этих волнующих моментов стало мало.
Репетиции, где можно было по-хлестаковски чувствовать себя чем-то значительным: все-таки, режиссер, – проходили, и вот все мои миленькие питомцы шли на сцену петь, а я оставалась стоять в кулисе и смотреть с завистью…
Но вот настал мой час, и, как всегда, помогло несчастье…
Директор оперы, где я работала, вознамерился меня уволить. Он давно невзлюбил меня – за то, что я ему писала докладные о плохом состоянии и отоплении репетиционного класса на репетициях «Онегина» и излагала их онегинской строфой:
….Не разобрать при тусклом свете:
Кто там в малиновом берете,
А кто там в шапке и пальто
От холода поет «не то»,
В потемках концертмейстер злится,
«Не вижу нот», – несется крик,
А баритона воротник
Морозной пылью серебрится —
и дальше в том же духе.
Заканчивалось, конечно: «Кончаю, страшно перечесть…»
Ну и дописалась. Не продлили контракт.
И тогда я придумала такой финт: во всех спектаклях, которые я репетировала, решила напоследок выйти в хоровых сценах.
Долго разучивала экосез и мазурку в «Онегине», но отказалась от затеи: выглядела неважно в ампирных платьях, побоялась ногу партнеру отдавить.
Что ж еще?
Любимый «Риголетто»!
Но там нет женского хора, и у куртизанов-придворных в нашей постановке ниже пояса были пришиты возрожденческие гульфики в виде букетов, улиток и змей. Облачиться в подобное я постеснялась, опасаясь уронить авторитет.
Но, слава постановщику, в последнем действии были так называемые «бурные мужики» – это шестнадцать мужчин, одетых в дерюгу с капюшонами, с мертвенно-белыми лицами. Они выходят и изображают ветер носом, в терцию, «М-М-М-М-М-М-М» – три по полтона вверх и обратно.
Легкая в общем-то партия, и учить по-итальянски ничего не надо.
Костюмеры с ободрениями меня нарядили в костюм с плеча самого мелкого хориста, причем я даже в кулисе рядом с директором, зашедшим пронюхать – нет ли каких нарушений, – постояла. Но он меня не признал, набеленую и в дерюге с капюшоном.
И вот – на нужную музыку я выхожу на сцену!
Ужас!
Сцена убийства. Пол наклонный, буря, флейта свищет за молнию, струнные тремолируют, духовые плачут и хохочут, «сумрак ночи направлен» еще как, освещен только один дирижер, который руками машет, все слова за солистов страшно так и беззвучно проговаривает – и как будто прямо на меня смотрит!
Сердце мое безумно колотилось. Но все М-М-М-М-М-М спела, воздела руки над зарезанной бедной Джильдой и даже, нахалка, на поклон потом вышла.
Второй раз было в «Травиате».
Там, понятное дело, современная постановка, и где у Верди куртизанки и дамы полусвета, у нас были женщины вовсе последнего разбора.
(Говорят, когда наши артистки хора как-то торопились на вечеринку после спектакля и убежали, не разгримировавшись, – их в отделение забрали.)
Тут уж меня раскрасили и нарядили – прости господи.
И как раз прибежала девочка из отдела кадров напомнить, чтоб я у замдиректора подписала бегунок, а то праздники на носу. Я так и пошла, в проститутском.
Замдиректор как увидел, рот раскрыл, говорит:
– Это что еще такое?!
А я:
– Ну вот, выгоняете меня, я хоть попривыкаю к панели.
Он крепко возмущался, но запретить на сцену идти не смог.
Один хорист, как узнал, что я с хором буду по сцене ходить, говорит, плотоядно потирая руки:
– Ууух, что мы сейчас с вами сделаем!
И точно – тискали меня (полупочтительно), обсыпали мелочью (бумажными деньгами только Альфред швыряется), поили напитком «Колокольчик», который на сцене вместо шампанского наливают.
И еще было очень смешно и трогательно: они во время действия меня очень поддерживали, «бебе» не говорили и инструктировали моими же собственными словами, которыми я с ними раньше репетировала. Например, один усадил меня НА СТУЛ, сам положил мне голову на колени и шипит: «Сейчас у них (Альфреда и Виолетты) сольный кусок, дуэттино, – мы все должны замереть и ни-ни-ни чтоб шевелиться, а то – отвлекаем внимание зрителей!»
Хороший такой, все запомнил, профи.
В общем, я покинула оперный театр умиротворенная, и на сцене посверкала, и спектакли наладила.
Потрудилась не зря.
Случаи на охоте
Мои бабушка и дедушка (Реформатские) охотились.
Что это было? Любовь к русской литературе (оба были филологами), модные в тридцатых годах хемингуевые идеи?
Или семейное (у бабушки сестра и брат работали в егерском хозяйстве)?
Мама рассказывает, что помнит около пятнадцати охотничьих собак, которые последовательно проживали в доме: Веста, Стоп, Икс…
Икс очень нервировал моего папу. Когда он, на восемь лет старше мамы, его студентки, стал за ней ухаживать (выставки, концерты), но еще не был допущен в дом, мама, двадцати двух лет, часто говорила: «Это интересно, расскажу Иксу», а кто такой Икс, не сообщала.
Собаки были вялые и необученные, есть даже в семейном архиве фотография, на которой собака сидит, довольная, на берегу и что-то ест, а дед мой плывет с подстреленной уткой в зубах.
На собачьих выставках тоже не занимали никаких мест, кроме унизительно-поощрительных («особый диплом Весте профессора Реформатского»). Зато перед выставкой за два дня оба, и хозяин, и умный пес, страдали животами от волнения.
Еще и не очень воспитанные были. Сохранилось стихотворение дедушки:
Шапка не всегда горит на воре,
Не всегда видна злодейства нить:
Гончие насрали в коридоре,
А жена – давай меня бранить.
Один раз охота даже закончилась уголовщиной.
Дедушка пошел посидеть в кустиках в задумчивости, а бабушка решила, что там – вальдшнепы, и пульнула по кустам дробью. Дед тихо ойкнул: «Ох, зачем уж так-то» – и вылез из кустов весь окровавленный. Бабушкина сестра-ветеринар, увидев замотанного платками деда, сказала:
– Так я и знала – Надежда…
Потом его оперировали, но одна дробинка под кожей совершенно лысой головы осталась на память, и дед давал нам с братом Петей ее пощупать:
– Вот как меня ваша бабка приголубила (он в это время уже был женат на писательнице Ильиной).
А на фотографии собака Стоп и зайчонок, которого они как-то нашли, отбившегося от матери, и привезли в Москву. Через два месяца он разжирел и подрос, и его отдали охотоведу. Но и у того он плохо себя вел, ел корешки Брокгауза-Евфрона и жил между рамами окна. Когда он видел кого-то, идущего через двор, то начинал яростно колотить лапками по стеклу, чуть не покалечился как-то, был отдан в вольер, где прыгнул во всю прыть – и умер от разрыва сердца.
Но у деда и бабки от охоты остались какие-то дивные воспоминания, сопровождавшие их до смерти. Дед, когда помирал, говорил что-то такое: «А там, на тяге, поди, „хоркают“, а жизнь-то прожита»… Вот так вот.
Верочка и опера
Подруга Верочка Р. рассказала, как она посетила оперу в Барселоне.
Целый день бегала по достопримечательностям, а часов в шесть оказалась у театра. Зашла наудачу в кассу. Там сказали – билетов много, есть хорошие и дорогие, есть по восемь евро, но на неудобные места, с них плохо видать. Верочка купила на неудобные, решив так: посмотрю театр и публику, а повезет – так пересяду на удобные, как мы все делаем.
Места оказались действительно не ахти, Верочка затосковала, но видит: по окружности зала идет ряд очень симпатичных и полупустых лож.
Подергала двери. Две оказались запертыми, а третья – открытой. Верочка вошла и села скромно во втором ряду, боясь показаться на всеобщее обозрение и быть прогнанной.
Минут через пять в ложу вошел молодой человек и что-то сказал по-испански. Верочка сказала: «Сорри» и стала собираться восвояси. Но молодой человек перешел на английский и сказал, что ложа – его, и он просит Верочку сесть на лучшее место, в первый ряд, наслаждаться оперой, так как они с женой гостят сегодня в ложе друзей.
Он потом махал оттуда счастливой Верочке программкой.
Верочка пересела и стала наслаждаться.
Опера оперой, но публика тоже была интересная.
Были такие, как Верочка – в майках, джинсах и с рюкзачками, были просто недурно одетые люди всех возрастов. Но бо́льшую часть зала составляли старички и старушки в костюмах, исключительно элегантных платьях в пол (в антракте Верочка осмотрела их с ног до головы), в бриллиантах, жемчугах и торжественно причесанные.
А после спектакля вся эта каталонская знать выстроилась в гардероб.
«Удивительно, – подумала Верочка, – что они оставляют в гардеробе в августе, в сорокоградусную жару?»
Решила, что зонтики. Мало ли чего, вдруг ливанет.
Но ошиблась.
Весь гардероб был увешан мотоциклетными шлемами.
По номеркам получали стариканы, а дамы тусовались в центре холла и лопотали по-каталонски.
Дальнейшее Верочка наблюдала у подъезда. Старички лихо причаливали на мотоциклах, бриллиантовые дамы заправляли хвосты платьев и длинные подолы за пояски, надевали шлемы, обхватывали мужей – бзззз – и по дворцам.
Молодой человек, хозяин Верочкиной ложи, снова помахал ей, приблизившись, и разъяснил, что парковочных мест мало, и они дорогие, а мотоциклы – самое то.
Саму оперу Верочка не очень хорошо запомнила. Не музыкант. Кажется, шла «Царская невеста» Римского-Корсакова, а может, «Онегин» – другого автора.
Просто Верочке иногда чудились русские слова.
Картошка и зачетка
Когда пришло время получать диплом музыкального училища, оказалось, что он у меня вполне благополучный, кроме тройки по теории музыки…
А ее преподавал нам легендарный и замечательный, красавец и бог всего училища Д. А. Блюм! Мы с ним на первом курсе друг друга невзлюбили: он меня – за прогулы (не всегда легкомысленные, болела много), а я его – за строгость. И он по теории влепил мне «три»!
Шли годы, Блюм вел у нас сольфеджио, гармонию и элементы анализа, и неприязнь наша улетучилась, мы с ним полюбили друг друга, а я его так просто заобожала. И по всем этим дисциплинам он меня увенчал пятерками, потому что я страшно старалась, диктанты писала первая и задачи решала отлично.
Но с первого курса так и осталась в дипломе эта пакостная закорючка, тройбан по теории…
И вот меня вызывает в начале лета секретарь директора Евгения Петровна, по прозвищу Евгеша, и говорит:
– Слыхала я, Поспелова, что Блюм снимает дачу через стенку от ваших бабушки и тетки!
Такой темы я не оджидала, но это была правда. Случилось такое вот прекрасное совпадение. Бабушка недавно позвонила и сказала: «У нас какой-то Блюм с женой, музыкант, за стенкой поселился. Не твой ли это?»
Стою я теперь у Евгеши и думаю: ничего не укроется от всевидящего ока учебной части.
– Да, – говорю.
– И по моим сведениям, и Дмитрий Алексаныч с женой, и ваши родственники уже там, в Железнодорожном?
– Да, – говорю (и от всеслышащих ушей).
– Так вот, Поспелова, – говорит, сверкая очками, Евгеша, – не будьте дурой хоть сейчас, хоть вы так часто были ею до этого. Поезжайте на велосипеде, как вы обычно ездите (не укрыться и за стеной Кавказа), из вашей Салтыковочки в Железнодорожную, по пути купите для Д. А. в магазинчике в Кучино (эх) конфеток и картошки – побольше картошки, а то ему таскать трудно, старику. Постройте там ему не знаю чего там – глазки, обсудите, что вы там обычно обсуждаете (наверное, и это знали), а потом, исподтишка, достаньте зачеточку и протяните: мол, Д. А., так неприятно портить такой красивый диплом! Чего, Поспелова, – не хотите? Ну, идите отсюда вон!
Я ушла и долго мучилась.
Но в один из прелестных июньских дней села на велик, купила конфет и картошки, правда в другом месте, и приехала!
Сначала – к бабушке с тетей. Обстановку разведать.
Они говорят:
– У Блюмов там сегодня веселье, гости, ты туда не суйся.
Я думаю: ну, слава богу – и пошла в туалет на улицу.
А оттуда как раз идет Блюм.
– Катюша, как я вам рад, заходите потом к нам, мы выпиваем, а после гулять в лес пойдем!
Я говорю:
– А у меня еще для вас картошка и конфеты, бабушке было много, а конфет они вообще не едят.
– Прекрасно! Это так нужно! Спасибо вам!
В общем, я принесла ему и картошку, и конфеты, гуляла с ним и всеми его друзьями и гостями в лесу, много разговаривали про всякое интересное, грибы искали, аукались из «Снегурочки», пели из других опер… а потом я уехала в Салтыковочку домой.
По дороге разговаривала сама с собой и с придорожными лопухами:
– Ну, чо смотрите? Так вот – погуляла, а потом – зачеточку: мол, поставьте четыре, исправьте!
И плевалась громко.
Наверное, странное было зрелище…
В ближайший понедельник я привезла зачетку Евгеше, с тройкой, без исправлений.
– Ну, что, лень было съездить? – спрашивает она.
– Да нет, я была, только язык не повернулся, – говорю я, чувствуя себя дурой.
– Ну и дура вы, Поспелова, – разрешила все Евгеша.
Надо отдать ей должное, она потом все Блюму пересказала.
И он, знаете, что ответил?
– Молодец, за это ее и люблю!
Какая еще нужна оценка, а?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?