Электронная библиотека » Екатерина Поспелова » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 6 июля 2018, 11:40


Автор книги: Екатерина Поспелова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Три истории о том, как торговаться на улице

У моих друзей была собака.

Алабай.

Величиной с письменный стол, а в холке – выше.

Он был величественный, вислоухий, мудрый, степенный, как лорд, старый, с брыльями и всепонимающим взглядом красноватых глаз.

Подруга порой ходила с ним (его звали Алдан) за покупками на местный митинский рынок.

Подходит подруга к продавцу арбузов, к левой чашке весов, и просит арбуз. Дядька взвешивает, опасливо косясь на морду, вдвое больше его головы, вровень с правой чашкой весов.

Подруга спрашивает:

– Сколько с меня?

Дядька (бодрясь):

– Пятнадцать рублей!

Тут Алдан, чья морда пребывает там, где гири, тяжко вздыхает своим думам, так что от трепетания брыльев, вполне миролюбивых, несколько мелких гирек падают на землю.

Продавец:

– Одиннадцать рублей!

Сегодня еду домой, а на Щелковском развале – неплохие на вид мандарины.

Взяла два кило – себе и Пусечке (дочь так зову).

Я: Сколько с меня?

Тетка: Двести рублей, милая!

Я: А откуда сами-то?

Тетка: Из Грузии!

Я: Гомарджоба, карги гого, ме шен ме хуархар, бахахи цхалщи кхикхинепс, мадлопт. (Здравствуй, красивая девушка, я тебя люблю, лягушки квакают в пруду, спасибо.)

…накладывает удивленная.

Тетка: Откуда так хорошо говоришь по-грузински?

Я: Замужем была за грузином!

Тетка: Сто пятьдесят рублей!

Я: Мадлопт! Сакартвела! (Спасибо! Грузия!)

Забираю кулек.

Тетка (вслед): А чего развелась?

Я: Ромели сатиа? (Который час?) – это я уже спиной, влезая в маршрутку.

Просто больше ничего не знаю, кроме: «Ори Ахашени, эрти Саперави» (одно Ахашени, два Саперави) – но это тут не к месту.

Машу приветственно, а тетка – мне, задумавшись, вслед.

Маршрутка трогается – и я задумываюсь.

Вспоминаю, когда выходила замуж за грузина, оба наши отцы, Асясябыч и Глебгеннадич, пошли на рынок покупать фрукты к свадебному столу. Свекр-грузин отодвинул нежно моего папу, желая ему показать, как он умеет торговаться. Завел такие лясы! Переходил с одного грузинского наречия на другое, иногда переводил папе, а увлекшись, и вовсе не переводил, похвалил всех членов семейства продавца и его свояков и в результате выторговал половину цены на огромное количество фруктов к свадьбе.

Потом был так горд своими умениями торговаться, что сдачу, перекрывающую размер «скидки», забыл взять.

И не вернулся за ней, ясное дело.

Мой первый диссидентский опыт

Я училась в МГУ в восемьдесят седьмом – восемьдесят восьмом. Поступила сначала на вечерний, потому что перед этим окончила, как пианистка, профессиональное музыкальное училище (Мерзляковку), а после него поступать на дневной было нельзя (будь добр, отработай два года по профессии: учителкой или концертмейстером, а потом позволяй себе ходить «налево»).

Но после первого курса на вечернем некоторых (лучших или блатных) переводили на дневное, даже если это было не вполне законно. Я была лучшая (по успеваемости), но все считали, что я блатная, потому что оба моих дедушки были светилами филологии, и один даже до сих пор (в свои восемьдесят семь) работал на кафедре. Иногда я робко подходила к нему, статному и красивому, в гардеробе, видя, как он одевается (кашне, шапка, элегантное пальто), здоровалась.

Дед с нами никогда не жил и меня вспоминал с трудом, но здоровался ласково. Между тем, на кафедре было принято считать, что, когда весна, Рахманинов и сирень, то все прогуливают, потому что – любовь, а одна Поспелова – потому что у нее дедушка Поспелов…

Это было, конечно, обидно и несправедливо.

Ну да бог с ними.

На второй курс меня перевели на дневной и сразу отправили на картошку в какой-то совхоз. Там было общество, из которого я составила всех своих будущих друзей: был обворожительный будущий славяновед Александр Лифшиц, с которым мы хохотали у барака и определили, что родители у нас с юности знакомы; был гениальный поэт Михаил Гронас, который, отходя ко сну, на общем обеденном столе выкладывал свой автопортрет из элементов лапши «Доширак» или ее предшественницы: вермишель – кудри, овощи и морковка – нос, сублимат – веснушки… ужасно похоже получалось!

Надменные, но невежественные мачо с отделения РКИ презирали этих моих любимых ребят, говорили при мне про них всякие снисходительные гадости – и получали в ответ.

Помню еще: одна еврейская красивая девочка, очень больная и по недоразумению не получившая освобождения от картошки, несколько раз упала в обморок прямо на сортировке. Я тогда ходила, горя очами, к начальнику и говорила:

– Она больна, просто не успела взять справку, что ей нельзя ехать в колхоз, – дальше излагала подробности: у нее какие-то ужасно серьезные заболевания (впоследствии она перевелась на классическое и сейчас одна из лучших переводчиков с латыни и греческого).

Начальник глядел бессонным взглядом коммуниста, а потом, когда я заканчивала, изрекал:

– Это не КОЛХОЗ, это СОВХОЗ! – и все.

Кончилось тем, что я плюнула в пол и сказала:

– У вас вместо сердца – пламенный мотор! – мне показалось, очень эффектно.

А потом картошка кончилась, и мы все приехали учиться. И вот тут я поняла, что некоторые мои приятели по картошке состоят в маленьких тайных диссидентских обществах. Они меня туда не втягивали, но я знала – что-то такое существует. И вот как-то раз разгорелся политический скандал: на одном из пленумов – чего не помню – пылкий Ельцин выступил и сказал:

– А какого, спрашивается, черта, ваша, Михаил Сергеевич, жена, Раиса Максимовна, после вечернего душа звонит мне и говорит – что я должен делать, а чего – не должен?!

Горбачев что-то ответил, Ельцин продолжил, и вся эта необыкновенно интригующая перепалка была опубликована в нескольких зарубежных газетах…

А у нас – нет!

А время-то было – перестроечное!

Как это – не публиковать? Все надо публиковать!

Тем более мои друзья имели собственное представление о том, кто такой Горбачев, а кто – Ельцин!

И вот они мне как-то после лекции по морфологии говорят:

– У нас сегодня митинг, на главном входе в корпус, посвященный «неопубликованию материалов пленума в печати». Ты с нами?

Я говорю:

– Да я, ребят, не в курсе, и вообще собиралась домой пойти, на рояле поиграть (я когда была пианисткой, в основном читала, а когда стала филологом, в основном на рояле играла, так выражала свой протест против реальности).

Но когда я спустилась в гардероб главного здания с номерком за шубой, то увидела: весь наш дворик гуманитарного МГУ запружен какими-то странными, никому не известными людьми, у которых лица стерты, как коленки, а поодаль стоят несколько автобусов с вооруженными ребятами!

И это все – на кучку моих друзей, которые всего лишь хотят знать, что сказала Раиса Максимовна после душа!

Тут душа моя взыграла! Я позвонила брату, который в это время снимал «параллельное кино», и сказала:

– Приезжай, тут какие-то судьбоносные дела творятся, надо все снять и записать!

Брат приехал через двадцать минут (мы жили недалеко от МГУ). У него на плече была большая кинокамера, при виде которой его сразу же завернули, пригрозив отнять технику. Но он успел в дверях передать мне магнитофон-репортер с микрофоном на проводочке, необыкновенно чутким, по которому, если плюнуть с пятого этажа, слышно, как упадет.

(Мы на этот магнитофон поющих русских бабок в экспедиции записывали – все, от вздоха до всхлипа, было отчетливо слышно.)

Я надела его на себя, как сумку через плечо, под шубу, а микрофончик держала в руке, пряча.

Начался митинг. Мерзюк от начальства, кажется, Орлов, сразу стал дискредитировать собрание, говоря, что его собрал некто Коля Таламов (имя изменено), который на филфак принят только из жалости, потому что у него очень слабое зрение! (Тут я рассердилась еще сильнее и высунула микрофон из-под шубы дальше и явственнее.) Потом выступал сам Коля, прекрасный и честный мужик, который говорил, мол, что это за Белогорская крепость, почему Раиса Максимовна прячет шпаги и рулит высокопоставленными мужами….

Собственно, на пленке только это и записалось.

В какой-то момент, конечно, с галереи засекли мой микрофон. Меня уютно обняли по бокам три невыразительных парня и попросили следовать за ними и выключить микрофон.

Я сказала: «Нет, буду тут стоять и ничего не выключу».

КГБшники искали у меня под шубой, почти обшаривали, но, видно, техника фольклорного кабинета консерватории была хитрее их мозгов, – и вырвать микрофон они не смогли.

Меня потащили.

Я кричала:

– Никуда не пойду!

КГБшники шептали ласково:

– Пойдете, пойдете!

Я поджала ноги, и они потащили меня силком (я слышала, как рвется рукав моей меховой старенькой шубы с плеча какого-то уехавшего диссидента).

Микрофон еще работал.

Я кричала в него:

– Это насилие!

Меня несли быстро.

Какой-то осклабленный холуй бежал все время одесную и в мой же микрофон кричал, нагибаясь: «Это не насилие! Это не насилие!» – может, он думал, что это все прямо передается на «Голос Америки», пока микрофон работает?

Хахаха.

Потом меня притащили на второй этаж гуманитарного корпуса. По тому, как там распоряжался какой-то бычерожий хам, стало ясно, что тут, в МГУ, находится ставка КГБ.

Несколько минут он был со мной ужасно хамоват и чуть ли не силой пытался вырвать у меня магнитофон.

Но я до этого начиталась всякой правозащитной литературы и кричала запальчиво: «Личный обыск – только с санкции прокурора!»

Через пять минут вдруг прибежали люди сверху и, очевидно, – я не слышала – сказали, что задержанная девушка – внучка почтенного профессора…

Тут все резко изменилось. Меня посадили в лучшее кресло и стали своими гнилыми и противными доводами убеждать, чтоб я отдала им магнитофон с записью. Это длилось часа три. Я объяснила КГБшнику (такой тучный, усталый гад с мятым жирным лицом – откуда только такие берутся) все свои политические взгляды. Он слушал устало, особо не возражал, в какой-то момент понял, что это – дело университета, а не его, прекрасного, и перевел меня на другой этаж, где сидел комитет комсомола.

А надо сказать, я членом ВЛКСМ никогда не была, единственная на всем потоке в сто человек. Просто избегала урочных дней, когда надо было вступать, и все. Улизнула.

Комсюки тоже старались страшно. Были нежны. И вообще, у них уютно было. Я села с ногами на диван.

Они спросили меня:

– Как же мы вас за два года не узнали? Где ваш билет? Не угодно ли чаю с баранками?

Я говорила:

– Чаю очень хочу, баранок тоже, а вот билета никакого нет, потому что я в гробу вас видела с вашим ВЛКСМ.

Но им была дана задача – взять у меня магнитофон, поэтому они дерзости глотали.

Но не вышло. Не отдала. Самой сейчас приятно.

И тогда передали меня на одиннадцатый этаж – к самому декану филфака!

Он, бедный, к жене-детям не шел. Знал – буза у него.

Там тоже был чай и чуть ли не коньячок.

Я сидела, как Софья Перовская с бомбой, со своим магнитофоном на коленях, на который вряд ли что записалось, кроме истошных криков: «Это насилие!» – «Нет, это не насилие!»

Но я твердо вознамерилась магнитофон отдать только с честью или с жизнью.

Мы обсудили с деканом филфака, который меня впервые видел, Достоевского, Толстого, смертную казнь, а потом он заговорил вкрадчиво:

– Катенька, вы сейчас отдадите мне вашу пленку, а я положу ее в несгораемый шкаф, – побрякал ключами, открыл, показал, куда он мою пленку положит. – Я даю вам слово коммуниста, что никуда ваша пленка из несгораемого моего шкафа не уйдет!

Подождал реакции. Я сижу, улыбаюсь, мотаю головой. Устала ужасно.

– А, я вижу вы не верите слову коммуниста???? Тогда – хотите, я перекрещусь, я – старообрядец! – сказал декан.

Сейчас бы такое никого не удивило. Мы уже привыкли к сращению политических структур, пусть даже коммунистов, с религиозными, но тогда я ужасно смеялась. Такой декан, солидный человек, в кармане партбилет, а на шее-то, оказывается, – старообрядческий крест!

(Потом раззвонила про это по всему филфаку, так он у нас и назывался с тех пор: «Наш старообрядец».)

Я отказалась отдать пленку и после креста.

Тогда вдруг, как в театральном явлении, дверь отворяется, и входит моя мама – она сотрудник МГУ, только на другом этаже, искусствоведение преподает.

Секретарша из приемной ректора успела позвонить ей, пока я тут обсуждала с деканом смертную казнь.

Мы встретились глазами. Мама моя – молодец, и в разведке не сдаст.

Она сказала:

– Иван Федорович, вам кажется, что Катя – человек молодой, горячий и использует пленку не по назначению, а лучше бы она была у кого-то взрослого, постарше, поопытнее?

– Да, да! – закричал в надежде старообрядец, потирая руками.

– Катечка, тогда пусть она будет у меня, ты согласна?

– Конечно, мамочка, согласна, но только у тебя! – сказала я…

Крыть декану было нечем.

Потом мы выбирались из совершенно темного МГУ, где у каждого лифта дежурили какие-то мрачные типы. Мы прошли по темной лестнице, минуя гардероб, благо мама не разделась, а моя порванная шуба была тоже на мне.

Вздохнули только на остановке, среди сугробов…


Смешно, но эта пленка была совершенно никому не нужна и не понадобилась.

Но у этого случая было два последствия.

Во-первых, в газете «Русская мысль» напечатали обзор про это студенческое волнение, где все переврали и сказали, что у студентки «исторического факультета» отобрали пленку.

Так вот – досадно было читать вранье. Студентка была с филологии, а пленку не отобрали – так и лежит сейчас в моем столе, только никому это уже неинтересно.

А второе последствие было такое, романтическое.

Лидеру всей этой студенческой кутерьмы, Коле Таламову, сообщили, что была такая девочка с его факультета, которая, пренебрегая опасностью, сохранила пленку, где его унижали и ругали…

И вот отдыхаем мы на зимних каникулах с дачными приятелями в Звенигородском пансионате. Лыжи, пушистый снег, симпатичные друзья, буриме, шарады и прочее.

Вдруг появляется Коля Таламов и его какой-то близкий сподвижник по сопротивлению. Они как-то и с кем-то созвонились и нашли меня в глуши подмосковных снегов.

Мы с компанией были рады их приезду, поехали в местное сельпо, купили еды и закатили им пирушку, обхохотали все это происшествие, пококетничали все друг с другом – и улеглись.

По рассказам, Коля всю ночь после этого не успокаивался, мерил шагами комнату, в которой спал вместе с моим соседом по даче, и говорил, не переставая: «Один лишь день, один лишь день – и все решает!»

Наутро он добыл где-то цветов вперемежку с хвоей, и – чин по чину – сделал мне предложение: быть всегда вместе, как Ленин и Крупская, сопротивляться и не сдаваться…

И тут я, граждане, отказала.

Другого любила.

И вообще.

Через три года я с тогдашним любимым пировала на Колиной свадьбе.

Хорошую, верную и прекрасную девушку он выбрал.

Гораздо лучше меня.

Забытый мотив

На широкую Масленицу в нашем театре обычно давали Снегурочек.

Одну давали вечером в субботу, другую – в воскресенье в двенадцать.

Хорошо помню этот спектакль, потому что, кажется, он был у меня последним: за всякие провинности, вольные и невольные, я в марте из театра была уволена.

Поэтому и лицо у меня на этих фотографиях печальное, несмотря на то, какие чудесные ребята, и даже Цари, меня на них обнимают.

На вечерний я выписана не была – занималась текущими репетициями на верхнем этаже театра.

В перерыве мы с тенором Груздевым шатались по коридору, поскольку в буфет уже было поздно – после антракта в спектакле его закрывали.

– Полезли на галерею, – предложил Груздев, поскольку тянуло на сцену, а вниз и обратно мы бы не успели.

Мы залезли по вертикальной лесенке в полупотайную дверь, ведущую на колосники сцены, и малость походили там, на головокружительной высоте над сверкающей в прожекторах сценой, кишащей микроскопическими разряженными, цветными поющими людьми.

Справа на мостке обнаружили механика сцены, который сидел рядом с какими-то таинственными кнопками, в наушниках, и что-то читал.

– Что читаешь? – знаком спросил Груздев.

Тот закрыл книжку, показал: «Монтень. Опыты» и открыл опять.

В этот момент насекомый голос у него в наушниках сказал: «Приготовиться на Солнце. Пошел».

Любитель Монтеня встал, нажал какие-то кнопки и стал тянуть на себя огромный канат, после чего прямо на уровне наших с Груздевым подошв со страшным шелестением поехал влево верхний край огромного пятиметрового диска, изображающего солнце, а нам в глаза ударил сноп света.

– А хорошо тут, – сказала я, – и блинами почему-то пахнет…

– Помрежи, суки, за пультом угощаются, – сказал Груздев, – дали Солнце – чего не пожрать. Небось и выпивают.

Тут Груздев осекся, потому что я была тоже помреж, вернее ассистент, но солисты не вполне понимали разницу, да и недаром: я любила и сама «помрежить», то есть вести спектакль за пультом и вообще быть на сцене во время представления, и предпочитала эти обязанности своим прямым – руководящим и режиссерским. Например, завтра я именно в таком качестве и была выписана на утреннюю Снегурочку.

– А ты завтра выписана? – спросил, заминая неловкость, Груздев.

– Ага. А ты?

– Я Телепузика пою (так назывались в этой постановке Глашатаи, с их изумительным синкопированным дуэтом-зазывалкой, потому что у них на голове были полуметровые «кики», очень напоминающие антенну). Слушай, Катерина, я завтра напеку тоже блинов и закусочки сделаю – пальчики оближете!

Мы уже слезали по лесенке в цивилизованный коридор.

– Хорошо, Андрей, – сказала я, и мы оба зажали уши, потому что динамик в коридоре сказал:

– Напоминаем, что сегодня будет переход на летнее время. Особенно это касается артистов, занятых завтра в Снегурочке.

– Черт знает что такое, – сказал Груздев, – уже пятьсот раз сказали. Ну что мы, дебилы, что ли? – и перевел часы.

После репетиции мы пробирались из лифта позади декораций по темной сцене, как вдруг из дыма и чада откуда-то вылезла Оля, которая только что, пока мы были в лифте, спела «Люблю и таю» и истаяла.

– Ну, как? Нормально си взяла? – спросила она, кашляя от дыма.

– Замечательно! – дружно соврали мы с Груздевым.

Назавтра с утра был такой стремный спектакль, каких больше даже и не упомню.

Началось все, вроде, хорошо – провели «сверку хора», то есть проверили по мизансценам всех танцующих и выносящих шесты с головами птиц и лентами.

Спели и мини-оркестровую – это когда уже загримированные и красиво завитые солисты в белых халатах, чтоб не испачкать гримом одежду, проходят с дирижером самые заковыристые места партитуры. В театре это называется «ансамбль гинекологов».

Потом началось.

Лес изображали белые, полупрозрачные трубочки, свисающие несколькими планами со штанкетов, парочка из которых накануне оборвалась, и теперь мы с помрежами приматывали их на место скотчем. Наконец пришел монтировщик, отстранил нас обнаженной татуированной рукой и сказал:

– Пять человек с высшим образованием не могут один гондон привязать.

Это был, кажется, тот же, что накануне Монтеня читал.

Наконец все потухло, из потемок плеснул аплодисмент вышедшему дирижеру, – и понеслось.

Сцена, являющая подсвеченную снизу ледяную гору, залилась предрассветно-голубым.

– Конец зиме! Пропели петухи!

Началась ерунда в зрительном зале.

В паузе у какого-то человека в первом ряду зазвонил мобильник мотивчиком из «Тореадора».

Маэстро, не сбавляя темпа, повернул голову и прямо близко так, глаза в глаза, сказал ему:

– Извините, это из другой оперы!

Запела дивно Весна тягучим контральто, потом Мороз забасил своей арией, а у меня тоже зазвонил телефон, но внутренний, немой и с лампочкой.

– Груздев у вас? – спросило режуправление.

– Нет, не видала, – сказала я.

– Объявите по театру, он не расписался! – кричала трубка.

А над моим ухом уже стояла дивная колоратура Катя С. в костюме и с фальшивыми русыми косами.

– Катечка, тезка, помоги!

– В чем дело?

– Я давно не пела, не помню слова, подсказывай мне, а? Ну пожалуйста! – и убежала петь «С подружками по ягоды».

Роюсь на полках с клавирами, но нужного там нету. Только тот, что на пульте помрежа, а его нельзя брать – там все пометки: кто когда выходит, что выносит, какой свет когда готовится, когда изливается, все-все, что в наушниках слышат Монтенелюбы – все тут, в этом клавире, включая заметки на полях: «водички баритону», «зажать уши» (гонг стоит на сцене, рядом с пультом), «сказать хору в арьере, чтоб не галдели», и «раздать всем ключи от машин, а то начнется» (певцы на время спектакля все ключи сдавали помрежу, боясь оставлять в карманах снятых в гримуборных штанов).

Наконец концертмейстеры принесли клавир, и я выбежала в темный проход в кулисе со светящимися лунными дырочками в полу, наступила в лоток с канифолью, чертыхнулась и побежала суфлировать Катю-Снегурочку.

И слава богу. Взглянув свежим взором на занавес, я увидела – о ужас, что сам он, занавес, свернут, как блин на тарелке, поднят под потолок и перевязан веревками.

А буквально через пять минут, на ворожбе Купавы, он должен эффектнейшим образом спускаться к центру с верхних точек портала.

Очевидно, служба, убирающая театр, его накануне пропылесосила от вчерашнего бумажного снега. Да и перестарались, обмотали веревками.

Я представила, как сейчас под музычку эти две сбинтованные сосиски поедут вниз в свете прожекторов – и похолодела. Описывать дольше, чем делать.

Я – стремглав к пульту, телефон, трубка выпадает из рук, набираю механиков, ору: «Немедленно опустить занавес!»

– Еще рано!

– Черт, делайте, что говорят! Реквизиторы, на сцену – развязывать веревки на занавесе.

Тридцать секунд, двадцать пять – реквизиторов нет…

Кидаю куда-то клавир и несусь сама – отвязывать. Какой гад так крепко… двадцать секунд, пятнадцать…

– Механики, поднимайте назад!

Пауза кажется вечной. Наконец тяжеленные свернутые блинами полотнища с бахромой поползли вверх, зацепили прислоненные палки с петухами, грохот, чей-то сдавленный крик… не до него… кричу:

– Все, поехал занавес вниз, давайте!

На секунду позднее, но поехал… Красиво.

Уф.

Стою, вся мокрая, с ледяной горы спрыгивает Купава:

– Ну, как я спела, Кать?

– Изумительно, Таня!

В антракте Груздев не появился, не расписался и никак себя не обозначил.

Звонили ему на мобильный – сладкий тенор вежливо попросил оставить сообщение, но мы не оставили, к чему…

Катя С. подошла еще раз и, вращая глазами от ужаса, сказала, что пока пронесло, но чтоб я непременно просуфлировала сцену с Мизгирем.

На сцену мною вызван был другой тенор, «страхующий» Груздева.

– Быстро гримируйся, ты поешь…

– А, но…

– Ни слова больше! – и тенор помчался к гримерам.

– По-моему, он датенький, – сказала мне доверительно Соня-помрежка.

– Ничего, споет, невелика роль, – отвечала я.

Глашатаи запели.

Запасной тенор провел свою партию прекрасно. Так часто бывает, когда в легком подпитии обнаруживается гиперответственность.

– Молодец, – шепнула я Соне.

– Он-то молодец, а мы чего до сих пор скучные сидим? – спросила Соня и заманчиво побулькала сумочкой.

– Мне нельзя, я должна слова подсказывать, – запротестовала я.

– А мы по чуть-чуть, – ласково проговорила Соня, доставая стаканчики, – у меня и блиночки есть.

– А салфеточки есть? – сдаваясь, спросила я.

– Все есть!

– Хорошо, после сцены с Мизгирем, – строго сказала я.

– Ну, ты иди, Катюнь, мы тут без тебя начнем, – шелестела Соня.

Суфлер, говорят, отдельная и очень трудная профессия.

В нашем театре суфлеров не было, поэтому, забыв слова, каждый выходил из положения как мог: пел, что господь на душу положит. В итальянских операх этого вообще никто не разбирал, в русских – было хуже. Например, один Онегин в седьмой картине помнил твердо, что надо сказать что-то про колени, а остальное – отшибло. Никто не пришел на помощь, и он спел что-то такое: «мечтать обнять у вас колени и, зарыдав у ваших ног, излить мольбы, излить колени, и все, и все, и все, и все». А Татьяна, плача от беззвучного смеха, отвечала: «Я плачу!», а тот, страстно: «Плачьте, эти слезы…» – дальше он вспомнил. Сказал потом, что поседел под париком.

У меня суфлировать получалось, на мой взгляд, хорошо.

Я дождалась последнего слога Мизгиря и красивым отчетливым шепотом прошипела:

– Зачем, зачем? Вставай, Мизгирь!

Но результат получался странный. Мизгирь поет свое, музычка играет, а Катька ничего не отвечает.

Дальше – то же.

Мизгирь: Ты меня полюбишь али нет, скажи мне?

Я (почти в голос): Слова твои пугают, слезы твои страшны – и т. д.

И снова – пиликает оркестр, а Снегурочка ни гу-гу.

Мизгирь: Да, что страшен я, то правду ты сказала…

(А она вроде ничего и не говорила.)

Я в панике смотрю на сцену – уж не плохо ли Катьке? Нет, уворачивается, бегает, станок дрожит от топота, – только не поет ни звука. Наконец свита Весны, отталкивая меня тюлевыми рукавами, взбежала на станок, а Снегурочка, избежав насилия, спрыгнула ко мне в потемки закулисья.

– Катя, я же подсказывала слова, что случилось? – обиделась даже я.

– Прости, тезка, – еле шевеля губами, отвечала красавица, – я слова помнила, я мотивчик забыла…

С меня было достаточно. Я оставила клавир Катьке, которая стала судорожно листать его, и ушла на пульт.

Через минуту от чувств опоздала с какой-то переменой: то ли лес из белых висюлек не вовремя дала, то ли чего. Катастрофы никакой не произошло, но режиссер из своего кабинета все-таки позвонил.

Глядя на мигающий остервенело лампочкой внутренний телефон, Соня сказала:

– Это Он, не бери.

– Не возьму, – малодушно согласилась я.

Финал прошел без происшествий. Бог Ярило наконец смилостивился, любитель Монтеня оттянул гигантскую лебедку, и Солнце просияло над ледяной горой под музыку хора на одиннадцать четвертей.

Мы за это с Соней (имена вымышлены) выпили.

Потом еще продолжили в буфете, вместе в режиссером, который был мил и старался на нас не дышать. Как и мы на него.

Осмелев, я сказала:

– А я вам сегодня лес не вовремя дала.

– А я знаю, что ты не вовремя дала, и звонил тебе.

– А я знаю, что это вы звонили, и трубку со страху не взяла.

– А я знаю, что ты знала, что это я, и не взяла…

Застолье затянулось. Не хватало Груздевских закусок, но все были сыты впечатлениями и время от времени заказывали воду, чтоб никто не придрался к светлой жидкости в стаканах, а тайком, конечно, – ну, того, из сумочек…

Пропивали, кажется, и мой уход из театра.

Часов в пять по новому времени потянулись по домам.

В предвесенних сумерках в парке театра встретился нам Груздев.

Он шел работать – петь Телепузика. Вовремя, чтоб успеть загримироваться к «ансамблю гинекологов».

– Что-то не так? – спросил он, дрожа поставленным голосом.

Время он перевел, а вот что спектакль-то был утренний – как-то выскочило у него из головы.

Все обступили его и обнимали, как родного.

Танька Карчук, меццо, как-то всплакнула даже у него на плече и спела: «Полна, полна чудес могучая природа».

– Что ж теперь со мной сделают? – спрашивал убитый Груздев, поставив от горя пакеты с наготовленными за утро закусками и блинами на мерзлую землю.

– «В нашем уложенье кровавых нет законов», – пел кто-то.

Ну, вот.

Как говорил Пушкин, «все потом домой пошли».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации