Текст книги "Монристы (полная версия)"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Зеленая рубашка,
Белый передник.
Эх, Саня-Ваня,
приве-редник!
Эй, у кого майорские
погоны на плечах?
Трах-тара-рах-тах-тах,
ох, божий страх!
Ребята, с ними кончено,
Эх, красота!
Майорские погончики,
Тра-та-та!
Да как бы не случился
Боль-шой кон-фуз!
Кому сегодня снился
Бубновый туз?
Свобода, свобода
Всему народу!
Вставайте смело,
Долой военное дело!
Раз-зойдись, брат-ва,
Мы сегодня в ла-фе,
Наплевать на все,
Айда в ка-фе!
Загремела перебранка,
Засвистела песня-пьянка:
Эх, поганый Санька!
Эх, поганый Ванька!
Отчего он стал так кроток?
То орут двенадцать глоток:
Наплевать, наплевать,
Надоело воевать…
Подходили еще и еще, просили прочесть с начала… О, это был триумф!
Неделю потом боялась, что триумф доползет до директора. Лавры Дениса Давыдова жгли мой лоб.
Где ты, Денис Давыдов? Молодой казак с белой прядью на лбу, провожающий глазами оборванных французов, которые медленно идут к границе, утопая в русском снегу… Где та новогодняя ночь, пушка в бальном зале, стук сапог по лестнице, распахивается дверь – молодое улыбающееся лицо под треуголкой, легкое движение плечом – и шуба падает на пол… «Танцы, господа!» Где вся та жизнь – синий снег, кивера, французские марши? Наступила зима, но там, в маленьком домике на окраине, не горят окна, и хлопья не падают на эполеты, и никто не растапливает печку сырыми дровами. Нет клуба. Это фантазия наша…
– …Я вам говорю! Вам! Встаньте!
– А?
– Вы что – спите на занятии?
– Нет, почему сплю?
Саня-Ваня разгневан.
– Встаньте.
Я встаю. Пень еловый.
– Почему вы не соблюдаете дисциплину?
– Потому что… не считаю нужным!
Саня-Ваня берет меня за плечо и толкает к двери.
– Идите к директору, – говорит он, и голос его вздрагивает от гнева, – и без ее разрешения…
Класс сочувственно смотрит мне в затылок. Я закрываю дверь и медленно бреду по зловеще тихому коридору. «Что делать?» – как сказал Чернышевский. Мадлен, тебе труба. Какой пассаж!
У кабинета директора на подоконнике сидит полковник Головченко. Я немедленно заливаюсь горькими слезами. Их высокоблагородие удивлены и растроганы. Сквозь всхлипывания доносится мой противный жалобный голос:
– …А строевая подготовка – это тяжело… и не всякому дано… это нужно призвание… ы-ы-ы… Александр Иванович не понимает…
В тот момент, когда Саня-Ваня шел насладиться зрелищем моего унижения, я уже вытирала слезы, утешаемая директором, а полковник Головченко многозначительно сказал:
– Александр Иванович, можно вас на минуточку…
Саня-Ваня был посрамлен и уничтожен, но на душе у меня скребли прямо-таки саблезубые тигры, потому что я поступила достаточно подло, натравив их высокоблагородие на их благородие, тем более, что последнее, в сущности, желало мне добра.
Придя домой, я даже выдрала из конспекта по военке листы, исписанные изречениями Пруткова-младшего. Эти листы, нечто вроде фиги в кармане, утешали меня в тяжелые минуты, и я воображала, что протестую против муштры.
Оттого наши командиры лысы,
Что прическу у них объели крысы.
И мое любимое:
Не нам, господа, подражать Плинию.
Наше дело выравнивать линию.
Но на уничтожении этих листов мое раскаяние кончилось.
* * *
Наша школа ist eine Schule mit erweitertem Deutschunterricht, по каковому поводу ее часто посещают разнообразные иностранные делегации. Тогда лучших учеников снимают с уроков и отправляют беседовать с делегатами. Совсем недавно мы крупно оконфузили западных немцев: они проходили по лестнице в тот момент, когда стройная шеренга одетых в гимнастерки девушек дружно орала:
– Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!
Саня-Ваня орлом прошелся перед нами и с видимым удовольствием произнес:
– Напра-во!
Никогда так четко мы не исполняли его приказаний, никогда так звонко мы не щелкали каблуками наших легкомысленных босоножек, никогда строевой шаг не печатался громче и резче, чем в тот раз, когда мы промаршировали мимо немецких гостей, с интересом проводивших нас глазами. Вышел медизанс, как говорили в XVIII веке, и наше школьное начальство усилило бдительность.
– Да!!! – кричала в трубку директор. – Да! Консул ФРГ! А во дворе баки с мусором. Немедленно! Да! Экстренно.
Я потихоньку вышла из канцелярии. Консул ФРГ – это не какие-нибудь студенты из Гамбурга. Это уже серьезно.
Баки, наши вечные философические мусорные баки, были вывезены экстренно и немедленно. Рушилось что-то незаблемое. Но более всего нас потряс Саня-Ваня. Он стоял на лестнице В ШТАТСКОМ, и глаза его были скошены в сторону, и руки его покоились на перилах, и был он понур и печален. Вместо приветствия он тяжело вздохнул и прошептал: «Не имеют права ущемлять…»
Надпись «Кабинет военного дела» была тщательно заклеена чистенькой беленькой бумажкой. Натали ликовала и пыталась исполнить (варварским голосом) песню Friede, Friede, sei auf Erden – Menschen wollen Menschen werden, но почему-то сбивалась на восточную мелодию. Мимо промаршировали в столовую первоклассники. Увидев замаскированную табличку на двери, двое или трое остановились, смешав ряды, и тыкая пальцами заорали:
– Гля! Гля! Чего налепили…
Вскоре наступила долгожданная минута, когда нас сняли с уроков и отправили беседовать с консулом. Мы долго стояли под дверью, забоявшись такой дипломатической миссии; наконец, кто-то один толкнул дверь, и мы, немного падая друг на друга, ввалились в класс, избранный пресс-центром. На стене – огромный портрет Тельмана. Под Тельманом – несколько бледных от волнения учительниц и директор. Ма-ма. А вот и консул – настоящий дипломат, высокий, стройный, в синем костюме. Увидев нашу смешавшуюся толпу, он встал и, слегка наклоняя серебряно-седую голову, пожал каждому руку, сказав:
– 'n Tag!
Настоящий дипломат, думала я, отвечая на твердое рукопожатие. Настоящий!
Консул легко опустился на стул, небрежно бросил ногу на ногу и откинул голову.
– А это – наши ученики, – хлебосольным голосом сказала директор.
Темные глаза консула скользнули по нашим любопытным лицам, и он молча наклонил голову.
– Если у вас есть к ним вопросы…
– О нет, – сказал он, – вы мне очень хорошо рассказали про вашу школу и ее интернациональные связи.
Тут все они заговорили про интернациональные связи, а я уставилась на Тельмана и стала вспоминать последнюю делегацию.
Это были студенты из Гамбурга, славные ребята, обмотанные шарфами, в невообразимых кепках, длинноволосые молодые люди и стриженые девушки. Сначала для них пела наша могучая агитбригада, исполнявшая, как всегда, «Как родная меня мать провожа-ала!» (инсценировка) и «Левый марш» (на немецком языке).
И вдруг кто-то из студентов встал, махнул рукой и запел:
– Steht' auf, Verdammte dieser Erde!
И я тоже встала, и наши голоса взялись октавой:
– Весь мир голодных и рабов!
И все тоже встали, и бессмертный пролетарский гимн загремел по школе, выметая пыль из самых дальних и темных углов и вихрем вырываясь из плотно закрытых окон, так что лопались стекла, и куда-то мчался, как ураган, и никогда, никогда не будет войны, потому что мы здесь, на Большой Посадской улице, на двух языках поем Интернационал, и мой серебряный голос звенит, а сзади подхватывают чьи-то сорванные голоса, и это мои товарищи! Была минута единения и восторга!
Расстроенный старенький рояль подпевал нам, но наши молодые глотки вскоре заглушили его дребезжащий старческий голос, и последние аккорды неожиданно вынырнувшие из затихающего хора, поставили нерешительную точку после нашего пения. Минута прошла.
– …И, конечно, поездки наших школьников в ГДР, – говорила директор, оглядываясь на учительницу, переводившую ее слова на немецкий язык. Консул настороженно-вежливо кивал.
Когда рассказ об интернациональных связях иссяк и грозил перейти в демонстрирование вымпелов, значков, альбомов и многочисленных берлинских медведей с короной между ушами, консул своим дипломатическим чутьем понял это и стал благодарить за интересный рассказ и встречу со школьниками. Мы были ужасно разочарованы.
Через два часа после отъезда шикарной машины консула грохот под окнами привлек наше внимание. То прибыли из эвакуации мусорные баки.
* * *
Перемены заполнены светскими беседами. Натали, Хатковская и я сидим втроем на подоконнике, болтая ногами, и ведем изящные разговоры о Марии Валевской, польской возлюбленной Наполеона. Эту историю поведала нам Христина, которая вдруг принялась усиленно читать польских авторов и учить наизусть стихи Мицкевича (в русском переводе).
Пани Валевская, тоненькая женщина с пышными белыми локонами и синими глазами – рядом со всемогущим и непонятным Наполеоном, завоевателем Европы, окутанным пороховым дымом, – и где-то вдали шестидесятилетний ничтожный муж прекрасной пани – о, как это пикантно! Вся история интригующе начинается с маркиза де Флао, подстроившего встречу Марии с Императором… О, как? Вы не знаете де Флао? И спокойно смотрите мне в глаза после этого? В наше время не знать де Флао? Вы что, серьезно, на самом деле, не знаете де Флао? ЭТО ЖЕ ВНЕБРАЧНЫЙ СЫН ТАЛЕЙРАНА!!!
– Но Мю-рат! – со свойственной ей последовательностью говорит Хатковская. – Мюрат – это во! Это… (шепчет, боязливо оглядываясь на Кожину). Это – та-такой ду-рак! А Каролина-то, Каролина! Как она ему изменяла! – Это пре-елесть! Знаешь этого Мэт-тэрниха? Ну, которого с такой штучкой на голове изображали, как редиску? Ну вот, с ним она ему и изменяла.
Наталья, задумчиво, как бы поверх голов:
– Александр Пушкин, Александр Одоевский, Александр Рылеев… Все-то декабристы, все-то поэты, все-то Александры…
Я не выдерживаю:
– Может быть, мои сведения несколько устарели, но Рылеева звали Кондратием…
Некоторое время Наталья смотрит на меня с нескрываемым презрением:
– Я разве сказала – «Рылеев»? Я сказала – «Радищев».
– А Радищев так-вот декабрист… Самый заядлый… – отзывается Хатковская. – Он так-вот дожил до 1825 года…
– Да ну вас! – говорит Наталья и немилостиво отворачивается.
* * *
…Вышла из квартиры и услышала: кто-то играет на рояле. Бурный аккомпанемент и извилистая мелодия – и вся лестница пронизана музыкой. Толкнула дверь, и сразу: синие сумерки, ветер, острый снег в лицо…
Петербург, музыка, снег. Петербург, не знающий двух мировых войн, замерший под снегом, черно-белый, с гулкими подворотнями и притаившимися фасадами – и снег, снег… И Наталья без шапки, в черном кожаном пальто, уже маячит в своей подворотне. Я выбегаю на улицу и вбегаю в ее объятия.
– Ма-адь! – говорит она, не здороваясь. – Я придумала, как вытащить героиню из монастыря.
Керк Монро пишет свой лучший роман – «Веселый Шервудский лес». Мы часами бродим по Петроградской стороне, придумывая сюжет, а потом сидим у нее или у меня и излагаем сочиненное легким и изящным слогом.
– На, забери, – говорю я, толкая ее книгой в бок («Три цвета времени» Виноградова). – Я прочла.
– И как? – равнодушно спрашивает Наталья и, не глядя, кладет книгу в пакетик.
– Не очень, – говорю я. – «Желтое лицо Бонапарта было бледно» и все такое…
– Мадь! Мы отвлеклись от темы.
– Ты нашла эпиграф?
– Нет, конечно.
– Тогда придется сочинять.
– Твори, родная.
Несколько минут мы идем молча. Я бормочу себе под нос и смотрю куда-то вбок, отчего все время падаю на Наталью. Наконец шедевр рожден. Он пахнет Бернсом в переводе Маршака.
Пусть в кубках пенится вино,
Забудьте о былом.
Пусть будет то, что суждено
Нам на пути земном.
Все эпиграфы мы решили подписывать одним именем – Хелот из Лангедока. Так звали какого-то безвестного рыцаря, всего один раз упоминавшегося в романе сэра Томаса Мэлори «Смерть Артура». Мы откопали Хелота в академическом издании этого романа, в «Именном указателе».
Хелот оказался кошмарным плагиатором. Он подписался под гениальной строчкой «На полу лежали люди и шкуры» и присвоил малопонятное, но эмоциональное «Вот пуля пролетела и АГА!». Таким образом Хелот из Лангедока был достойным товарищем Керка Монро.
Вскоре название Лангедок (а где это?!) стало попадаться на каждом шагу. Действие драмы «Роза и Крест» происходит в Лангедоке. Том Сойер, описывая НАСТОЯЩИЙ побег из тюрьмы, говорит Геку Финну: «…закинешь перевочную лестницу на зубчатую стену, соскользнешь в ров, сломаешь себе ногу… а там тебя уже ждут лошади, и верные вассалы хватают тебя, кладут поперек седла и везут в твой родной Лангедок…»
Где расположен Лангедок,
Об этом знает только Блок,
поэтому неуловимый Хелот безнаказанно продолжал заниматься литературным пиратством, стащив у Бернса наше любимое:
Так весело, отчаянно
Шел к виселице он,
В последний раз
В последний пляс
Пустился Макферсон.
От этих строчек веяло Средними веками… Где-то далеко, из темноты, вышла долговязая фигура худого, оборванного Франсуа Вильона, написавшего несколько стихотворений в кабаках и тюрьмах и исчезнувшего в той же темноте – и осталась средневековая ночь над полем, рваные облака, мчащиеся сквозь луну, скрип веревок на ветру и медленно раскачивающиеся тела повешенных…
Мы идем в темноту, но долговязый парень в рваном плаще навсегда исчез, и снег валит под фонарями, и века явно не Средние…
– Ну так ты будешь слушать? – нетерпеливо говорит Наталья. – Я придумала, как ее вытащить из монастыря…
– Она появится в окне, он выстрелит в нее стрелой, она выпадет на траву…
– Мадь! – Наталья топает ногой.
– «О Ницше – мой бог! – воскликнул фон Заугель!» – кричу я. – Наталья, ты в своей кожанке похожа на фон Заугеля.
– Да ты будешь слушать!
– Я само внимание, мадонна.
– Ну вот. Он переоденется монахиней…
– Гм… Это мысль. Отец Тук, переодетый монахиней…
Наталья испускает вопль.
– Наталья! – говорю я. – Может быть, время ввести верную служанку? Скажем, отец Тук под ее юбкой проникает в монастырь…
– У-у! – басом вопит Наталья. Это обозначает высшую стадию восторга.
Покружив по улицам, мы идем к Наталье. Я сажусь за машинку, и начинается процесс творчества.
– «Мужественное лицо Маленького Джона было бледно».
– Погоди… Где-то уже была эта фраза…
– «Желтое лицо Бонапарта…»
– Мара-азм!
Машинка под моими пальцами начинает стучать. Я защемляю ноготь между клавишами и тихонько подвываю от боли. Наталья этого не замечает. Она созерцает потолок. Тишина отрывает ее от размышлений.
– Уже? – говорит она. – Дальше…
– «Он поднял голову и увидел нежное девичье лицо, склонившееся над ним…»
– Мадь! Ну роза-мимоза! Не надо никаких девичьих лиц. «Он очнулся».
– Ладно, пишу: «Он очнулся».
– Вот, – удовлетворенно говорит она. – Теперь хорошо бы…
– Давай он будет бредить?
– Никакого бреда! У нас и так весь роман – бред…
Хелот из Лангедока.
Рядом с Великим Монро
(мемуары)
Возможно, было утро. Не знаю. Помню в этот день серый тополь за окном. Он облетел. Трепетал последний лист. Я открыл дверцу хрустального бара. Там множились бутылки с хересом и виски. Я достал мононгахильское виски. Налил. Выпил. Потом для разнообразия налил херес. Написал стихи о тополе: «Один на ветке обнаженной трепещет запоздалый лист».
Вошел сэр Ламорак.
– Я из бара, – сказал он.
– Дрянное место, – сказал я.
– Все бары дрянные.
– Нет, есть очень приятные.
– Выпьем, – сказал он.
– Пожалуй.
Мы выпили.
– В Чикаго виски лучше, – сказал Ламорак.
– Это мононгахильское, – сказал я.
Было темно. Вошла лошадь. Она была белая.
– Это моя лошадь, – сказал Ламорак.
– Жеребец?
– Нет, кобыла. Выпьем.
Мы выпили. Я сказал:
– Соткалась из ночного мрака кобыла сэра Ламорака.
Он засмеялся. Мы пошли в бар. Там горел красный свет и было душно.
– Нечем дышать, – сказал Ламорак. – Кобыла задохнется.
– В Лейпциге было еще хуже, – сказал я. – Там вообще отвратительные бары.
– Зато кафе на улицах приятные.
– Да. Там бывает неплохо.
– В Берлине была черная официантка.
– Здесь тоже черная.
– Та была красивее.
Рядом сел Керк Монро.
– Два сока манго, – сказал он.
– Как обычно? – спросил бармен.
Он кивнул.
– Хэлло, Керк! – сказал сэр Ламорак. – Это Хелот из Лангедока.
– Хэлло! – сказал я.
– Хэлло, Хелот! – сказал Керк.
Мы выпили.
– Вы, кажется, журналист? – спросил Керк.
Терпеть не могу подобных вопросов.
– Я поэт, – сказал я.
– Он гениальный поэт, – сказал Ламорак. – Послушай, Керк, он гениальный поэт.
– Я работаю над романом, – сказал Керк и потянул через соломинку сок манго. Желтый сок, мрачный от красного освещения, сполз по стеклу стакана.
– Я пишу роман о Робин Гуде, – сказал он.
– Его никогда не было, – сказал я.
Он начал шуметь.
– Как – не было? Робин Гуда? Ты болван!
– Послушай, Керк, он гениальный поэт! – сказал сэр Ламорак. Он изрядно нализался.
– Ламорак, иди спать. Ты пьян.
– Нет, я не пьян, а ты гениальный поэт.
– Мне было бы интересно прочесть ваш роман, – сказал я, чтобы его утихомирить. – Возможно, я написал бы к нему стихи.
– Послушай, Керк, Хелот гениальный поэт.
Мы вышли из бара. Ламорак еще остался и начал буянить.
– Он всегда такой, когда выпьет, – сказал Керк. – Заедем ко мне?
Мы заехали к Керку. Он жил недалеко. Под окном чернела клумба. Я сел в кресло. Он сказал:
– «Кармен» или «Луиджи Боска»?
– «Боска».
Он налил мне «Боску». Старик Луиджи с сыновьями был совсем не плох. Я расчувствовался.
– Где твой роман?
Ему стало очень приятно.
– Вот.
Я прочел. «Боска» был бесподобен.
– О'кей, – сказал я. – Я напишу стихи.
* * *
Вечер. Чай. Телевизор.
Звонок. В трубке – мужской голос.
– Вы – Мадлен Челлини?
– Я. В чем дело?
Шуршание бумаги. Затем тот же голос, наслаждаясь, читает:
– «Мадлен, дорогая, я тебя очень люблю. Будь такой же милой и продолжай с Хатковской пить в подворотне».
Я перестаю понимать происходящее и начинаю злиться.
– Что вам нужно?
– Это ваша тетрадка – серая, с дамой на обложке?
– Моя.
На меня сыплются упреки:
– Как вы могли сдать такую вещь в макулатуру? Как у вас рука только поднялась! Такие тетради хранят – хранят или сжигают, неужели вы не понимаете этого?
– Вы нашли ее! – кричу я в восторге. – Я и не думала ее никуда сдавать! Я ее потеряла! Полгода назад! А уборщица, наверное, сдала…
Голос добреет:
– Хорошо, что там был записан ваш телефон.
– Да, хорошо… А откуда вы звоните?
– С пункта приема макулатуры. Я здесь работаю. Мы всем пунктом прочли вашу тетрадь и кое-что на полях пометили, ничего?
– Конечно, ничего! Это даже здорово!
– Нам ужасно понравилось… Только ваше поведение нас возмутило, ну, что вы ее могли сдать…
– Да потеряла я ее… Какое счастье, что она нашлась!
– Значит, завтра приезжайте. Мы вас ждем.
– Конечно. Спасибо вам!
– Не за что. (Пауза. Осторожно): – Мадлен – это вас так зовут?
– Да, меня так зовут, а что?
– Ничего. До свидания. Смотрите, приходите завтра.
– Спасибо вам. До свидания.
Короткие гудки.
* * *
Незаметно подкралась весна. Это была наша последняя школьная весна, и она часто теперь снится мне в самом счастливом ее виде: конец шестого урока, цветущие каштаны возле школы, мы трое пробегающие по аллее, ясный теплый день…
Нам предстояли выпускные экзамены, по каковому поводу с нами вдруг все стали обращаться как с тяжело больными: в буфете никто не роптал, когда мы без очереди брали пирожок, учителя были предельно внимательны и изо всех сил старались не ставить нам троек, даже директор не сгоняла нас с подоконников и прекратила в нашем классе облавы на не имеющих сменной обуви. (Облава состояла обычно в том, чтобы неожиданно войти в класс посреди урока, заставить всех выставить ноги и, медленно проходя по рядам, разглядывать подметки).
Тихими вечерами я брала учебники и отправлялась на лавочку под цветущие черемухи – зубрить. Обычно более двадцати минут посидеть не удавалось.
Слева на лавочке появлялась старушка. Она сидела молча, изредка скорбно вздыхая. Справа плюхался бабэц в красном кремплене, жаждущий общения, и начинался леденящий душу рассказ о том, как «одна» поменялась в Кингисепп в коммуналку, а там все бандиты, в Кингисеппе, и сосед как напьется, так и ломится к ней и все кричит: «Авдотья, открывай, все одно убью».
– Эти псковские все скабарихи, – замечает старушка, внимательно выслушав рассказ.
– Не скажите, – отвечает бабэц. – Вот я – псковская.
– Не-ет, скабарихи, – настаивает старушка. – Вот моя соседка – псковская которая – тут следует длинная матерная фраза – вот как она выражается. Тьфу! Скабариха, одно слово. Никакой культуры.
– А все же с ярославскими не сравнить, – говорит бабэц. – Бойкие они, так и прутся…
– Комарики кусаются, – фальшиво говорила я, собирала пожитки и удирала.
Но дома так и тянет заняться чем-нибудь, не имеющим отношения к экзаменам!
* * *
– В чем высшая степень народности «Онегина»?
Я бойко отвечаю (как же, как же, учили, помним!):
– Высшая степень народности – это партийность. Ну, по определению. Вот. И к «Онегину» неприменимо. Ленин тогда еще не написал статью…
Экзаменатор уточняет:
– Что дало право Белинскому назвать «Онегина» в высшей степени народным произведением?
В ответ он слышит удивительные вещи.
– Ну, это же разные совершенно вещи – «высшая степень народности» и «в высшей степени народное», – поучающе говорю я и несу какую-то чушь по вопросы морали, любви и дружбы, раскрытые Пушкиным, и что роман и роман в стихах – «дьявольская разница», и что на Татьяне решился вопрос положительного героя, и что Татьяна поэтому образ идеальный, а Ольга – только положительный, это Гончаров сказал. Вот. Ну и дружба – она тоже. Ленского убил. Вот… И десятая глава. Там только отрывки: «Но постепенно сетью тайной» – «узлы к узлам» – «Наш царь дремал» – «Россия»… И… вот. Значит.
По литературе на меня возлагались очень большие надежды. Мой ответ превзошел все ожидания! Я вышла в коридор полуживая. В коридоре Хатковская, собрав вокруг себя аудиторию, оживленно повествовала о своем аппендиците. Наталья отрешенно читала толстенного Курта Воннегута. Из класса за руку вывели Митьку теплова. Поджак Митьки, обшитый изнутри шпаргалками, был расстегнут, и огромная ржавая грязная подкова, висевшая на могучей митькиной шее, при каждом шаге била Митьку по животу.
– Д-дуб! – презрительно выдавил Козел. – Митька! Дуб! Ты зачем в шпору полез?
Митька повел темными воровскими глазами и молча взъерошил волосы.
Мы выходили в Большую Жизнь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.