Текст книги "Поклонение Луне (сборник)"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
Елена отшвырнула по столу от себя тарелку с синим сыром. Вскочила. В столовой было много места, было где разгуляться. Раз-два-три-четыре! Раз-два-три-четыре! Раз-два-три… раз…
– Мама, что с тобой? – спросила Прасковья. – Ты спятила?
Елена танцевала в гостиной, закинув кудрявую голову. Она давно не красилась, и в золотых парчовых завитках нищей холщовой нитью искрила седина.
Раз-два-три-четыре… раз…
Прасковья вытащила из кармана халатика мятные сигареты. Закурила. Пощупала вздувшийся сугробом живот.
– Мать, так понравились танцы?
Елена, посреди гостиной Жюля, зятя своего, в квартире на Елисейских Полях, танцевала, одна, босиком, на скользком, вчера навощенном паркете, пачкая его, роскошный, грязными ступнями, аргентинское танго.
Она пошла туда, на Pont des Arts, еще и еще раз.
Она, пока была в Париже, каждое воскресенье ходила на Pont des Arts, искала глазами его в танцующей веселой толпе, и ее опять приглашали, и она танцевала с мужчинами, со стариками и с юнцами, с низенькими и с высокими, с толстыми и с тонкими, – да ей наплевать было, с кем она танцует, лишь бы танцевать, ведь он придет, он сразу увидит ее, он сам вырвет ее из рук других мужчин ее, он… уведет ее…
Музыка гремела. Музыка затихала. Музыка гладила ее по голому локтю и целовала в висок.
Он больше не пришел.
Я продлю визу в посольстве еще на месяц, заявила Елена дочери. Прасковья передвинула языком мятную сигарету из одного угла губ в другой. «Что случилось, маман? В России мусульманский переворот? В Нижнем прорвало городецкие шлюзы?..» Елена тряхнула овечье-кудрявой головой. «Я буду брать уроки танго у мадам Мартэн!»
Мадам Мартэн, поползли брови вверх у Прасковьи, но ведь это же самая дорогая, дорогущая училка танцев в Париже! Один ее урок, мать, знаешь сколько стоит?! Прасковья орала, Елена ухмылялась. «Ты будешь считать деньги, курица, в моем кошельке! Еще чего! Напрасно! Я и сама смогу это сделать! А ты будешь со мной ходить на уроки! Все равно тебе, брюхатой, делать нечего!»
Мадам Мартэн оказалась крошечной, как болонка, и прыгучей, как блоха, сухенькой старушонкой, и бормотала быстро и неразборчиво, Прасковья еле успевала переводить. У меня в студии не курят, вскинула вальдшнепью головку мадам Мартэн, и Прасковья мрачно затушила сигарету о холодное железо балетного станка. Елена нарядилась в черное трико, подражая балеринам. Она наблюдала себя и мадам в высоких, до потолка, зеркалах. Она осталась собой довольна. «Фигурка еще будь здоров, и ножки как у саранчи. Я перейму эту науку!» Она глядела мадам в рот. Она повторяла па танго, что показывала ей седая болонка, так старательно, что пот падал крупными виноградинами на паркет студии с ее висков, из-под крашеных кудрей.
Один урок у мадам Мартэн и впрямь стоил дорого. Елена заплатила старушенции за десять уроков вперед. Мадам таяла перед Еленой, как безе во рту. Елена выучивала па аргентинского танго: вот это болео, а вот это очос, мах ногой на бедро партнера, мах ногой назад, а вот это, как это называется, черт, забыла, резкое движенье головой туда-сюда, будто бы ты озираешься по сторонам, кто заметил тебя, твою преступную любовь, твою постыдную страсть, твою…
Мадам вела Елену по гладкому паркету студии, как заправский мужчина-партнер, Елена переставала видеть рядом с собой прокопченную на огне вечного танца тощую старушку, а видела мужчину, и любила его, и танцевала с ним единственный, последний танец. Мадам нисколько не задыхалась, танцуя. Мадам кричала: «Дышите! Не забывайте дышать! В танго главное – дышать! Иначе вы утонете!» Она говорила о танго, как о море. Об океане. Она ворковала голубкой: «А вы знаете историю аргентинского танго, деточка?.. О-о-о-о, вы не знаете!.. Ну конечно, откуда… в вашей снежной России… где по улицам, миль пардон, ходят медведи… Танго – это танец простонародья. Это танец тех, кто бороздил Атлантику взад-вперед, в поисках работы, из Аргентины в Париж, из Гавра в Бразилию, из Мексики в Лондон и обратно… в трюмах, во вшивых третьих и четвертых классах богатых, блестящих, золотых лайнеров!.. И они танцевали танго там, в душных табачных трюмах. И мужики лапали баб, миль пардон, и за зады, и за груди… этот танец в утонченной Европе был – нонсенс!.. хулиганский!.. непотребный!.. Он был, душечка, запрещен!.. И музыка, его музыка была запрещена, она вызывала рвоту, она отталкивала, потому что эта музыка была – голая, наглая, неприкрытая страсть… только страсть, и больше ничего!.. А простому народу не надо ведь притворяться. Люди навешали на себя побрякушек… а под мишурой они – голые!.. бесстыдные!.. мужчина и женщина!.. Голые, да, дикие, мокрые, потные… как в Раю… И они сплетались в танго, как в страсти! И стонали в углах трюмов, набитых мешками с табаком, с бананами, с зернами кофе! И, милочка, танец становился любовью, а любовь – танцем. Вот что такое танго! Извольте кушать! Если вы начали танцевать танго – вы не остановитесь уже!»
Прасковья старательно переводила. В крошево нервно мяла пальцами в кармане мятную сигарету. Елена видела, как ее внук толкается у дочери в животе.
Она танцевала в студии у мадам Мартэн. Она танцевала дома: в спальне, в гостиной, на кухне, когда готовила обед и ужин, на лестничной площадке, когда ждала старинный медленный, как кляча, лифт. Она танцевала в парке Монсо, в Люксембургском саду, куда ходила с внучками гулять, – прямо у коляски, и малютка Мари-Жанн таращила из коляски на танцующую grandmaman прозрачные рыбьи глазенки, а малютка Софи, сидя на лавке, кричала по-русски: «Бабуська! Давай!.. Бабуська! Давай!..» Елене было плевать на прохожих. В ней начинала звучать музыка, и она не могла противиться ей. Она разучивала новые па. Она отрабатывала те, что уже узнала. Ей аплодировали у фонтана в Тюильри: «Браво, мадам!.. Манифик!..» Пусть думают, что я сумасшедшая. Что я – старая русская выжившая из ума балерина из Сент-Женевьев-де-Буа. Голуби взвивались у нее из-под ног серыми, сизыми, вверх подброшенными розами, крылатым букетом.
Ближе к весне Елена улетела в Нижний.
Что она делала в Нижнем, как жила, она не запомнила.
Наползали грозовые тучи. Гремело и пылало пьяное французское лето.
В июне Прасковья родила мальчика, и его назвали Мишель, в честь отца Жюля. «Я прилечу и помогу тебе с ребенком», – заботливо сказала дочери в трубку Елена, и это прозвучало как: я устала от твоих котят, киска, но это мой долг, помочь. «Спасибо, маман, но может, я сама?» – вежливо спросила Прасковья, и это слышалось так: живи своей жизнью, мама, у меня-то своя.
Красными каштанами загорался и гас сентябрь.
В октябре маленького Мишеля окрестили по католическому обряду. «Вот мои внуки и французы, по-русски-то уж никогда балакать не будут», – морщила губы Елена, принимая поздравленья друзей на крестинах.
Когда гости уже порядком упились и красным, и белым вином, и коньяками из лучших парижских магазинов, и объелись жареным мясом, и жареной рыбой, и копчеными мидиями, и свежими персиками, и мороженым, и шоколадом, и среди зажженных на столе свечей лениво играли в карты, Елена ушла в свою спаленку, поставила выбранный наудачу диск с музыкой, это оказался Пьяццолла, ну пусть будет Пьяццолла, все равно. Она закинула голову. Закрыла глаза. Руки нащупали лишь пустой воздух. Ноги сами уже танцевали. Это было необоримо. Обжигающая слепая волна поднялась снизу, от пяток, прошла дикой молнией через хребет, хлеще арманьяка замутила хмельную голову.
Болео. Очос. Мах ногой…
Пустота под ногами. Пустота под руками. Пустота внизу живота. Пустота.
В ночное окно тысячью глаз глядел Париж. Он подсматривал. Он тысячью фонарных зубов хохотал над ней.
Над седой, пьяной танцоркой. Над сибирской шалавой.
Над сумасшедшей старухой, бульварной романисткой, что влюбилась в Париже без памяти на старости лет.
* * *
Самолет компании «Люфтганза» прямым рейсом из Парижа доставил Елену в Нижний Новгород. Пока летела, она то и дело заказывала у стюардессы выпить: «Коньяк, пожалуйста!» Стюардесса, слащаво-заученно улыбаясь, прикатывала тележку с едой и питьем, и Елена безошибочно вырывала бокал с темно-коричневым коньяком из батареи бокалов с красным вином и желтым апельсиновым соком. Опускала нос в бокал. Правильно, пахнет клопами. А может, и правда на клопах? Хохотала, пила. На рейсах «Люфтганзы» всегда хорошо кормили. Она любила летать, когда она взмывала в самолете в воздух, понимала, что уже втянуты лапки-шасси и железный гусь режет ледяные небесные просторы хищным клювом, у нее замирало сердце, и она гордилась человеком, что выдумал такую быструю машину, гордилась собой.
Она пила коньяк и не пьянела. Пила и не пьянела.
Сосед по креслу, закрываясь вчерашней парижской газетой, опасливо поглядывал на красивую гордую мадам, что хлещет коньяк, как клошар лакает краденый абсент из горла в подворотне.
Париж там, за хвостом самолета. Вот опять Нижний, и вот аэропорт Стригино, и вот родная грязь, родной мат в автобусах и в трамваях, родные нужники в старых дворах. Россия. А может, Прасковья права, и ей надо перебираться в Париж насовсем?
Но, когда Елена катила в такси по набережной Волги, и слепящая синева родного простора опахнула лицо, дурацкие, чесночно-едкие слезы застлали ей глаза. «Старая и сентиментальная», – одернула она себя. Раньше она плакала не так часто. Она поглядела на счетчик, и слезы высохли мгновенно. Шофер обманывал модную богатую дамочку внаглую. Да что там, и в Париже таксисты обманывают. И в Нью-Йорке. И везде.
Она медленно поднялась в лифте на свой этаж. Открыла дверь. Пустотой, пылью и холодом пахнуло на нее из комнат. Она шла по комнатам и видела себя в полный рост в зеркалах. «Как в танцзале у мадам Мартэн», – подумала тоскливо. Хотелось выпить. Распахнула холодильник. Она забыла его выключить. В морозильнике за два месяца наросла толстая ледяная шуба. Выпить не было. В магазин бежать? С дороги-то? Она зло захлопнула дверцу. Сердце билось коротко и гулко, зло, коротко и гулко: раз-два. Раз-два. Раз-два. Раз.
Одна. Опять одна. Всегда одна.
Красное, горькое шевельнулось внизу. Там, внизу. Под ребрами. Разрослось в один миг. Подкатилось вверх, наверх мохнатым, кровавым, черным шаром. Заполонило все в ней. Залило всю пустоту, дошло до края. И – вылилось через край.
И – красным, тугим огненным молотом тяпнуло в лоб. Под глаза. Под тяжелый свод черепа. Еще покрытый, еще поросший, костяной холм, дерзкими, крутыми, не ври, уже поределыми, жидкими, сивыми, наполовину седыми кудрями.
Руки и ноги превратились в сплошную дрожь. Красная тьма повисла перед зрачками. Елена сама не понимала, что с ней. Шаг, еще шаг, нетвердый, злой, шаткий, к шкафу, доверху набитому книгами. Ее книгами. Книгами?!
Она рванула на себя стеклянную дверцу. Запустила, как зверь лапу, руку в книжные пыльные ряды. Вывернула наружу тяжелые, лаковые, поросячье-яркие, картонные кирпичи. С листочками внутри. С бумажными листочками. Исписанными, изгаженными, измаранными – ею. Ею самой. Ею одной.
Буквочки, грязные черные буквочки. Нацарапанные куриной лапой. Втиснутые в снег зверьими когтями. Выметанные – алой, как кровь, рыбьей икрой – на Амуре, на широком ветру, в кетовый нерест…
– А-а-а-а! Будьте вы прокляты-ы-ы-ы!
Руки выворачивали из шкафа, разбрасывали книги по комнате. Ноги пинали. Рот брызгал слюной в бешеном, длинном крике. Летели, разлетались, грохались об стены книжки, романы, романишки, романчики, мелькали, как игральные карты, названья – «Убийство ради убийства» и «В объятьях призрака», «Кровавая вендетта» и «Роковая дама бубен», «Шпага и кинжал» и «Роза гарема», «Смерть в театральной ложе» и «Марокканская блудница», летели капли клюквенной крови, и брызгало чернильное вино, и звучали картонные поцелуи, и скакали бумажные кони, и Елена швыряла об пол, как луковицы или помидоры, свои несчастные, ни в чем не виноватые книжки, топтала их, рвала, оскалившись, рычала, орала, ревела коровой!
– Ненавижу-у-у-у! Ненавижу-у-у-у! Все дря-а-а-ань! Все дря-а-а-ань!
«Господи, что я делаю. Господи, сейчас соседи придут… Мне надо… «скорую»… скорей…»
Я одна. Сто книг! А я – одна.
И он, он там… в Париже… мое счастье… моя мгновенная молодость…
Молодой. А она – одна. И она – старуха. Он во внуки ей годится. Ему ж лет двадцать, не больше!
– А-а-а-а-а! Одна-а-а-а! Одна-а-а-а…
Растерзав весь книжный шкаф, ужаснувшись содеянному, Елена села среди раскиданных книг на пол и закрыла ладонями лицо.
Подняла голову. Оторвала ладони от лица.
Из темной воды громадного зеркала напротив на нее смотрела бешеными, пустыми, белыми глазами старая седая баба, с лицом в красных пятнах, с безумно, криво перекошенным, ненавидящим ртом, со швами от пластических операций под скулами и на лбу.
И раздался телефонный звонок.
И пустыми, неслушными ногами Елена подбрела к телефону, и трубку взяла, и к уху поднесла.
– Госпожа Афанасьева?.. – щебетнули в трубке сладко, вкрадчиво, издалека. – Это вам из издательства!.. Вы уже вернулись из Парижа?.. Да-да-да… мы ждем ваш новый роман… да-да-да… гонорар вам на книжку?.. или сами приедете?.. Приезжайте, дорогая, мы вас всегда так ждем!.. Вы – наше чудо… алмаз из провинции… самородок!..
– Плохо слышно, – хрипло сказала Елена вспухшими от слез губами и повесила трубку.
* * *
Она взяла в аренду заброшенное помещение на старой улице старого города, дала объявление в газеты и журналы. «СТУДИЯ «МАГИЯ ТАНГО» ЖДЕТ ВАС». Худеть, надо похудеть, надо срочно похудеть, как можно быстрее, ведь он такой молодой, такой поджарый, а она такая толстая. Танцы, танцы и гимнастика, танцы и диета, танцы и ничего не жрать, тубо, merde! В студию потянулись люди, все почему-то немедленно захотели танцевать танго, и стар и млад, народ сначала, стесняясь, жался к стенам, молчаливо сидел на лавках вдоль зеркал, а потом осмелел народ, уже вертелся и крутился, уже парочки жадно, любопытно обглядывали свои отражения в зеркалах, а кто-то глупый, или, может, поддатый взял и плюнул в зеркало, которое он принял за окно. Зеркала она заказала сама, в лучшем салоне дизайна. Дорого заплатила, но все уже было неважно. Аренда тоже была дорогая. За уроки Елена брала дешево. Она помнила расценки мадам Мартэн. Она понимала: это нищая Россия, здесь такое не пройдет, да и не в деньгах было дело.
Танго, танго тянет меня, а я тяну вас всех за собой в танго. Вы очаруетесь. Вы обезумеете. Вы сойдете с ума, как я. Сумасшествие заразительно. А вы знаете, что вся Европа сходит с ума от танго? Да, что-то такое читали, слышали. Да вся Россия тоже уже сходит. А я брала уроки танцев в Париже. Как, в самом Париже?!.. О-о-о-о-о… Ты слышал, Ленька, у нас Елена Афанасьевна в Париже уроки брала! Не слабо… Я и говорю – не слабо. У мадам Мартэн! А что ж это, она, ну, копейки-то с нас?.. уж как следует драла бы… А как ты думаешь, Галя, сколько ей лет? Сколько мне лет? Ах, извините! Мы не хотели вас… Мне шестьдесят три. А-а-а-а-ах! Не ахайте. Дышите ровно. Хватайте воздух в легкие глубоко, как бегун, вы бежите длинную дистанцию, и вам надо добежать. Если вы не будете хорошо и глубоко дышать, вы утонете.
А вы правда были в Париже?
У меня там семья.
А что ж вы-то… здесь, а?..
Ничего. Мах ногой! Поворот бедром! Восьмерка! Назад!
Она перестала есть жареное мясо. Она перестала пить кофе с сахаром. Она отказалась от масла, сметаны, от ветчины и салями. Она то и дело вставала на напольные весы: отлично, еще пара килограмм долой! Желудок урчал. Я должна быть тонкой, очень тоненькой, шептала она себе, такой тоненькой, как девчонка, ведь он же у меня мальчишка, и я буду девчонка перед ним, я буду носить кофточки моей Пашки, школьные кофточки ее и школьные платьица, – и морила себя голодом, и, вскакивая с кровати в пять утра, прыгала на велотренажер – и крутила педали, крутила, пока пот не начинал течь с нее градом. Она похудела дико, даже страшно, знакомые, увидев ее на улицах, не узнавали ее; одежда висела на ней, как на вешалке, она похудела на четыре, на пять размеров, обворачивала вокруг себя старую, еще столичным мэтром даренную века назад норковую шубу и выглядывала из нее перед зеркалом, как суслик из норы. Боже мой, Елена Афанасьевна, вы ли это!.. нет, это не вы… нет-нет, ваши остались только глаза… а как это вы смогли?.. Очень, говорите, просто?.. Танцы и диета?.. И все?.. Ах нет, не все. С вами что-то случилось! Что?.. что…
У Елены не было подруг, и некому было ей открыться, что она влюбилась в Париже в сопляка, с которым протанцевала всю ночь на мосту Искусств, а потом под мостом отдалась ему. Она сама себе признавалась в этом. Она сама себе была смешна. И ей самое себя было жалко до слез.
Она сама восторгалась собой, видя себя, исхудалую, тоненькую, как она и мечтала, в огромных своих, царских зеркалах. Она действительно уже свободно влезала в кофтенки и платьишки пятнадцатилетней Прасковьи, и даже ее школьную форму пялила. Ах, что это за большеглазая школьница глядит на меня из зеркала! А, да это я сама. Ух, это разве я? Это кудрявая Пашка, это ее детство, а не мое. А что – твое?! А твоего тут – ничего. Твои тут только зеркала.
В шкафу, вместо растоптанных книг, теперь стояли фотографии великих танцоров и диски с музыкой танго. В студию новички валили валом. «МАГИЯ ТАНГО» становилась знаменитой. И это была настоящая Еленина слава. Об ее бульварных книжонках никто, никогда и нигде не сбрехнул, не пропечатал ни слова, – а тут о Елене стали наперебой писать в газетах и журналах, стали ее хвалить и восторгаться ею: как, привезти в Нижний настоящее танго и научить ему всех желающих! Как это красиво! Как благородно! Как экзотично! Весь город гудел: танго, танго! Все – к Елене Кружке в студию! У нее брали интервью; ее показывали по телевизору, как она танцует, и камера в руках оператора нарочно долго останавливалась на ее обалденно стройных ногах, на поджаром, втянутом под ребра животе, на тонкой девчачьей шее, торчащей из выреза черного рабочего трико. Елена танцевала с разными партнерами, и с неумелыми и смешными, и с умелыми и техничными, но все равно во всех танцах она вела их, а не они – ее. Это она лепила их послушным кислым тестом. Это она пряла их нежной пушистой пряжей. Танго, кто и когда поведет за собой меня в танго? Ты. Там. В Париже. Но до тебя – еще год. Целая вечность. Или – полгода? Я не дотерплю.
Ты до всего дотерпишь. Жизнь за тебя дотерпит. А ты пока живи. Тут. Здесь и сейчас.
Урок танго – как глоток самолетного коньяка. Она бегала в свою студию четыре раза в неделю. Она ездила на танго-фестивали, принимала участие во всех известных и неизвестных милонгах в Москве, в Петербурге, в Смоленске и Самаре, в Новосибирске и Иркутске. Она летала по свету с факелом своего любимого танго в руках. Только вот до родного Хабаровска еще не долетела, – а так хотела! Подружки, наверное, стали старыми толстыми тетками, утками в немодных ботах, в толстых вязаных кофтах. Они пришли бы на ее милонгу и удивились бы: Ленка, ты ли это?! Нет, это не ты! «Это я», – сказала бы она им торжествующе. И они раскрыли бы рты, как галчата. И так бы стояли. Или сидели, все равно. Неужели это мы с тобой, старушка, когда-то снимали папиков в ресторанах?! Ну да, со мной. Время не вернешь! Не вернешь, это правда. Ну и что.
Ну… и… что…
У нее были разные ученики, разной комплекции и возраста; конечно, и молоденькие ребята тоже были, и заводские рабочие, и откормленные сынки богатеев, и смущенные, неуклюжие пэтэушники, однажды даже школьник заявился, выпускник: хочу танго со своей девчонкой на выпускном танцевать! Она беззастенчиво выбирала себе молоденького петушка, делала ему глазки, как бы бездумно облизывала, как детский леденец, свой палец, когда показывала ему движенья танго, поднимала перед зеркалом ногу выше головы, чтобы он видел, какая она гибкая, и в постели будет такая же, – мальчик не сводил с нее глаз, Елена после занятий манила его за собой, он шел как телок на веревочке, безропотно садился с ней в ее машину, и она везла его к себе домой, и оставляла его у себя на вечер, а если получалось, то и на ночь. Она спала с мальчиками, и она говорила себе: это для здоровья. И еще она говорила себе: мало ли что он там в Париже делает, а с мужиками надо всегда держать фигу в кармане. А еще она говорила себе: я же учу их, учу щенков любви, кто лучше научит, чем я! Магия танго, ха-ха!
А когда парень наутро исчезал, вставал раньше нее, одевался беззвучно, прокрадывался к двери и тихо отщелкивал замок, она, все это слыша чуткими, как у таежной рыси, ушами и все видя из-под дрожащих, и ночью накрашенных ресниц, переворачивалась на постели вниз лицом и дико, горько рыдала, царапая ногтями кружевную простынку, вцепляясь зубами в подушку, пачкая батист черной тушью.
Из столичного издательства звонили то и дело: у нас же договор!.. сроки подходят!.. вы должны!.. вы же подписали!.. сами, вас никто не насиловал!.. Елена криво усмехалась и неслышно плевала в трубку. А вслух говорила: ах, я сейчас так занята! Так занята, я так много работаю! Простите! Да, непредвиденно! Все в жизни непредвиденно! И, если я выберу время, то я, конечно, отправлю вам рукопись! Но сейчас у меня времени нет! Нет и нет! И все! И пи-пи-пи-пи… гудки…
Прасковья звонила из Парижа, часами напролет мурлыкала о Мишеле, о девочках. «Маман, ты прислала свои фото, слушай, мать, да ты классно похудела! Слушай, скажи секрет? Это все твое танго?» У Елены сладко и горячо становилось сердцу. Да, доченька, это все танго. Все оно. Все, я погибла. Я втянулась. Это такое наслажденье, такое, та-а-а-акое… «Черт, выкормлю Мишеля и начну танцевать!» – кричала в трубку Прасковья. Елена загадочно улыбалась. Ты женщина, дочь, а я девочка. Ты стала мамашей, а я стала девочкой. Ты выглядишь сейчас, после родов, толстая и огрузлая, старше меня. Я пустила время вспять. Оно вспять у меня пошло. Да, да, у одной меня! И это все из-за тебя. Из-за тебя, смазливый молокосос. Из-за тебя, раскосый поджарый зверь. Я приеду. Я вернусь. Я найду тебя.
И ты не узнаешь меня.
И ты узнаешь меня.
* * *
Она не выдержала ждать целый год. Она прилетела в Париж через полгода.
Она прилетела в Париж весной, в дивном апреле, когда в парке Монсо распускались нежные, изумрудно-смолистые тополиные почки, а сиреневыми вечерами на Монмартре купол собора Сакре-Кер гляделся белой, опалово переливающейся грузной бутылью из-под ронского сладкого вина «Сен-Жозеф». Парижский апрель ударил Елене в ноздри, облака над Сеной летели розовыми и бирюзовыми перьями из хвоста французского фазана, она, приехав из аэропорта «Шарль де Голль» на Елисейские Поля, прежде чем идти к дочери в дом, выпила чашку кофе эспрессо в маленькой уличной кофейне на шумном перекрестке, и сердце ее опьянело, и она еле удерживала себя от того, чтобы на улице, при всех, не рассмеяться во все горло, громко, счастливо.
Она склонилась над кроваткой Мишеля, но ей было не до внука. Она поцеловала холодными, улыбчиво-равнодушными губами дочь, зятя и внучек, и они прекрасно поняли, что она целует не их. Они молча отступились, стали рыться в ее сумках и подарках. Елена процокала на каблуках в спаленку, которую всегда отводили ей по приезде. Открыла шкаф, внутри блеснула зеркальная дверца. Зеркало. Опять зеркало. Везде эти зеркала. Она закинула руки за голову. Потянулась. Встала на цыпочки. О, и она сама себя не узнала. Какая тростинка. Лоза. Талию можно обхватить двумя пальцами. Щиколотки сухие, как у породистой кобылы. Шея длинная, как у гусыни. Гусыня. Пролетная, перелетная гусыня. Вранье. Гусыни толстые, а она…
«Девочка, девочка», – довольно шептали губы. Она не слышала себя. Она не слышала ничего. Она оглохла. Она слышала внутри себя только эту музыку, эту пьяную, как вино, мелодию, этот резкий и страстный ритм. Переодеваться ей не надо было. Она прямо в самолет надела это платье. Ситцевое. Пестренькое, как куриное брюшко. Старомодное даже, с рюшками на рукавах-фонариках, зато легкое, легчайшее. И никаких сережек, кулонов, браслетов. И никаких красок-подмазок. Она должна быть естественной. Свежее лицо. Щечки-персики. Чисто умытые. Румяные. Ведь она же девочка. Русская девочка. Русская девочка и французский мальчик, ай да парочка, гусь да гагарочка. Нет, без грима нельзя. Без грима она как голая. Краску сюда, краску туда. Пудра шелухой сыплется на шею, в вырез платья. Тушь черным дерьмом лепится к ресницам. Помада приторным медом липнет к губам.
Мама, ты куда? А, да так, никуда. Ты сама знаешь, куда, что ж спрашиваешь. Стук каблучков по лестнице. Босоножки, правда, другие, но уж очень похожи на те. Те – ребячьими лодками, ореховыми скорлупками уплыли по Сене. Сена, зеленоглазая, как она сама. Апрельский ветер в лицо. Что ж ты так бежишь-то, как на пожар? Ты ж никуда не опаздываешь! Я опаздываю. Я уже опоздала. На сколько лет вы опоздали, мадам?
Это не ваше дело. Музыка! Заглуши!
Она бежала по Парижу, как оглашенная. Добежала до станции метро, и в метро, по тоннелям и коридорам, тоже бежала, и по платформе бежала, помня, что надо сесть в первый вагон, да, в первый. Поезд грохотал на стыках рельсов, и зубы ее стучали о зубы. Как бы язык не прикусить, а то пойдет кровь, как же он будет целовать твой кровавый рот?
Уже вечерело, и было воскресенье, как тогда, она все рассчитала. Вот он, мост; вот она, вечерняя река, серебристо-зеленая, палево-серая в синей густоте апрельских нежных сумерек. И огни горят. И музыка играет. Она ловила ртом воздух. Она задыхалась, будто уже оттанцевала десять танцев. И танго. И медленный фокстрот. И румбу. Живой музыки сегодня не было; она доносилась из черного железного ящика. Юбки танцующих женщин хлестали ее по ногам.
Ее пригласили тут же, с ходу, ее никто не узнал из завсегдатаев, ведь она была совсем другая, та была седая кудрявая дама, а эта – девочка, тощенькая, ребра пересчитать можно, с треугольным от голода, веселым личиком, с ярко-рыжими тряскими кудряшками, да, девочке надоело быть седой, и она выкрасилась в рыжий цвет, в цвет веселых дьяволиц, конечно, ее никто не узнал, а зачем ее узнавать? Эй, тоненькая девочка, как тебя зовут? Элен. Ты русская? Или ты парижанка? Неважно. Ты хорошо танцуешь, девчонка! Да. Я хорошо танцую. Я тут, у вас на мосту, сегодня танцую лучше всех.
Это был триумф. Ее приглашали наперебой. Сначала вокруг нее, танцующей с разными тангерос, образовался пустой круг, круг почтительного воздуха, вниманья. Потом все другие пары бросили танцевать, встали у перил моста – и смотрели только на нее, на Елену. Это танго закончено. Дай отдышаться. Я хочу опять танцевать с тобой! Нет, я выберу другого. Она сама выбирала себе в молчащей толпе тангеро, сама тянула его за руку в пустой круг света и свободы. Музыка замирала и снова взрывалась. Тонкая девочка танцевала с разными мужчинами в круге света. Китайские фонарики колыхались на рыбачьей леске на теплом ветру. Зеркало черной воды у быков моста покрывалось чешуей серебряной ряби. По расплавленному воску в плошках светильников плыли огни, как желтые кувшинки. Старые и молодые, бедно одетые и щеголи – неважно, кто, все шли за ней, к ней, как заколдованные, в кольцо ее тонких, исхудалых рук. Руки падали на мужские плечи. Руки притягивали к груди мужскую грудь. Музыка томила и томилась. Щеки пылали, об них можно было греть ладони, как о горячую печь. Пот, жар, мокрые пряди. Девчонка вспотела. Она вся взмокла, но все равно танцует! Ах, оторва. Ах, шалава. Слушай, но она же королева моста Искусств! Бери выше, она королева танго. Да, ты прав, старик, она королева танго. Спроси ее, где она живет! Спроси у нее телефон! Бесполезно, старик, кажется, эта девчонка иностранка. Думаю, что богатая иностранка, хоть и бедный ситчик на ней.
Она искала его глазами в толпе. Бесполезно. Я устала, сказала она последнему тангеро, рослому, с широким крестьянским лицом, бойкому парню. От парня отвратительно пахло дешевым парфюмом. Она вспомнила его запах, того, кого любила она, и закрыла глаза.
Его здесь нет, его здесь нет, слышишь, девочка, нет. Хватит танцевать, девочка! Ты утомишь свои ножки. Ты утомишь свое сердце. Нельзя танцевать вечно.
Она вышла из круга света. Спустилась под мост. Светила полная Луна, и под мостом ее обняла, прижала к себе прохлада. Сена текла, как всегда. Ничего не изменилось. И ничего не изменится. Только она превратилась в девочку навек. Сняла босоножки. Села на каменные ступени. Опустила голые ноги в холодную воду, и вода тут же стала горячей.
Ноги столько танцевали. Ноги столько обнимали. Ноги столько прошли.
Она так сидела, пока ноги не замерзли в воде. Потом с трудом напялила босоножки на мокрые ступни и поднялась снова наверх, на мост. Снова звучала музыка, уже другая. Пары танцевали. Пары забыли про нее, королеву, а прошло всего пять минут. Или десять лет? Двадцать? Сто?
Она сунула пальцы за пазуху и вытащила из-под лифчика маленькое круглое зеркальце. Заглянула в него. Раскосое лицо мелькнуло. Она обернулась быстрее молнии! Смешливый крошка-вьетнамец жадно разгрызал ее, как орех, узкими глазами. «Paris is a fantastic city», – сказал вьетнамчик соловьиным тенорком, он был по грудь ей ростом. «Yes, of course», – улыбнулась худая девочка тонкими губками. Размахнулась и бросила зеркальце в Сену.
Она все-таки вернулась домой. Прасковья изучающе глядела ей в лицо, рассматривала ее, как диковинный экспонат в музее. И Елена глядела дочери в чужие глаза. Чужая. Все чужое. Все неродное. Она француженка. Она уже трещит по-французски лучше Жюля. Чужая, и нельзя открыть душу. Нельзя сказать прямо. А что я скажу ей? Вот она раскрывает рот. Вот слышны слова. «Мама, может, ты все-таки подумаешь хорошенько? Может, тебе все-таки остаться в Париже? На черта тебе сдался Нижний! А танго ты и здесь можешь преподавать! Ты будешь вторая мадам Мартэн!» Молчанье. «Мама, ну нельзя же все время молчать! Скажи хоть что-нибудь! Мама, знаешь, брось эти вытребеньки, хватит худеть, надо есть, а не издеваться над собой! Жрать надо! От тебя уже половина осталась! Ничего уже от тебя не осталось! Ты уже, пардон, как кошка драная! Садись за стол! Я приготовила твой любимый брюссельский пирог с сыром!»
Молчанье. Дочь пожимает плечами. Часы в гостиной бьют пять утра. «Мама, ну брось, слышишь, брось. Мама, ну выкинь все из головы! Мама, это все глупости… в твоем возрасте…»
Да. Ты права. В моем возрасте. Но ведь возраста нет. И времени нет. Я его упразднила. Я убила его. Можно, я приму ванну? Да, иди, конечно. Я возьму в ванную чашечку кофе и плейер? Да, конечно, возьми.
Елена вошла в ванную комнату и закрыла за собой дверь на задвижку. Жюль давно спит, и дети спят. Им всем уж скоро вставать. А тебе? Она напустила в ванну горячей воды и глядела, как от воды поднимается перламутровый пар. Стянула с себя платье. Бросила на пол. Медленно перекинула в ванну одну худую ногу, затем другую. Вода обожгла голени, она охнула и на всю катушку отвернула кран с холодной водой. Села в ванну. Зеркало, снова зеркало сияло напротив. Она взяла в руки мыло, намылила ладони и стала беспощадно, зло тереть мылом лицо. Веки в тенях. Ресницы в нашлепках туши. Она смывала румяна и тональный крем, краски, лаки и блески, она смывала с себя свою ложь, свое вранье самой себе. Открыла душ. Направила тугие струи в лицо. Зажмурилась. Так сидела. Потом с грохотом бросила душевой шланг на дно ванны.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.