Текст книги "Быть дворянкой. Жизнь высшего светского общества"
Автор книги: Елена Первушина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
Мамино пение
В эту зиму мама так часто болела, что ей не позволяли доктора так много заниматься, как она любила. Чтобы ее оторвать от дела и сколько-нибудь развлечь, папа наконец собрался съездить к своим родным в Курск. Наша новая бабушка жила там в деревне у своей дочери. Разумеется, она хоть и очень была к нам ласкова, так же как и новые тети, но у нас к ним не явилось и тени тех чувств, какие мы имели к маминым родным. Мы слишком недолго у них прогостили да к тому же инстинктом чуяли, что эти новые папины родные стараются показать нам ласку и любовь, а не просто любят, как дорогая наша «бабочка» и «папа большой».
Мы, разумеется, в то время не могли понять, что эта бабушка нас впервые видит; от сына отвыкла, а маму нашу почти не знает…
Впрочем, Лёля скоро подружилась с двоюродными братьями и сестрами и весело бегала с ними по всему дому; но я как приехала, так и уехала от родных совсем чужою. Глядя на бабушку Лизавету Максимовну Васильчикову, веселую, нарядную старушку, очень еще красивую и живую говорунью, я поняла, в кого у Елены такие курчавые, белые волосы!.. Она и лицом, и живостью походила на бабушку.
Возвращаясь домой, мы опрокинулись в глубокий снег. Все перевернулось в нашей кибитке, и меня так завалило подушками и поклажей, что папа насилу нашел и откопал меня. Все испугались, не ушиблена ли я? Но только была перепугана, но совершенно невредима.
Испуг ли на нее подействовал, или простудилась мама в дороге, но только что мы вернулись домой, она слегла в постель. Послали в Харьков за доктором, который уже раз или два приезжал к маме. Он покачал головою, сказал, что маме нужно лечиться серьезно, и звал ее переехать в город. Но когда он уехал, мама сказала, что ни за что не переедет в Харьков; а уж если будет нужно, то она весной лучше съездит полечиться в Одессу.
Через недельку мама встала скоро и, по-видимому, совершенно оправилась. Я ужасно радовалась ее выздоровлению и по-прежнему начала наблюдать за ее занятиями и долгими беседами с Антонией.
Все удивлялись моей перемене в течение этой зимы: говорили, что я вдруг сделалась такая тихая и серьезная, совсем как большая. Мне шел седьмой год, и я помню, что действительно с этого времени перестала быть совсем ребенком и часто думала о вещах, которые прежде мне и в ум не приходили.
Мне очень нравилось по вечерам, незаметно присев где-нибудь в уголке, слушать чтение больших и не подозревавших о моем присутствии и выводить свои заключения. Папа иногда пристраивался также к большому столу и слушал, рисуя пресмешные карикатуры или лошадей и пушки, а иногда и портреты своих знакомых, которые у него тоже всегда выходили очень смешные, хотя и похожи. Но чаще случалось, что его не было дома. Лёля готовила уроки или занималась с мисс Джефферс. У меня же по вечерам занятий не было, и потому я всегда присаживалась к Антонии и маме.
Но больше всего на свете я любила слушать мамину игру на фортепиано и пение. Чем бы я ни занималась, едва, бывало, заслышу стук крышки на рояле, я все бросала и бежала в зал. Там я забивалась за дверь, за печку, куда-нибудь в уголок, где бы мне не мешали и откуда бы я могла хорошо видеть ее лицо, и вся превращалась во внимание и слух. Мне казалось, что никто в мире не может петь, как моя мама, и никого нет красивей, чем она, на свете.
Помню, раз вечером на дворе бушевала метель, вьюга завывала, и ветер засыпал наши окна мерзлым снегом. В углу топилась печка; дрова трещали, и ярко вспыхивало пламя, освещая комнату неровным светом. Мама давно, с самых сумерек, тихо ходила по комнате, а Антония сидела на диване и вязала чулок, бряцая спицами в полутьме. Я смирно сидела у ног ее на ковре, положив голову к ней на колени, следя за всеми движениями мамы: за игрой света на лице ее и яркой полоской, перебегавшей по низу платья ее каждый раз, как она проходила мимо дверной щелки из ярко освещенной комнаты Лёли.
Мама вдруг остановилась и, взяв на рояле аккорд, сказала:
– Вот когда «Бурю» хорошо спеть!
И она села к роялю. Я насторожила уши.
Мама прежде сыграла что-то такое грустное, тихое; потом запела:
Я вслушивалась жадно в пение ее и в чудесные слова. Когда она дошла до того места, как старик в ветхой, темной избушке просит старушку спеть ему песню:
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой по утру шла!..
Я от восторга едва усидела на месте! Так и хотелось броситься маме на шею и крепко расцеловать ее… если б только возможно было это сделать, не помешав ее чудному пению. Сладко звучал мамин голос, прерываемый только завываниями ветра, будто бы вправду шатавшего нашу избушку, то жалобно плача, как дитя, то завывая, как дикий зверь…
Бедная лачужка «стариков», их одинокая, печальная жизнь; приунывшая за веретеном своим старушонка и старик, выпрашивавший со скуки песню, так живо мне представились; мне так стало их жалко, что я слушала, слушала и вдруг… горько заплакала.
Мама обернулась, удивившись, и, увидав, что я плачу, подошла ко мне, встревоженная.
– Ничего, душечка мама! – сквозь слезы говорила я, досадуя на себя за то, что глупым своим беспричинным плачем прервала ее пение. – Пойте! Пожалуйста, пойте дальше!.. Это так хорошо! Я ведь ничего!.. Только жаль!.. Старички эти бедные!
– Ах, ты дурочка маленькая! – удивилась еще больше мама.
Она села на диван, взяла меня к себе на колени и ласкала меня, улыбаясь и утешая тем, что «старичкам», напротив, очень весело – что они поют песни и пиво пьют из кружки.
Я уж и сама смеялась и только упрашивала маму продолжать. Но она сказала:
– Нет, на сегодня довольно с тебя! – и, обернувшись к Антонии, тихо прибавила: – Je vous demande un peu!.. Qu’en dites vous? Ce sont les nerfs, Dieu me pardonne!..[108]108
Я попрошу вас немного!.. Что скажете? Это нервы, прости меня Господи!.. (фр.)
[Закрыть]
Тут принесли несносные свечи, и, сколько я ни упрашивала, мама не стала больше петь в этот вечер.
Опять в Одессе
Еще снег не совсем стаял; была серая, мокрая, холодная весна, когда мама собралась ехать в Одессу. Мы: дети, обе гувернантки, Аннушка с Машей, даже повар Аксентий – все уезжали. Бедный папа опять оставался один со своим усатым денщиком Вороновым да толстой женой его Марьей. Но в то время я совсем его не жалела, радуясь, что еду в красивую Одессу, увижу опять море и, что в особенности меня занимало, увижу дом, где я родилась! Мне казалось, что этот дом никак не может быть обыкновенным домом; а непременно какой-нибудь особенный дом, от всех отличающийся.
– Почему же ты так думаешь? – удивленно спросила, услыхав от меня об этом, Антония.
– Как же! – отвечала я. – Да я ведь в нем родилась!
– Ну, так что же? – рассмеялась она, к моему большому смущению и досаде. – Ты что же за диво такое?.. Каждый человек родился в каком-нибудь доме, а дома-то все же оставались обыкновенными домами и нисколько не изменялись.
Такой взгляд на вещи меня озадачил, и я перестала говорить об этом доме, но все-таки, про себя, интересовалась им.
Когда пришлось расставаться, все были очень печальны, так что и я приуныла, глядя на бледную, больную маму и на встревоженное лицо папы, по которому одна за другой катились слезы: как он ни старался незаметно стряхнуть их, они скатывались по длинным усам его на грудь.
Одесса в XIX веке
Много дней мы тащились по холоду и грязи. Мама была печальна и больна, и всем нам было очень скучно. Я очень удивилась и огорчилась, в первый раз увидев море. По рассказам домашних, более чем по своим собственным воспоминаниям, я представляла себе море чем-то светлым, блестящим, чудно красивым; и вдруг увидала сквозь туман и дождь что-то такое мутное, серое, далеко разбегавшееся сердитыми, белыми волнами, которые сливались с таким же, как оно, взбудораженным тучами, темным небом.
– Что это такое? – огорченным голосом восклицала я, стоя у поднятого окна кареты, в которое хлестали ветер и дождь. – Разве такое море?.. Море голубое, светлое! Оно переливается и блестит на солнце, – а это?.. Шевелится себе какой-то грязный кисель. Вон: колышется, возится, ходит… Словно белые бараны по грязи бегают…
Мама засмеялась, тихонько потрепав меня по надутой щеке.
– Скажите, пожалуйста! – сказала она. – Тоже света и блеска захотела… Ах ты, поэтическая натура!.. Погоди: насмотришься, даст Бог, и на светлые дни… да не обойтись и без серых!.. Дай только тебе Бог поменьше их на своем веку видеть!..
Мама вздохнула, и я не посмела спросить ее, хотя не поняла ее слов. Антония тотчас ко мне наклонилась и тихонько начала объяснять, что море не всегда одинаково; что в первый же ясный, солнечный день я не узнаю его – такое оно будет яркое и красивое.
– Ты лучше сюда посмотри! – дернула меня за рукав Елена, смотревшая в другую сторону. – Вот и Одесса показалась. Видишь? Церкви, дома!
И мы занялись новым, красивым городом, многолюдными улицами, высокими домами.
Мама бедная так утомилась дорогой, что пролежала несколько дней по приезде. Скоро, однако, она почувствовала себя гораздо лучше и бодрее и встала. Мы с нею иногда гуляли и ездили кататься на берег моря, которое я действительно не узнала в первый же весенний денек.
У мамы в Одессе было много хороших знакомых. Больше всех я полюбила семейство Шемиот, старых приятельниц моих родных. Вся семья состояла из старушки матери и трех уже взрослых дочерей: Бетси, Женни и Евлалии. Они были удивительно милые, веселые и гостеприимные хозяйки и к тому же варили чудесные варенья, что немало способствовало моей личной приязни.
К нам также очень часто приходил один высокой старик, генерал Граве, с длинными-предлинными усами. Он был предобрый; всегда ласкал меня, называл своей невестой и рассказывал часто разные занимательные истории, пока я сидела у него на коленях и заплетала ему усы. Усы у него были необыкновенно длинные!
Он обещался непременно отрезать их и к Пасхе заказать из них парик мисс Долли – моей безносой кукле, чему я ужасно радовалась.
Раз Антония, войдя в комнату, увидала такую сцену: я примостилась на коленях генерала, заплела ему из усов косы и, сложив их в корзиночку, по тогдашней моде, приколола шпилькой, помирая со смеху над его прической!.. Он тоже смеялся моему веселью, но Антония не засмеялась.
– Что ты делаешь, Вера?.. – вскричала она в негодовании. – Большая семилетняя девочка садится на колени к гостям?.. Встань сейчас же, и чтоб этого никогда больше не было!
Я встала очень сконфуженная. Переконфузился и мой старичок, не зная, что ему делать: смеяться или расплетать свои усы?.. Наконец он сделал и то, и другое вместе и сказал:
– Вы, Антония Христиановна, уж слишком строги. У меня такие внучки есть, как Верочка.
Уходя поспешно из гостиной, я услыхала, что и Антония засмеялась и отвечала совсем не сердитым голосом:
– Извините меня, пожалуйста, генерал! Вас это, разумеется, не касается; но она – ребенок и не поймет разницы обращения с людьми… А между тем в этом именно возрасте и прививаются легче всего привычки. Ей таких фамильярностей позволять нельзя.
С этого дня я больше уж никогда не садилась на колени к мужчинам и не плела кос из усов.
В то же почти время мне еще раз крепко досталось от Антонии. И за дело! Вот что случилось.
Мои шалости и прегрешения
Были мы в гостях у Шемиот. Мама с Антонией, взяв нас с собою, оставили у них, а сами пошли с Бетси в лавки. Мы играли в разные игры, и наконец Лёля вздумала костюмироваться. Она сделала себе маску с бородой и надела капот старушки Шемиот; а меня Евлалия нарядила в рубашку и поддевку своего племянника. Я все смотрела в зеркало и объявила, что мне очень бы хотелось остаться так навсегда. Все нашли, что я – отличный мальчишка, и Евлалия с Женни решили не раздевать меня до прихода наших из лавок. Лёля же начала упрашивать их идти навстречу к ним, не раздевая меня.
– Как это будет весело! – кричала Лёля. – Мама ни за что ее не узнает! Пожалуйста, пожалуйста, пойдемте, душечки мои!
– Что же?.. Пожалуй, пойдемте, – отвечала Женни.
– Чтоб только мама ваша не рассердилась, – нерешительно переглянувшись со своей сестрой, заметила Евлалия.
– Ну, вот еще! Чего маме сердиться? – бойко возразила Лёля. – Она еще посмеется, что Верочка сделалась таким славным мальчиком.
– А Антония что скажет? – вопросила я со страхом, невольно вспоминая нотации о приличиях и укоры по поводу моего нескромного поведения.
– Что же Антония? Ничего она ровно не скажет!.. Важность какая! Отчего же не пошутить маленькой девочке?..
– А может быть, это неприлично, – важно сказала я.
Но тут все расхохотались над тем, что я говорю точно большая, расцеловали меня и повели с собою.
Сначала мне очень неловко было идти мальчишкой по улицам: мне все казалось, что все на меня смотрят и все узнают. Но мало-помалу я ободрилась, а когда мы пришли на бульвар и я встретила целую толпу детей, где много было знакомых, то я так разыгралась, что совершенно забыла о своем костюме, а Женни даже пришлось меня просить не входить так хорошо в роль мальчишки-шалуна. Евлалия с Лёлей пошли искать маму и Антонию в магазинах Пале-Рояля одни, потому что я ни за что не хотела прерывать своих игр. Вдруг кто-то из мальчиков сдернул у меня шапку и побежал. Я, разумеется, за ним, с полным намерением догнать и хорошенько отделать своего врага. Мальчик был старше меня и бежал скорее. Иногда он останавливался, чтоб подразнить меня, и снова бросался бежать с моей шапкой. Мне бы никогда не догнать его, если б какой-то встречный господин, желая, вероятно, услужить мне как меньшему и обиженному, не задержал его…
Запыхавшись, растрепанная и вся выпачканная в сыром песке, потому что только что упала на бегу, я добежала до барахтавшегося в руках господина мальчишки, с решительно поднятой рукой, готовясь ударить его изо всей силы, как вдруг надо мной раздались восклицания:
– Господи, помилуй!.. Да что же это такое?.. Ведь это Верочка!..
– Как Верочка?.. Где?..
Я окаменела… Руки у меня опустились, и, вся красная от усталости, гнева и стыда, я не смела взглянуть на стоявших предо мною маму и Антонию.
Они не встретились с Женни, не видали Елены с Евлалией и, ничего не зная, решительно не могли понять, что значит мое появление на бульваре в мальчишечьем костюме?..
Мой обидчик, воспользовавшись общим смятением и удивлением господина, заступившегося за мальчишку-буяна, вдруг оказавшегося барышней Верочкой, вырвался из рук его и убежал, бросив мою шапку на землю. Я все стояла молча, растерянным взглядом ища своих сообщниц, которых не было нигде видно. Наконец и Антония, и мама быстро подошли ко мне, приглядываясь, еще не веря своим глазам, и вопросы посыпались на меня как град.
– Откуда ты?.. Что это значит?.. Зачем ты так оделась?.. С кем ты пришла сюда?..
– Я… с Женни… с Евлалией и Лёлей… – чуть слышно отвечала я, едва сдерживая слезы.
– Да где же они?.. Зачем тебя одели мальчиком?..
– И привели сюда, – сердито прервала маму Антония. – На бульвар! И оставили тебя одну, и ты тут дерешься?..
– Оставьте ее!.. После! – тихо сказала ей мама и, взяв меня за руку, велела надеть свою шапку и, едва сдерживая улыбку, отвела в сторону от окружавшей нас публики.
Немного ободренная, я рассказала все последовательно и повела их к дальней скамейке, на которой отдыхала Женни Шемиот. Пока мы шли, мама смеялась и уговаривала Антонию не сердиться… Но, несмотря на мамины просьбы, Антония крепко побранилась за это с обеими сестрами; а уж мне с Лёлей и говорить нечего, как дома досталось. Кроме глупого, неприличного переодевания, я еще могла до того забыться, что без всякого стыда чуть-чуть не подралась с каким-то мальчишкой, на глазах у всех, среди бульвара!.. Я сама не могла понять, что это со мною сделалось?.. Очень долгое время потом я не могла вспоминать об этом ужасном происшествии иначе, как вся вспыхнув от стыда.
Как ни стыдно мне, но я должна сознаться здесь еще в одном своем великом прегрешении – гораздо худшем, чем эта шалость.
Раз мы пошли гулять, Лёля и я с мисс Джефферс. Ей понадобился замок; она повела нас в ряды и зашла в железную мелочную лавочку. Пока она выбирала замок, я с сестрой остановилась у дверей, где были поставлены ящики, а в них насыпаны гвозди, разных величин кольца и разные металлические мелочи. Между ними и увидали какие-то остренькие крючочки о двух концах, которые мне показались такими странными, что я спросила – на что они?
– Как?.. Ты не знаешь? Это же удочки, – объяснила мне Лёля. – Вот, которыми ловят рыб.
– Из моря? – спросила я.
– Из моря, из рек, – отовсюду. Вот, – как приедут сюда наши из Саратова, да поедем мы с бабочкой в ее деревню, которая здесь, близко, – помнишь, мама рассказывала?.. Там есть пруд, где много-много карасей. Мы тоже будем ловить их такими удочками.
– Да как же такими коротенькими?
– Глупости! Так ведь их же привязывают к длинному шнурку, а шнурок – к длинному-предлинному пруту. Тогда на крючок сажают приманку: говядины кусочек, мушку или червячка и закидывают крючок как можно дальше от берега. Вот рыбка завидит добычу на воде, а человека-то ей не видно. Подплывет она, схватится за нее, да сама, глупая, и попадется!.. Уж с этого крючка ей не уйти!.. Видишь, как он устроен?
Лёля показала мне устройство удочки и отошла; а я начала мечтать, как бы хорошо было, если б у меня была такая удочка. Я бы тоже ею рыбок ловила!.. Шнурочек и прут всегда можно найти, а вот удочки такой – сама не сделаешь!..
– Лёля! Как ты думаешь, сколько стоит такая удочка?
– О, вздор какой-нибудь! Я думаю их две или три на копейку дают.
– А у тебя нет копейки?
– Нет!.. Да на что тебе?.. Ведь мы еще в деревню не едем.
И она отошла.
«В деревню не едем!.. А разве здесь, в море нельзя ловить?.. Вот, должно быть, приятно поймать рыбку!.. Я бы так рада была!.. А вот одна удочка упала… На полу лежит. Что ж? Значит, я могу ее поднять?.. Все равно что нашла… Она все равно затеряется – такая маленькая… Упадет в щель – и пропадет! Непременно, непременно пропадет. Стоит ее немножко ногой толкнуть – и нет ее! Лучше ж я ее подыму… Их здесь такая гора! На что купцу эта одна, маленькая удочка?»
– Come, little ones! – услыхала я голос англичанки. – Пойдемте домой. Что вы там засмотрелись? Идемте, дети, пора.
– Сейчас! – вскричала я нагибаясь. – Я только поправлю ботинок.
Я пригнулась к полу, поправила обувь, которая в том совсем не нуждалась, захватила с полу крючочек и, сжав его в руке, вся красная, побежала вслед за сестрой и гувернанткой.
– Отчего ты такая красная? – удивилась сестра.
– Не знаю, – солгала я. – Мне жарко!
Но только что мы пришли домой, я сама себя выдала с головою. Совсем позабыв, что воры должны быть осторожны, размечтавшись о том, как я буду рыбу удить, я сейчас же бросилась хлопотать, чтоб достать длинный прут, веревочку, а главное – мастера, который бы мне устроил это орудие для будущего улова морских рыб.
«Надо попросить Аксентия! – думалось мне. – Он – повар! Он должен наверное уметь сделать удочки!»
Почему мне так казалось, что повар должен быть рыболовом? Сама не знаю!.. Но так я решила и тотчас хотела бежать на кухню. Но, на мою беду, увидала меня Антония.
– Vérà!.. Où courez vous ainsi?.. Куда это вы бежите в шляпке, совсем одетая?
– А в кухню! – ответила я весело, привыкнув всегда говорить правду.
– Зачем?.. Что вам делать на кухне?!
Я стала в тупик, сообразив, что сглупила, так как тут же была Лёля, да и мисс Джефферс остановилась в следующей комнате и вошла к нам, в то самое время, как я, путаясь и страшно краснея, объясняла свое намерение Антонии, а сестра смотрела на меня, улыбаясь и укоризненно качая головой.
– Удочку?.. На что тебе удочка? – говорила Антония. – И где ты взяла этот крючочек?.. Покажи. Им можно страшно наколоться!.. Кто тебе его дал?
– Никто не давал… я… я…
– Как же никто!?. Где же ты взяла его?
Тут подошла англичанка и подозрительно перекосила глаза на мою удочку, которую Антония рассматривала.
– What’s that? – спрашивала она.
– Это удочка, которую Вера принесла из лавок, – отвечала Лёля по-английски, улыбаясь.
– А fish-hook? – протянула та. – Откуда же она взяла удочку?..
– Я не знаю!.. Там, в лавке, много их было.
– Что ты говоришь, Лоло? – обратилась к ней Антония, не понимая.
Но я вдруг рассердилась, ожидая, что Лёля скажет и ей, откуда у меня этот противный крючочек, и поспешила сказать, что я его подняла – нашла на земле.
– На земле?.. На улице? – строго переспросила Антония.
– Нет! – прошептала я чуть слышно. – В лавке!
– Oh! For shame! – вскричала мисс. – Скажите же, Miss Lolo, скажите, что там в лавке продавались такие крючки, и что эта негодница (this wretched little thing) просто его украла!
При этом слове – впервые прямо назвавшем мне, что я действительно сделала, – я так и залилась слезами, бросившись лицом в колени своей Антонечки. Я знала, какой ужасный грех и стыд – воровство, и теперь искренно была убеждена, что погибла!.. Антония меня не утешала. Напротив – она очень строго и сурово меня пристыдила и, чтобы навеки запечатлеть в моей памяти раскаяние в моем постыдном поступке, она решила, что я сейчас же возвращусь обратно в лавку и отдам сама эту злополучную удочку продавцу, извинившись в своем «воровстве»…
Ох!.. Вот этот эпилог моего преступления был долго ужаснейшим воспоминанием моего детства!.. Но зато он навеки, с корнем вырвал из меня малейшее поползновение покушаться на чужую собственность, будь то простая булавка.
О, Господи! И поныне не забыла я насмешливо-жалостливой усмешки, с которой на меня глядел старик-еврей, продавец железных изделий, пока я ему объясняла свой казус: «Не знаю-де, как это случилось, что я занесла удочку… Вероятно, за рукав мой она зацепилась!..»
И представьте себе мой стыд, когда беспощадная мисс Джефферс, поняв мою хитрость, перебила меня восклицаниями.
– O, no! O, no! It was not so! – опровергала она решительно мои показания. – Это не так было! Не лгите, мисс Вера!.. Это еще стыднее: красть и потом лгать!.. Ай-ай! Какой стыд!..
Да! Это был действительно ужасный и – слава Богу – единственный стыд такого рода в моем детстве. Никогда я более не совершала такого великого греха.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.