Электронная библиотека » Елена Стяжкина » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Всё так (сборник)"


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 01:37


Автор книги: Елена Стяжкина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Елена Стяжкина
Всё так (сборник)

Очень гуманитарные науки
Роман в пяти новеллах и паузе вместо эпилога

Божьи одуванчики

Никто не божий одуванчик. Никто! Никто не хочет быть желтым, чтобы потом – бело-прозрачным и лысым. Нет. Да. Хотя. Если.

Если не размывать, то зло очевиднее добра. И сторона его – хлипкая и притворная, как пластиковый стул. Добра тоже, как обычно, больше, но все оно – в традиции и в законе – с кулаками. С кулачищами…

А если размывать? Если бегать – туда-сюда – партизаном-связным?

Мариша Гришина сразу была объявлена «не парой нашему мальчику». Наталья Борисовна, мать мальчика, поджимала губы (а над верхней усы; их поджимала тоже) и говорила: «Провинциальная охотница за пропиской». «Наш мальчик», Севик-аспирант, краснел при этом, но молчал. Ни слова в защиту, ни слова «в поперек». Отец, Михаил Васильевич Краснобаев, требовал соблюдения приличий и «чтобы люди не сказали». Ходил советоваться к ректору…

Зачем?!! Кто здесь сошел с ума?

В каком году вы живете? Какая прописка? Какой ректор? Какие люди? Эти люди смотрят телевизор. А там – все без трусов! Или убитые и без трусов! И никому не стыдно.

Надя, Надежда Михайловна, удочеренная Краснобаева, в бессоннице «вставала с колен». Суставы хрустели пафосом. Внутренний голос был таким громким, что муж Саша пугался, прекращал храпеть и на всякий случай шептал: «Щ-щ-щ-щ… Спи, спи…»

Ну какое «спи»? Какое?! Если размывать, то добро было голью перекатной, сумой переметной. А Мариша Гришина – крейсером, ледоколом и подводной лодкой.

Красавица. Нет слов. Одни ямочки над попой чего стоили. Коса заканчивалась, ямочки начинались. Вся – грех. Но вся – невинность. Глаза – недобравшие зеленого – пустые, прозрачные почти, но в пол-лица. Рот мягкий, губы всегда как искусанные. (Может, исцелованные? Или помада такая?) Из плохого у Мариши были руки – длинные. И пальцы – длинные – только ухудшали. Мариша Гришина носила все с рукавчиком три четверти. Знала, значит, о руках.

А на ногах был пушок. Если солнце падало на Маришины ноги, пушок светился. Севик рассказывал. Так гордился, что чуть не лопался.

Надя спрашивала потом у мужа Саши: «У меня на ногах что?» – «Колготки?» – неуверенно говорил он. Не хотел в морду. Но разглядывать-рассматривать Надю до самого пушка не хотел тоже.

И оказалось ведь потом, что все были правы. Только Надина правота – с другой стороны. С другого берега. Предательская правота, в общем. Солидарность с чужими.

Мать Мариши так и сказала: «Не вижу я пока, что она в нем нашла». Губки тоже поджала, плечами повела и замерла. Царевна Несмеяна. Царица даже. Отец Мариши крутился как проклятый. Взялся ремонт делать. Михаил Васильевич на кабинете своем костьми лег: «Пусть все рушится. И пусть я рушусь вместе с ним!»

«С кем?» – спросил Маришин отец. «А…» – Михаил Васильевич махнул рукой и привел слесаря, который врезал в дверь кабинета замок.

Отец Мариши возил-передавал стройматериалы поездом. Сам наезжал в субботу-воскресенье. Наталья Борисовна его кормила три раза в день. Жаловалась потом, что хлеба жрет много, сербает и рот вытирает рукавом. Хотя салфетки же! Крахмалит сама! А кто теперь их крахмалит так, чтобы и хруст, но и мягкость тоже?

Все были правы. «За то, что взяли ее, и не такой ремонт можно было сделать» (Наталья Борисовна), «Осчастливила их всех на старости лет, так пусть и крахмалят!» (дядя Вова, Маришин отец).

А Кася молчала. Всю ситуацию тогда вымолчала. Занималась своей японской гимнастикой, стояла на голове. Мариша Гришина Касю боялась. Особенно вверх ногами. «Что это у вас бабушка перевернутая?» – спрашивала. У Севика спрашивала, у Натальи Борисовны, у Михаила Васильевича.

Но чаще у Нади. А что Надя? Надя – «принеси, подай, почухай».

– Ты, главным образом, молчи, – велела ей Кася.

– Так она же его бросит. И разобьет ему сердце.

– Да? – Кася ехидно улыбалась. – Какая жалость… Значит, он будет жить без сердца.

Это намекалось так. На Надину маму, которая бросила Михаила Васильевича ради Надиного папы, циркового артиста.

Ну сложные степени родства, кто спорит? Сложносочиненные даже. Ложкой не разгребешь, хотя и каша. И с наскока, без серьезной, вдумчивой подготовки кашу эту не съешь. Но даже с подготовкой… Стоит это все у Нади в горле комом: ни туда ни сюда.

* * *

В короткой, рекламной версии (для своих – для мужа Саши и коллег по работе) история выглядела так. Сначала Надину маму с ребенком на руках бросил ее первый муж – цирковой артист. Причем бросил через океан. Улетел туда и не вернулся. Как Карлсон. Надину маму, студентку, собирались выгнать из комсомола. Тут для молодых надо бы дать отступление, потому что не все знают, как это – жить без комсомола. То есть теперь-то все знают. Но одно дело, когда ты умер для комсомола и билет (он же путевка) в жизнь у тебя один – волчий. А другое – когда комсомол тихо скончался и могилы не оставил.

Но тут на помощь Надиной маме пришел комсорг Краснобаев. Миша пришел. Он взял Надю и маму и всех записал на себя. Прямо в загсе. И на Наде не осталось печати «дочери изменника родины». Вообще никакой печати не осталось, если честно.

О печатях и изменниках в семье много говорили. Миша очень гордился своим поступком. И ректор его одобрил. Правда, в то время был другой ректор. Но одобрил. И благословил на диссертации. Михаил Васильевич родил две. А Надина мама все тянула-тянула, потом хвостом вильнула и сбежала. «Чего только люди не придумают, чтобы не писать диссертацию», – посетовал ректор и предложил Михаилу Васильевичу возглавить кафедру, чтобы отвлечься, но и с прицелом на факультет, чтобы были перспективы.

Тринадцатилетнюю Надю мама не забрала.

Михаил Васильевич так удивился и обиделся, что раз и навсегда вычеркнул Надину маму из жизни. А Наталью Борисовну вписал. Она упала ему под ноги. Сама. Во время гололеда. В падении сломала каблук, ногу и разорвала рукав синтетической шубы.

«Шубу не жалко, совершенно не жалко шубу», – приговаривала Наталья Борисовна, когда Михаил Васильевич нес ее домой.

«Почему не вызвали «скорую»? – строго спросила Кася. А потом сказала: – Мойте руки, садитесь ужинать. – А потом еще сказала: – Возьмите добавки». Бульон налила ему с собой в банку. И положила «пулочку» – ножку куриную. В термос налила компот: «Вернете. Мы будем в нем заваривать Наташе шиповник».

«А кто это?» – спросил Михаил Васильевич. Все мечты его были о куриной ножке. Базарной, толстенькой красавице, которую он собирался съесть в парадном сам. Один. Без Нади. Тем более что Надю кормили в школе плюс она сама умела чистить картошку…

«Наташа, которую вы принесли, сломала ногу. Сейчас мы едем в травмпункт. А вы приходите завтра. С термосом», – строго сказала Кася.

Он женился на Наталье Борисовне так стремительно, что, наверное, не успел даже блымнуть глазами. Моргнуть, значит, не успел.

А ножку – да, съел. Надя не захотела. Он честно предлагал.

У Натальи Борисовны в приданом были Кася и Боречка. Огромная квартира плюс. На Владимирской улице. Коммунальная, конечно. Но Михаил Васильевич рискнул. И пошел не только на брак, но и на обмен. Свою двухкомнатную (чешский проект, улучшенная планировка) обменял на две однушки. И предложил их Касиным соседям. Или сначала предложил, а потом завертелось?

Получилось, что с приданым пришел Михаил Васильевич. На ремонт, правда, уже не хватило. И Кася тоже… сказала: «У меня есть. Но на день черный. А сейчас – светлый».

Наталье Борисовне было тридцать семь лет. И она была девушкой.

Наде в воспитательных целях часто об этом говорилось: «Береги честь смолоду!»

«И навеки? Навсегда? А если она все-таки кому-нибудь потом понадобится?» – спрашивала Надя.

«Вся в мать!» – сердился Михаил Васильевич. И сопел.

Очень быстро в этом обмене-переезде родился Севик. Михаил Васильевич в родах поседел. И ректор, уже новый, предлагал ему краситься. Такой специальной черной краской для меховых изделий. Ну, хотя бы для начала виски́.

Наверное, от краски Михаил Васильевич стал быстро лысеть.

А когда Надина мама уехала в США, чтобы воссоединиться с мужем-циркачом, Михаил Васильевич сразу превратился в одуванчик. И облетел. И хорошо, потому что красить было уже нечего.

Кася обрадовалась очень. Как мать и вообще. Сказала Михаилу Васильевичу: «Вы теперь – Котовский».

Все думали – издевается. Но это был комплимент. И восторг. И похвала. Да. Огромного масштаба. Нечеловеческого даже.

Лучшую комнату – Наде. Сразу и безоговорочно. А кабинет – Михаилу Васильевичу. В комнате прислуги. С узким таким «горничным окном» (чтобы ни один жених к горничной не влез. И не помыслил даже. Особенно если жених – крупный дворник…).

Все было хорошо. И даже очень. И месячные к Наде пришли, когда уже была Кася. И Наталья Борисовна уже была. И жданый ужас ужасный – Надя, Михаил Васильевич и месячные – не случился. Но томно прогуливать физкультуру довелось только полтора года. Мало, конечно. Но лучше, чем ничего.

* * *

Все было очень хорошо. Наталья Борисовна говорила о Надиной маме: «Эта шикса могла бы написать ребенку!»

А Кася говорила: «Могла бы – написала бы. Но у нее любовь. В любви любой третий – лишний».

А Боречка, царствие ему небесное, – молчальник великий, но тут вмешивался. Шелестел с дивана: «Она и пишет. А письма все в КГБ идут. Вы в какой стране живете? Помните еще?»

Но даже тогда, когда Боречка умер вместе со страной, Надина мама не написала.

И Надя для себя решила: никаких. Никаких любовей. И еще решила: по гроб жизни. Вот этим всем людям – по гроб жизни. Потому что без них – что?

«Моя вина, – говорила она мужу Саше. – Mea culpa». И лысина, и Севик. Хотя Севик, конечно, был счастьем. И если бы не Надина мама, вместо Севика могла родиться диссертация. Или две. А разве это сравнимо?

Диккенса было в доме много. Бальзака тоже. Гюго пятьдесят девятого года в трех томах. Там много было о сиротстве. А в перестройку влетел Набоков. «Лолита». И ужас неслучившегося сиротства дополнился неслучившимся страшным развратом. И газеты всё подтвердили: отчимы, панели, малолетние путаны.

С Надей ничего такого не случилось. Ничего! И от этого – тоже вина. Голодающие дети Африки до сих пор мешают Наде купить лишние туфли. (Она может себе позволить. Она и автомобиль может. «Смарт», например. Или двух «китайцев». Но дети в Африке кричат: «Не смей!») Поэтому стройматериалы с поезда Надя забирала с радостью. Почти с радостью. И перла через весь город. Пыхтела и одновременно качала мышцы спины. Вечером пила очень хорошее лекарство от радикулита. И мучилась. Ей бы сразу сказать Севику его же, маленького, волшебное слово: «Отспинь!» В смысле – отодвинься. Или «отстынь».

«Отстынь» было бы даже лучше…

Красивые умные девушки с прозрачными пустыми глазами не выходят замуж за небогатых (нищих! нищих!!!), неперспективных закоханных мальчиков из интеллигентных семей. Проще взять кредит на квартиру. Дешевле снимать жилье на пару с подружкой. Особенно если она – старый мальчик с лишними деньгами.

Мариша Гришина выбрала стиль «ретро». Во-первых, диссертацию! Специальность была модная, да. Слава богу, не наука. Политология. Пиши – не хочу. Тем более что Хантингтон умер. А ведь моложе был Каси на целый год. А Кася, тьфу-тьфу, жива. Но сбежала. Мариша – в одну сторону. Кася – сразу в другую. Рук не хватило. Зла не хватило тоже.

Диссертация Мариши Гришиной – держитесь люди, а то сейчас пукнете – «Трансформация современных политических систем». У Севика тоже трансформация. Но только партий. В цивилизационном контексте. Но он – невольник. Раб лампы и папы с мамой. Попробовал дернуться: мыл автомобили, сторожил стройки, выращивал кроликов. Но убить их сам не смог. Сам не смог и никому не дал. Кролики ушли в лесопосадку. Одичали. Но приспособились. Люди говорят, что теперь эти Севикины кролики нападают на волков и собак. Брешут. Люди – брешут.

А Севика вернули в науку. Дали тему. Ректор сказал Михаилу Васильевичу: «Объясни ребенку: писать дебилам диссертации – это тоже бизнес!»

Севик согласился. Так и случилось Маришино «во-вторых». Ей было мало диссертации, она выбрала себе аспиранта.

Семидесятые годы… Ранние восьмидесятые. Очень социалистический сюжет. А ноги у Мариши были вполне клиповые. Fashion-TV. Очень современные ноги. К таким ногам ум не полагался. Но у нее – был. Извращенный, библиотечный, жоповысиживательный. Был.

* * *

– Ну, падай в обморок! Падай! – кричала Надя. – Они познакомились на кандидатском экзамене. АААА! По философии!!! ООООО! Ты когда последний раз такое видел? А слышал?! Саша, не молчи, а то я сойду с ума одна. И все пропадут!!! Смейся, Саша! Реагируй, а…

Муж Саша улыбался. Соглашался. Практически падал в обморок. Но не активно. Говорил, что устает на работе. Он был строитель. Не маляр-штукатур и не паркетчик-ламинатчик. Это всё – в прошлом. В ужасном прошлом, которое все время обгоняло будущее. Как получалось? Бежит это прошлое, что ли, по другой – короткой – дорожке? Бежит вперед и бежит. А никто ж не знает, что оно бежит. Все думают: спит и мхом поросло. Но нет.

Прошлое – наш рулевой. Наш загашник. У нас в нем всё – умение вышивать крестиком, перелицовывать пальто («перелицевать» – это вывернуть наизнанку, перешить и объявить новым. А?!). В прошлом у нас очень много полезного, которое только временно объявляется ненужным. А потом оказывается самым главным – ходить строем, выращивать картошку, сушить сухари и сидеть в тюрьме.

«Если все будет плохо, пойду красить стены!» – вот так он говорил. Догавкался! Кому сейчас нужны крашеные стены? И квартиры сейчас – не продаются.

А как ремонт у Михаила Васильевича – так приезжий дядя Вова! Надя ему все припомнила. Муж Саша вяло сопротивлялся:

– Во-первых, я там делал ремонт. Во-вторых, я архитектор и член совета директоров! В-третьих, я предлагал. В-четвертых…

– Принимается только «во-вторых»! – сердилась Надя. – Просто член. Ты. И всё!

Муж Саша, кстати, согласился. Погладил Надю по голове. Потом, как дружественный шпион, по спине. Потом как-то неожиданно даже «охапал» ее. Это тоже из «маленького Севика»: «охапать» – «брать в охапку». А дальше – всё не для Севика. Дальше из подушечного блиндажа муж Саша прошептал:

– Ты такая смешная и такая иногда идиотка, что прямо как Крупская.

– Но это же неправильно! Нелепо. Это ж дурь! Как они жить будут после этого?

– После чего? После знакомства на кандидатском экзамене? – усмехался муж Саша.

* * *

Ной. Не Ной.

И так – вся жизнь.

Кася улыбается. Кася спрашивает: «Вы бы назвали сына Ноем?» И сама смеется. Мариша и Севик тоже смеялись. Думали, что шутка. Получился Виталий. Не ной теперь. И никогда не Ной. Устная речь правильно прячет большие буквы. Большие буквы – для чтения. И для молчания. Это правильно или нет?

Со стариками не принято разговаривать всерьез. В лучшем случае – слушать, поддакивать и поглядывать на часы. Кася понимает. Была молодой. Тоже бегала. От морщин, которыми трескается кожа, от голоса, который становится кукольным. Кукольно-театральным. От интонации плача, всхлипа. Бегала. Брезговала. Боялась тлена. Легких, но не жалких, привычных слез. Слюны в уголках рта. Неопрятности. Засаленности. Пятен на синей майке. Ниток оторвавшегося подола. Дышать не могла, так ей было плохо. Стыдилась, конечно, этого. Но все равно…

Считала, что старики выживают из ума тогда же, когда уходят из тела. Не душой, а именно из тела. Когда кожа, живот, шея, подмышка – не зовут. Когда все просто имеется для ненужности поддержания жизни. А жизни уже нет.

У Каси давно не было тела. Ну кто б позарился, несмотря на гимнастику? Хоть объявление давай: «Ищу геронтофила. Оплата по договоренности». Но ум – был. И тлело даже что-то тревожное, неосуществимое уже никогда, но все равно жадное, званое. А иногда и не тлело – звенело в ней, как звенело всегда… Потому что анархия. Никакая не мать порядка. Анархия – это свобода. Конечное назначение человеческой жизни. Оно же – велюровый диван в Доме для важных ветеранов неизвестно чего.

…Велюровый диван (такая пошлость, советское богатство). Дверные петли (чудо инженерной мысли, если задуматься…). Гардины на окнах? Они же – тюль.

Тюль – явление молчаливое. Окна в тюле – прирученные. Не дырки. Не провалы в ночь. Тюль – мещанская милость. Кася спрашивает: «Тюль – она или он?»

Друзья, ответьте Касе!

Друзья молчат. Они, наверное, уже все умерли. Все, кто объявлял бойкот, кто делал ей темную, кто совал ей в руки живого таракана, а под подушку – сухой малюсенький огрызок горбушки.

Кася с семи лет в детдоме. Кася с восьмидесяти – в доме престарелых.

В очень хорошем! Очень! В рублевском, если хотите. Первый этаж, балкон, две комнаты, душ, унитаз, ванная и биде.

Биде – особенно пикантная часть интерьера.

Он стирает в биде носки и трусы. Кася сама видела.

Он приносит Касе запах с помойки. Молчит, кряхтит, не смотрит на себя в зеркало и Касе в глаза. Стесняется. Потом стирается. Но все равно – не смотрит. Садится в кресло, пьет Касин чай и опять молчит.

У Него инсульт и характер. Касе сказали, что Он потерял речь. И ум. Про ум Кася сама догадалась.

Он не ест. Ни в лаунж-баре (ага-ага!), ни «у себя». Он не мерит давление и не сдает кровь. Он шляется по помойкам, жрет отбросы, дышит как хочет и уже любит Касю. И бывший министр. Или замминистра.

Сын – олигарх. Мелкий. Не «ярдовый». Дочь – тоже. Живет в Кентукки. Вдовец. Он – вдовец. А в Кентукки – дочь. Ему семьдесят два года. Сердце как у быка. Но инсульт и характер.

Сдал себя сам. Кася – тоже сама.

Кася сбежала. Когда Мариша сбежала, тогда и Кася. Пусть-пусть. Когда две беды – это значит ни одной. Лучший отдых – смена работы. Пусть-пусть…

Касе вообще пора умереть. Если Кася умрет, Мариша забудется быстрее. И у Севика будет честная возможность плакать не переставая.

А Надя каждый день устраивает цирк. А Наташка – только по нечетным. Надин муж Саша – по понедельникам. А Михаил Васильевич уважает Касин выбор. Он бы и сам хотел умереть. Но тогда, когда его бросила Надина мама, он уже не умер, не воспользовался случаем, а теперь ему придется жить вечно. Как Касе.

Дети и внуки. У соседа – тоже. Дети и внуки.

Они бегают по дому. Вызывают врачей. Суют сестрам деньги и мобильные телефоны. Закидывают в холодильник еду. Не хлеб – бананы, икру, пирожные. Всякую гадость.

Внуки и дети делают сытость. А сытость – обратная сторона рабства. Его наградной отдел. «Жри хлеб и будь свободной». Ной. Ной говорил. А сам жрал баклажаны. Синенькие. Хотя и фиолетовые.

Касю зовут вернуться. Призывают. Умоляют. Заманивают. Севик плачет даже. Из телефона. Ага…

Но Кася не может. Она – наказание. Грехи отцов. Хотя, конечно, матерей.

Кася обещает подумать.

И думает о Марише. «Сбежала, сбежала в чужие края. Сбежала Мальвина, невеста моя…» Очень грустно. Но и весело.

Бегать – весело. В движении жизнь идет. В движении.

Кася сама бегунья. Два раза – из пионерского лагеря. Четыре – из детского дома. Два – из отчего. Три, если считать с этим.

Пусть-пусть. Пусть сосед по имени «Он» убьет ее из милосердия. В припадке болезни, конечно. Не надо, чтобы Он сел. А надо хорошенько к нему подлизаться. Выяснить диагноз. Убедить.

Такая длинная жизнь и такой в конце привет. Ной? Не Ной?

* * *

Витасик был таким счастьем. Уже в Маришином животе он различал своих. Севику высовывал пяточку. От Натальи Борисовны прятался. Замирал. Два раза так спрятался, что Маришу возили на УЗИ: посмотреть, живой ли. С одной фотографии УЗИ он улыбался. На другой сосал палец. Хмурил брови. Был занят. Еще без ресниц, без волос, а уже такой умный.

Мужу Саше прямо из утробы Витасик подавал руку. Михаилу Васильевичу тоже. Крутил дули. Это потом УЗИ зафиксировало. Михаил Васильевич лично ездил с Маришей, чтобы ей не было страшно. Две дули – качественно сложенные и выставленные прямо в экран. Анархист.

После этого Кася сказала, что Ной – это очень хорошее имя для мальчика. А Мариша сказала: «Да. Будет Виталий».

Ах, какая разница? Когда Надя в первый раз взяла Витасика на руки, чуть не забылась. Почти обморок с ней случился. До полного нечестия чуть не дошла. Да. Как сирена, включенная пупком, все в ней завопило: «Своего хочу! Этого хочу! Себе! Детей хочу!..»

Зарок едва не полетел ко всем чертям. А зарок был: никаких. Надя порченость свою знала. Гены в ней были двойного броска. Родить и бросить. У людей разные шансы так сделать. У Нади – стопроцентные. Папа – циркач. Мама – шикса.

А Витасик сладко дышал Наде в грудь, и ручка его, рученька – дар Божий, свет нетленный – сжимала Надин палец…

Столько счастья! И никаких декретов. И зачем нам академический отпуск? Мы всей семьей! Мы сможем. Это радость такая…

Никаких декретов. Никаких криков по ночам. Дети, особенно которые родители Витасика, должны работать! Писать! Маришину диссертацию Надя написала вдохновенно. За два месяца. С Севиком – тянулось. Он стеснялся. Хотел идти в науку сам.

Зачем сам, если Надя? Надя так набила руку… Политология же. Километры пустых гулких резиновых слов. Что-то сродни сектантским учениям: ни подтвердить, ни опровергнуть. И в жизни тоже – неприменимо. Совершенно.

Но Севику было стыдно. Он кропал что-то ночами. Для «немешания написанию» Витасик путешествовал по чужим постелям. И даже по чужим домам. У Каси все ночи он пел хором революционные песни. У Натальи Борисовны «режимил». Послушный, без звука. Кряхтел только по делу. По делу высаживался на горшок. Мальчикам памперсы – вред. Что-то страшное они делают с… ну, с писюном. Или половым органом, если так правильнее. Греют его, что ли. А писюну для развития нужен лед. Если нет льда, то холод. Это Наталья Борисовна лично читала. В газете. Ага. В газетах, которые читала Наталья Борисовна, писали одну сплошную правду: о ясновидящих, маньяках, маршах протеста, Памеле Андерсон и вреде памперсов для Витасикиного писюна. У Михаила Васильевича Витасик не спал. Глазел на книги. Особенно с красными и зелеными корешками. Михаил Васильевич говорил, что красным он даже улыбался.

«Дурак и красному рад», – говорил муж Саша, путая фольклор с антикоммунизмом. Это от ревности. У Саши Витасик делал все. Все, что хотел. А Надя лишний раз на руки не брала. Боялась. Но и без рук, без тела, через стерильную даль и более мелкие расстояния что-то плавилось в ней. По́том, мокрыми руками, набегавшей слюной. Надя думала – климакс. Тридцать девять лет. Вполне. Климакс как согласие небес. Договор о запрещении распространения. Вполне.

А Мариша ночами спала. Севик говорил: «Она спит как виноградная лоза. Спит и зреет. Бродит… Набирается сладости. Терпкости тоже».

Ага. Как в воду смотрел.

Муж Саша, кстати, был против сравнения с виноградной лозой. Но он вообще не романтик. И вид у него бандитский. Как у всех членов советов. И лозу он видел только в кино. Да и там – заснул…

Мариша созрела через полтора года после рождения Витасика. Это все заметили. Даже отец ее, дядя Вова. Приехал, увидел и сказал: «Что-то глаз у Мариши – левый. Второго ждете?»

Но у Мариши и правый был. Точно такой же, как левый. Налился, наконец, цветом – зеленым, до желтизны. В глазах у нее было много солнца, но и засухи, пустыни – жаркого, равнодушного, рассыпчатого света было много тоже.

Что-то праздновали. Что-то случайное, что-то вынужденное новым календарем. Надя точно помнила, что не День святого Патрика, потому что не ирландцы. И не падение Бастилии, потому что в Париж, конечно, хотелось, и они с Сашей уже совсем собрались, но еще не прониклись так, чтобы накрывать стол во имя Дантона и всех других, отрубивших ему голову.

Это, возможно, был День Конституции. Очень важный день, обозначенный выходным. Для осознания серьезности…

За столом Мариша сказала:

– Я ухожу. Ребенок, – (так и сказала – «ребенок». Не «Витасик», не «солнышко», не «птичка», не «сынок», не «свет наших очей». Просто – «ребенок». Одиннадцать килограммов. Семьдесят девять сантиметров. Привитый. Окружность головы…), – ребенок – не ваш. Я ухожу к отцу ребенка.

У нее как раз в тарелке лежал кусок запеченного карпа. Хорошая рыба. Жирная, безобидная. Но костей много. Мариша не отрываясь смотрела на эти кости, на этот кусок, совершенно не понимая, как к нему подобраться.

К людям ей было подобраться легче. Опасные кости были только у Каси. Она и спросила:

– А кто отец?

Мариша покраснела (это потом, после ответа ее все поняли, что от гордости. От счастья даже, если честно). Марина покраснела и сказала:

– Поляк.

В тишине повисли все кривоколенные переулки, узловые станции, тупики и закрытые хранилища. Из них прямо на стол проливался яд. Жизнь вообще-то надо проветривать. Выравнивать. Заливать маслом от ржавчины. С жизнью надо разговаривать. Она приручится. Не до полной собачьей домашности, но приручится. Это точно.

В молчании – только грозовые тучи. Не к ночи помянутый циркач. Судьба как испорченный телефон: на входе любовь, на выходе мягкий знак, не обладающий никаким самостоятельным звуковым сопровождением.

– Поляк. Йозеф Штурман. Я еду знакомиться с его родителями. Завтра. Они всё поняли. Поймите и вы. – Это Мариша.

– Мы с самого начала всё поняли. – Это Наталья Борисовна. Сквозь зубы. Сквозь прямую спину. Сквозь спину, годную держать небо.

– Я пойду полежу. – Это Михаил Васильевич. Тихо и воровато даже. Воровато оглядываясь. В поисках телефона. В необходимости немедленно звонить. Ректору. А кому же еще?

– Как же ты поедешь сама? Границы – это очень опасно. Там грабят! Прямо в поездах. Как же ты поедешь сама?.. – Это Севик. Как будто оглохший. Счастливый от собственной нужности. От находчивости своей. От идиотства. Счастливый, да.

– Я тоже. Завтра. В очень хороший дом. Для VIP-ветеранов… – Это Кася. Шепотом. Ее почти не слышно было. Как она это сказала, зачем? Никто не помнил. Не помнит. Не знает теперь никто.

Потому что Витасик закричал страшно. Открывал ящик под телевизором. Дергал ручками – светом нетленным, – дергал, смеялся так. А потом закричал в грохоте. И затих.

Телевизор придавил его полностью. Голову придавил. Кровь на виске. Вместо волос – тоже кровь. И вместо глаз. И вместо ресниц.

Саша…

Саши было очень много. Сторукий и стоглазый. Стоязыкий. С матюками. С телефонами. Врачами. Реанимобилями. В секунды. В мгновения. Вихрем.

Саши было много. Витасика как будто не стало вовсе.

* * *

А волос никогда не было жалко. Кудри: колечки мелкие, как умелый сигаретный дым. Пух-пух-пух. И шапкой. Можно было вычесать в косу. И бабка старалась, краснела, пукала.

«О, нагадай кози смэрть, так вона пэрдь та пэрдь. Не вертись, дура».

Волосы напоминали бабке о смерти. Бабка была поповна и попадья. А Кася была «выблядком». Бабка прятала свое стыдное прошлое матюком. А Касин нательный крест – подушкой. Такие себе схованки. Как тесто в тепле. А из него – Самсон. Далила. Филистимлянский храм.

Когда Кася, студентка педтехникума, двадцати лет от роду, дура, дура, дура, сказала, что Александр Матросов – это Самсон наших дней, ее почти выгнали из комсомола.

Такая гадость…

Бабка умерла летом тридцать второго. Касю за это наградили путевкой в пионерский лагерь. До города везли на подводе. В городе сгинула мамка и ходили трамваи. Еще был вокзал. И паровозы. От города в лагерь Кася ехала на паровозе организованно. В вагоне было много таких же, как Кася. Награжденных. И у всех умерли бабки. Или сгинули мамки. Наверное. Потом всех посадили в грузовики. И с песнями.

Ной сказал: «Я тебя заберу…» И не забрал.

А волос не было жалко ни капельки. Касю обрили наголо. Тетка в галстуке сказала:

– Вшей больше, чем волос. – И еще сказала: – Будешь лысая, как колено.

А Кася сказала:

– Как батя буду.

– А батя твой кто? – спросила тетка в галстуке.

– Котовский… Не знаешь, что ли?

В пионерском лагере карцера не было. Но куда-то же Касю закрыли? Замки́-то были? Щеколды? Крючки? Чтобы наказывать за вранье, обязательно нужны крючки.

В охрану поставили взрослого, но городского. Ноги голые, штаны короткие. Не страшный. Смешной. Пионэр.

Закрытая Кася кувыркалась. Приседала. Садилась на шпагат. Отжималась от пола. На ладонях. И на кулаках. Потом замерла.

– Ты что? – перепугался городской.

– Лотос, – сказала Кася. – Японская гимнастика.

– Меня Миша зовут, – буркнул он и покраснел.

А каждый бы покраснел. Кася – лысая, семи почти лет от роду, из тела только кости, из одежды – синие трусы и майка. Майка – серая, застиранная. Форменная. Майку выдали для спортивных мероприятий. Сидеть в тюрьме – это «по-ихнему» спорт. Хотя Кася думала, что не спорт.

Тюрьма – это область мечты. Все приличные люди сидели в тюрьме. И Ленин. И батя. Даже бабка сидела три дня.

– Меня Миша зовут. Я поэтом буду.

– Зачем?

– Как? Воспевать!

– По пьянке? По пьянке все поют. Не перекричишь…

– Поэт – это когда стихи.

– А на турнике ты сколько раз подтягиваешься? – спросила Кася.

– Уж побольше, чем ты, – хмыкнул он.

Никто не подтягивается больше, чем Кася!

– Выводи! – потребовала она.

– Куда?

– На расстрел.

Миша вывел Касю. Сначала к турнику. А потом, после позора (он проиграл, да! Пятнадцать раз – разве подтяжка?), вывел к дырке в заборе. И рубашку свою притащил, и штаны, и веревку, чтобы подвязаться, и адрес в Ленинграде.

Но зачем Касе Ленинград?

Ной обещал забрать. И не забрал. Кася пошла в город. Нашла вокзал и паровоз. Притворилась внучкой, притулилась к пьяненькому дедку. Просочилась в вагон.

«Эй, хлопец! – кричали ей. – Куда лезешь?»

«У меня вши. Я с дедушкой!» – кричала она.

Никто не хочет вшей. Если у тебя вши, рядом образуется много свободного места. Вши – это даже больше, чем деньги.

Паровоз отвез Касю не туда. Она села в другой. Тоже притулилась. К тетке с яблоками.

И опять не туда.

Потом додумалась. Спросила у милиционера на вокзале: «Нам с мамкой в Ольгинку. А большой город рядом с нами – Харьков. Так куда садиться?»

Двадцать девять целых дней. И полдня в добавку. Вот сколько ехала.

В детдоме уже из-за этой дороги Кася никак не могла осилить арифметику. «Поезд проехал пятьдесят километров за один час. И вернулся на место с той же скоростью. Сколько времени он ехал назад?»

Назад можно ехать сколько угодно. Очень долго. И даже предолго. Это очень зависимое дело – вернуться назад.

И не факт, что попадешь туда, откуда уехал.

Села не было. Лужа, в которой купались утки и гуси, – была, дом за лужей, где Гришка, как напьется, всегда бил жену, гулящую Катьку, – был тоже. Сельсовет в перестроенной церкви – стоял. Распахнутый, расхристанный. Пыль от ветра – да. Запах сырости из бабкиного подвала. Мешок картошки, заваленный досками и тряпьем… И никого.

Кася кричала-кричала, а потом взяла мешок и пошла назад. В город.

Милиция нашла ее на дороге. Дядька-милиционер рвал из рук мешок. Кася кричала: «Ной! Ной! На помощь! Не отдам!»


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации