Текст книги "Прощальный фокус"
Автор книги: Энн Пэтчетт
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Энн Пэтчетт
Прощальный фокус
Люси Грили и Элизабет Маккракен посвящается
Ann Patchett
THE MAGICIAN’S ASSISTANT
Copyright © 1997 by Ann Patchett
Published in the Russian language by arrangement with ICM Partners and Curtis Brown Group Limited
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2019
Перевод с английского Елены Осеневой
Правовую поддержку издательства осуществляет юридическая фирма «Корпус Права»
На перекрестке Джордж-Бернс и Грейси-Аллен
ПАРСИФАЛЬ МЕРТВ. Конец.
Техник-оператор и медбрат выскочили из своей застекленной кабинки. Полная тишина, царившая всего минуту назад, сменилась шумом лихорадочной деятельности двоих мужчин, на которых нежданно-негаданно свалилась тяжелая работа. Техник вклинился между Парсифалем и Сабиной, и ей ничего не оставалось, как выпустить руку Парсифаля. На счет три они сняли его тело с металлического «языка» аппарата МРТ и опустили на каталку, при этом голова Парсифаля запрокинулась, челюсти, уже не оберегаемые рефлексом, мгновенно разомкнулись и рот безвольно и широко открылся, обнажив два безукоризненных ряда зубов и две золотые коронки на задних коренных, сверкнувшие под ярким светом потолочных флуоресцентных ламп. Тяжелое зеленое покрывало, которым его снабдили для тепла, сбилось, и край застрял в стопоре рельса. Медбрат раз-другой дернул покрывало, пытаясь вытащить, но тут же махнул рукой, мол, времени нет, хотя времени у них было в избытке – Парсифаль был мертв и остался бы мертвым, окажи они ему помощь через полминуты, через час или через день. Техник и медбрат торопливо закатили его за угол и помчали дальше по коридору, не сказав Сабине ни слова. Слышались только взвизгивание резиновых колесиков и шорох резиновых подошв, спешивших по линолеуму.
Сабина осталась стоять, опершись спиной на громоздкий аппарат МРТ, ждать, обхватив руками плечи. В каком-то смысле ей тоже пришел конец.
Немного погодя в кабинет вошел нейрорадиолог и сочувственно, но без обиняков сообщил то, что она уже знала. Муж ее мертв. Нейрорадиолог не опускал глаз, не теребил на себе халата, как делали многие доктора, говоря с ней и Парсифалем о Фане. Сообщил, что причина смерти – аневризма, истончение стенки сосуда в мозгу. Объяснил, что аневризма, возможно, была у Парсифаля всю жизнь и со СПИДом его никак не связана. Подобно больному с прогрессирующей лимфомой, которого сталкивает в кювет на автостраде беспечный лихач-подросток, делающий обгон, Парсифалю было отказано в уготованной ему смерти, а Сабине было отказано в обещанных ей и еще остававшихся ему годах жизни. Доктор не сказал, что Парсифалю повезло, что такая смерть – это благословение божье, но Сабина почти что видела, как эти слова крутятся у него на языке. Учитывая диагноз Парсифаля, мгновенную смерть можно было счесть чуть ли не счастливым избавлением. «Ваш муж, – пояснил доктор, – совсем не страдал».
Сабина стиснула в руке серебряный доллар, который дал ей Парсифаль, – ободок монеты больно врезался в ладонь. Но разве не страданий так страшилась она? Не того, что будет как с Фаном – боли, бесконечные и разнообразные, тело, отказывающее в самый неожиданный момент и самым непредставимым образом, разве не надеялась она, что Парсифаль такой участи избегнет? Если уж у него отнимают жизнь, то пусть хоть смерть будет легкой! Ровно так и случилось: Парсифаль умер легко. Однако, осознав, что получение желаемого не утешает, Сабина хотела теперь совершенно другого. Хотела вернуть его. Больного, здорового – все равно! Вернуть!
– Головная боль сегодня утром, – говорил доктор, – была вызвана кровоизлиянием.
Бородка у него была подстрижена неровно, стекла очков грязные, словно захватанные жирными пальцами. Цвет лица – землистый, как у большинства нейрорадиологов.
Сабина сказала, что хотела бы посмотреть снимки.
Кивнув, доктор вышел и через минуту вернулся с большим бумажным конвертом, на котором значилось: НЕ СГИБАТЬ. Следом за ним Сабина прошла в тесную, похожую на чулан комнату, и доктор высветил на экране восемь больших мутно-серых листов с пятнадцатью отдельными снимками на каждом. Доли мозга Парсифаля были запечатлены здесь во всевозможных ракурсах. Озаренная синевато-белым светом Сабина вгляделась в снимки. Она смотрела на изгибы черепа Парсифаля, на глубокие извилистые борозды его мозга. На некоторых снимках можно было различить знакомые черты: решительную линию подбородка, впадины глазниц. Но большинство изображений были не более чем набором линий, аэроснимками взрыва в темноте. И на всех – затемнение, черный плотный сгусток величиной с фасолину. Даже ей было понятно, где все произошло.
Кончиком карандаша доктор постучал по экрану, указывая на и без того очевидное.
– Вот здесь. – Он стоял лицом к свету, и снимки мозга Парсифаля отражались в стеклах очков. – У некоторых эта штука может оставаться в таком виде сколько угодно. А у других – сосуд лопается.
Сабина попросила дать ей побыть минутку в одиночестве, и доктор, кивнув, попятился к двери и вышел. Когда делались эти снимки, всего лишь час назад, Парсифаль был жив. Потянувшись к экрану, она коснулась рукой изображения, провела пальцем вдоль верхушки черепа. Какую красивую голову она обнимала еще так недавно! В ту ночь, когда умер Фан, Сабина думала, что суть трагедии – в осознании того, что однажды умрет и Парсифаль, и потому продлится трагедия лишь какое-то время. Но теперь она начинала понимать, что суть трагедии – в оставшейся ей жизни, что впереди ждут годы и годы одиночества. Она сняла с экрана снимки, сложила их обратно в конверт, сунула конверт под мышку и стала вспоминать, как добраться до лифтов.
Больничный городок «Седарс-Синай» захватывал окраинные кварталы Лос-Анджелеса в том самом месте, где Лос-Анджелес переходил в Беверли-Хиллз. Корпуса соединялись крытыми надземными переходами, так называемыми «воздушными путями». Комнаты ожидания были специально распределены в зависимости от продолжительности ожидания. Украшавшие стены коридоров картины были слишком хороши для больницы. Порою казалось, что все до единого состоятельные жители Лос-Анджелеса либо сами умерли в «Седарс-Синае», либо потеряли здесь своих родных и вместо горя и ужаса преисполнились желанием добиться, чтобы над какой-нибудь из местных дверей повесили памятную табличку с их фамилией. Денежные вливания уничтожили большую часть характерных больничных примет: тошнотворно-бледную зелень стен, обшарпанные полы, едкий запах дезинфекции. Раньше Сабине случалось бродить по этим коридорам ночами столь бессонными, что больница преображалась в ее сознании в гигантский отель вроде «Сахары» или «Дезерт-Сэндс» в Лас-Вегасе, где в свое время они с Парсифалем давали представления. Теперь же, когда она шла к сестринскому посту, чтобы позвонить оттуда в похоронную службу, было даже и не поздно, последние солнечные лучи еще играли в небе над Беверли-Хиллз, а те, кого однажды отправят сюда умирать, пока даже не собирались ложиться спать.
Сабина знала, что и как надо делать. Опыт у нее был. Год и два месяца назад умер Фан. За такой срок ничего не забудешь. Но с Фаном было все иначе. Он шел к смерти так уверенно и неуклонно, что приход ее был вычислен и ожидаем. В последний свой визит к ним домой врач сказал, что жить больному осталось день, от силы – два. Наутро Фана не стало. А у Парсифаля и была-то лишь головная боль.
– Мне Фан снился, – сказал ей утром Парсифаль.
Сабина подала ему кофе и присела на край его постели. Раньше это была постель Фана. И дом был – Фана. Парсифаль и Фан пять лет прожили вместе. А с тех пор как Фан умер, он то и дело снился Парсифалю, и сны эти тот с дотошной обязательностью пересказывал Сабине, словно письма уехавшего в дальние края любовника.
– И как там Фан?
Парсифаль мгновенно оживился, стряхнул с себя сон. Взял из ее рук чашку.
– Он сидел у бассейна. В моем костюме – сером, с люрексом – и белой рубашке. Ворот – нараспашку. – Парсифаль прикрыл веки, вспоминая подробности. Ведь для Фана подробности значили очень многое. – В руке высокий коктейльный стакан с чем-то розовым, вроде майтая, что ли… С фруктами наверху… А выглядел он таким отдохнувшим, спокойным… Таким красивым…
– Бассейн был наш?
– О нет! Бассейн был роскошный! С фонтанами в виде дельфинов… С позолотой…
Сабина кивнула. Представила себе картину – голубое небо, ряды пальм…
– Он говорил что-то?
– Сказал: «Вода просто идеальная. Думаю поплавать».
Парсифаль отлично умел изображать Фана, его речь, в которой безупречный английский, точно в сэндвиче, был зажат между ломтями французского и вьетнамского. Сейчас от этого фокуса Сабину пробрала дрожь.
Фан плавать не умел. Бассейн у него был, но в Южной Калифорнии хочешь ты того или нет, позади твоего дома будет бассейн. Иногда, правда, Фан закатывал брюки и, сидя на бортике у мелкого края, опускал ноги в воду.
– Что, думаешь, это значит? – спросил Парсифаль.
Сабина погладила его по макушке – полысевшей от бог весть каких сочетаний лекарств. Снам она значения не придавала. Считала их чем-то вроде шума невыключенного телевизора, доносящегося из соседней комнаты.
– Думаю, это значит, что ему хорошо.
– Да, – сказал Парсифаль и улыбнулся Сабине. – Я тоже так думаю.
А было время, и не так давно, когда он не рассказывал ей своих снов, за исключением самых уж диковинных. Например, что он входит в гостиную и видит: Кроль сидит в качалке и читает газету. Огромный – фунтов в двести весом, шесть футов ростом, а на носу очки! А может, это и не снилось Парсифалю вовсе, и он просто придумал все шутки ради. Однако смерть Фана обострила его чувства. Парсифалю стала необходима надежда. Он хотел верить сну, говорившему о том, что смерть для Фана – благо, что ему не грустно и не одиноко там, где потом Парсифаль сможет его отыскать. Возле бассейна с баром.
– Ну а тебе? – спросил Парсифаль, накрыв руку Сабины своей ладонью. – Снилось что-нибудь?
Но Сабина снов не помнила, а может быть, ей ничего и не снилось. Она мотнула головой и спросила, как он себя чувствует. Прекрасно, отвечал он, только голова болит немножко. Было восемь часов утра. В тот самый день.
Договорившись об основном, Сабина на лифте спустилась в главный вестибюль, и стеклянные двери, раскрывшись, выпроводили ее в ночь. Был январь, семьдесят два градуса. Легкий ветерок разогнал туман, унеся его в тихоокеанские просторы, оставив вместо него пустоту. А Сабине так хотелось, чтобы пахло цветами из дальних апельсиновых рощ и лимонными деревьями в цвету и чтобы запах этот окутал ее, как бывало еще совсем недавно, в мае, пропитал одежду и волосы, словно мельчайшая пыль. Хорошо бы кто-нибудь из больницы нагнал ее, спросил: «Куда вы теперь?» – и обнял: «Нет, нет, вы не в том состоянии, чтоб уходить так, одна!» Медбрат поинтересовался, есть ли кто-нибудь, кому она могла бы позвонить. И Сабина ответила, что нет. На самом деле, нашлась бы добрая сотня человек, кому она могла бы позвонить, но все это были не те люди. Родных у Парсифаля не осталось никого, кроме Сабины, и ее всегда охватывало волнение, когда в его медицинской карточке она видела свою фамилию в графе «ближайшие родственники». А своим родителям она позвонит, когда доедет, иначе те захотят непременно забрать ее из больницы к себе. А Сабине хотелось провести этот вечер в своем доме. В доме Фана, ставшем домом Парсифаля, а теперь и ее тоже.
Ноги подкашивались от шока, подкашивались и заплетались, как у пьяной, а это ведь только начало горя. Приходилось сосредоточиться, чтобы не угодить в заросли ледяника на обочине, не наступить на скользкие зеленые стебли. Сабина забыла, где оставила машину. Выйдя из больницы, она прошла вдоль Грейси-Аллен-драйв до пересечения ее с Джордж-Бернс-роуд и остановилась. Пусть в больничном городке все корпуса, этажи и палаты были увешаны памятными табличками – в честь Грейси Аллен назвали целую улицу, а такое за деньги не купишь. Утица не напоминала прохожим о жизни знаменитой актрисы, но заставляла помнить о ее смерти, так как тянулась вдоль больничных корпусов – от Флигеля Семейства Бройди и Флигеля Теодора Е. Каммингса до Башни Макса Фактора с Семьей. Каждый раз, проходя здесь, Сабина думала о страданиях, видимо выпавших на долю Грейси Аллен под конец ее земного пути, о том, что, может быть, за эти страдания город и оказал ей такую честь. Что, может быть, вечерами ее муж тоже бродил здесь. Может быть, когда тоска по умершей становилась особенно нестерпимой, он приезжал в «Седарс-Синай», чтобы походить по улице, названной именем жены, пошагать взад-вперед мимо фикусов, африканских лилий и кружевной зелени плюща на обочинах. Ну а после, состарившись и ослабев, обратился к друзьям с просьбой: нельзя ли назвать соседнюю улицу в честь него? Не ради тщеславия, а чтобы увековечить его любовь к супруге. Хорошо бы, думала Сабина, названия улиц продавались, как названия корпусов в больничном городке. Тогда она могла бы купить улицу для Парсифаля, где-нибудь подальше от «Седарс-Синая». Сделала бы ему такой подарок, отлично зная, что с улицей Сабины улица Парсифаля никогда не пересечется.
Было почти девять вечера, когда она наконец нашла свою машину на парковке возле входа в отделение неотложной помощи. По пути домой Сабина думала, что созвать людей на похороны можно по списку гостей, которых они приглашали на свою свадьбу. «Не только из соображений налоговой выгоды, – объяснил ей тогда Парсифаль в присутствии раввина. – Я люблю тебя!» Он сказал, что хочет, чтоб она стала его вдовой. И Сабина заслужила этот брак. Она любила Парсифаля с девятнадцати лет, с того первого его представления в «Волшебной шляпе», когда он показал свой фокус с кроликами, когда они так и вылетали у него из рукавов, из-за пазухи, из-под кушака, точно голуби у Чаннинга Поллака. Сабина служила в «Шляпе» официанткой, но в тот вечер стала его ассистенткой – когда он протянул руку, оставила свой поднос с напитками и поднялась на эстраду, хотя хозяин ясно дал понять, что участие в фокусах – это богоданное право гостей, заплативших за выпивку, и обслуге оно не даровано. Тогда же она и влюбилась в Парсифаля – двадцатичетырехлетнего, стоявшего на эстраде в смокинге, залитого розовым светом софитов. И все эти двадцать два года любила его – позволяя делать с собой что угодно: разрезать надвое, заставлять растворяться в воздухе; любила, даже узнав, что сам он любить предпочитает мужчин. «Не всегда же получаешь все, чего только ни пожелай», – говорила она родителям.
Услышав, как поворачивается ключ в замке, Кроль запрыгал по коридору – шлеп-шлеп, как шлепает по ковру небрежно надетая на босу ногу тапка. Поднявшись на задние лапы, он тянул к Сабине передние, подергивая носом в приступе кроличьей радости, оттого что окончились наконец томительные часы одиночества. Сабина подхватила зверька на руки, зарылась лицом в мягкую белую шерстку и вдруг – никогда раньше такого не случалось – вспомнила белую кроличью муфту, которую родители купили ей в детстве. Много кроликов прошло через их с Парсифалем рук, но ни один не мог сравниться с этим ни умом, ни размерами. «Эффектнее, когда исчезает женщина крупная, – объяснял Сабине Парсифаль, – и кролика из шляпы тоже лучше вытаскивать увесистого». Рост Сабины был пять футов и десять дюймов, а Кроль, здоровяк породы «бельгийский великан», весил под двадцать фунтов. Как и Сабина, он в свое время участвовал в представлениях. Кроль знал немало трюков. Третий по очередности из белых кроликов-артистов Парсифаля, он оказался самым сообразительным и послушным. Кроль был трудолюбив. Однако, уйдя на покой, разжирел и теперь скакал по комнатам, жуя электропроводку и коротая время в бесцельном ожидании.
Сабина понесла Кроля в спальню Парсифаля. Ее спальня находилась наверху. Сабина обосновалась здесь еще до кончины Фана, поскольку помощь требовалась постоянно и уезжать на ночь к себе все равно не получалось. И потом – дом ведь был такой большой. Она сменила четыре комнаты, прежде чем облюбовала себе эту. А в другой устроила мастерскую. Перетащила туда рабочий стол и архитектурные макеты. Поздним вечером, обиходив и уложив обоих мужчин, Сабина, сидя на полу, клеила крошечные ясеневые деревца, изображавшие аллею, которая в свое время потянется к комплексу офисных зданий.
Света Сабина не включила и шла на ощупь, трогая стены рукой.
– Когда будете меня хоронить… – завел однажды разговор Парсифаль. Это было за завтраком, наутро после их свадьбы. Он ел яйцо в мешочек.
Сабина попыталась его прервать:
– Конечно, это добрый знак, что ты можешь так спокойно об этом говорить. Внушает оптимизм. Но сейчас – рановато как-то. У нас еще полно времени.
– Я бы хотел, чтобы хоронили меня, как это принято у евреев, – в тот же день до заката. Твои соплеменники – народ более практичный, нежели мой. Католики выставят тебя в гостиной и лежи там неделю, пока все соседи не налюбуются!
– Перестань!
– И не хочу, чтобы все швыряли на мой гроб комья грязи. По мне, так это гадость!
– Хорошо, комья швырять не будем.
– Не думаю, правда, что евреи так уж одобряют кремацию…
– Ты не еврей, так что какая разница?
– Мне просто не хотелось бы оскорбить чувства твоих родителей. – Парсифаль зажмурился, потянулся. – Как думаешь, придет Джонни Карсон на мои похороны? Было бы шикарно. Интересно, правда, помнит ли он меня вообще.
– Должен помнить…
– Серьезно? – просиял Парсифаль. – Я был страшно влюблен в Джонни Карсона.
– Ты был влюблен в Джонни Карсона?
– Раньше я стеснялся в этом тебе признаться, – разоткровенничался Парсифаль. – А теперь, видишь, раз мы муж и жена, я рассказываю тебе буквально все!
Спустив на пол кролика, Сабина зажгла свет. Кровать была не застелена. Утром Парсифаль лежал в постели до тех пор, пока мог терпеть головную боль, а потом они уезжали в спешке. Парсифаль был в темных очках и опирался на ее руку.
Сейчас ей предстояло выбрать одежду. Год и два месяца прошло, а белье Фана все еще лежало неразобранным в ящиках комода. Одежда Фана и Парсифаля занимала два больших шкафа-купе: костюмы, пиджаки, на проволочных вешалках – галстуки. (Распространялось ли на галстуки право собственности – или они были у них общие?) Белые рубашки наверху, под ними – светло-голубые, еще ниже – темно-голубые. Опустившись на колени, Сабина погладила разноцветные рукава.
Распорки для обуви все еще сохраняли форму ботинок. Свитера, рассортированные по составу ткани, были разложены по прозрачным акриловым коробкам.
Парсифаля нужно было во что-то одеть для кремации. В чем будут кремировать Фана, мужчины обсудили заранее. Выбранный костюм Парсифаль отнес к своему портному – ушить под размер Фана. Тот всегда говорил, что по ночам одежда растет.
– Какая разница, – тихо и сдавленно сказал потом Парсифаль Сабине. – Так ли, эдак ли – все равно сожгут.
Сабина закрыла шкаф и позвонила родителям.
– Шел! – вскричала мать, когда Сабина сообщила ей новость. – Парсифаль!
Сабина услышала, как отец спешит в спальню. До нее донеслись слова матери: «Бедная моя девочка!» – а может быть, только почудилось – мать отвела от лица трубку.
В телефоне что-то щелкнуло, и раздался голос отца:
– Ой, Парсифаль, Парсифаль… Он ведь еще ничего был…
– У него была аневризма, – сказала Сабина. – Это совсем другое.
– Ты в больнице? – спросила мать. – Мы сейчас приедем!
Отец уже плакал, а Сабина еще и не начинала.
– Я уже дома, – присев на край постели, она усадила на колени Кроля.
– Тогда мы едем к тебе, – заявила мать.
Сабина ответила, что уже поздно, она устала, а завтра предстоит масса дел. Кролик соскочил с нее и зарылся в простыни.
– Мы его любили, – сказал отец. – Ты и сама знаешь, Сабина. Он был славный мальчик.
– Без Парсифаля все теперь изменится, – добавила мать.
Пожелав родителям спокойной ночи, Сабина дала отбой.
Спальня мужчин располагалась в глубине дома – такая огромная, что могла бы служить гостиной. После смерти Фана Сабина с Парсифалем проводили здесь чуть ли не весь день: смотрели телевизор, ели китайскую еду из коробок, иногда даже репетировали фокусы перед зеркалом-псише, хотя к тому времени уже и не выступали. На прикроватной тумбочке – фотографии в рамках: Парсифаль властным жестом собственника обнимает Фана за плечи, оба улыбаются Сабине, которая держит камеру; Парсифаль и Сабина с Кролем позируют для рекламы; Парсифаль и Сабина на свадебной церемонии, рядом – родители Сабины. Было там и семейное фото Фана: его отец-француз и мать-вьетнамка; Фан в коротких штанишках и три крохотные девочки с круглыми черными глазенками – одна еще на руках у матери. Семейный портрет был парадным, постановочным. На лицах – лишь тень улыбки. Сабина забралась в постель с ногами, взяв с собой фото. Откинувшись на спинку кровати, принялась изучать лица на портрете, каждое по очереди. Все дети – вылитая мать, ни малейшего сходства с высоким светловолосым отцом, и вид у того – взволнованный, будто его лишь минуту назад познакомили со всей этой компанией. Сабина редко разговаривала с Фаном о его родных и даже не знала имен людей на фотографии. И вряд ли эти имена где-то записаны.
А вот Парсифаль наверняка их знал. Похоже, все, изображенные на этом снимке, умерли, хотя кто знает… Сабина ни в чем не была уверена. Она свернулась калачиком, прижавшись к мохнатой спинке кролика, и лежала так, чувствуя, как быстро-быстро бьется маленькое сердце зверька.
После похорон она переехала вниз, заняв спальню Фана и Парсифаля. Она спала в их постели, зарывалась головой в их перьевые подушки. Спала она, как спал и Парсифаль – почти круглые сутки, а когда не спалось, валялась в постели. В ванной она пользовалась их шампунем, их темно-зеленым мылом. Их громадными, точно скатерти, полотенцами. В комнате стоял мужской дух. Расчески, зубные щетки, крем для обуви – все это отныне несло на себе груз памяти. Только теперь Сабина осознала, как полон вещами этот дом, как велико доставшееся ей имущество. Она теперь ответственна за два принадлежавших Парсифалю магазина ковров, и за бессчетные свитера в шкафу, и за игрушечную мышь Фана – единственную игрушку, сохраненную со времен его вьетнамского детства, – мышь, глядевшую на Сабину с комода своими нарисованными глазами. В ее распоряжение перешли банковские счета, страховые полисы, акции, квартальные налоговые декларации и извещения, любовные письма, адресованные не ей, детективы в бумажных обложках, записные книжки с адресами. Сабина стала последним причалом, гаванью для всего накопленного и памятного, всех достижений и итогов, всего пережитого этими двумя, при том что к жизни одного из них она была причастна лишь косвенно. Но куда деть коллекцию открыток Фана, журналы с выкройками подвенечных платьев? Что делать с пятью картотечными шкафами, битком набитыми всевозможными компьютерными заметками на вьетнамском языке? Закрыв глаза, она представила себе, что умерли ее родители. Представила, как одиночество воплощается в бесконечных ящиках и коробках, хранящих достояние ушедших, как высится перед ней могильный холм из вещей – вечное напоминание о потере. Сабина теперь была накрепко связана с этим местом, неотделима от часа, когда умер Парсифаль. Но что будет, когда умрет она? Кто станет глядеть на семейное фото Фана и гадать, кем были все эти люди? А может быть, гадать и насчет нее, Сабины?
Телефон трезвонил не переставая. Чаще всего звонили родители, проверяли, как она там. Звонили друзья, прочитавшие некролог. Звонили вежливые и предупредительные управляющие магазинов Парсифаля – у них накопились вопросы. Случались звонки и от ничего не ведающих посторонних – спрашивали Парсифаля. Какое-то время продолжались звонки из больницы, из похоронного бюро, от директора Форест-Лоун, где рядом с останками Фана она захоронила и прах Парсифаля. Звонок, раздавшийся на четвертый день после его смерти, в десять часов утра, застал Сабину в постели, хоть она и не спала. Это был адвокат. Приглашал на ланч.
– Понимаю, что у вас ко мне много вопросов, – сказала Сабина, кутаясь в шерстяной плед, – но не сегодня, Роджер. Обещаю, что скоро заеду.
– Нет, сегодня, – возразил он.
– Но сегодня я не собиралась выходить!
– Мне надо сообщить вам кое-что. Не по телефону и срочно. Если вы отказываетесь приехать, я приеду к вам.
Прикрыв рукой микрофон, Сабина зевнула. Конечно, Рождер был другом Парсифаля, но вел он себя все-таки бесцеремонно.
– Ко мне нельзя. Я еще не прибралась в доме.
– Тогда вы ко мне.
Зажмурившись, Сабина согласилась приехать – только чтобы закончить этот разговор. Особым любопытством она никогда не отличалась и никакого желания выслушивать адвоката не испытывала. Худшим, что он мог бы поведать, стало бы известие, что Сабину оставили в дураках и Парсифаль ей ничего не завещал. Такой новости, она, строго говоря, была бы только рада.
Окажись на ее месте Парсифаль, она бы сказала ему, что выйти из дома – необходимо. После смерти Фана даже пойти взять с порога газету его приходилось уговаривать. Сабина садилась на краешек постели с халатом в руках, убеждала, что, встав, приняв душ и одевшись, он почувствует себя гораздо лучше, что и Фана огорчило бы такое его состояние. Вот только теперь на краешке постели не сидел никто. Кроль и тот куда-то ускакал. Сабина встала, отыскала халат, но потом бросила его на пол, вернулась в прежнее теплое гнездышко и, накрывшись пледом, вновь погрузилась в сон.
Фан плавает в бассейне.
– Ты же не умеешь плавать! – говорит Сабина, хотя ясно видит, что он плавает.
Он плывет, широко раскрыв глаза и рот. Тело его лоснится и золотисто поблескивает, как у тюленя на ярком солнце. Перевернувшись на спину, он устремляется к ней.
– Научился! – кричит он. – Вот счастье-то!
Серый пиджак Парсифаля аккуратно повешен на спинку покрашенного в белый цвет стула из кованого железа. Погода жаркая, но приятная. Когда Фан оказывается у бортика, Сабина протягивает руки, и он скользит из бассейна в ее объятия; прохладная вода стекает с него ручьями и мочит блузку Сабины. Кожа его вновь приобрела золотистый оттенок и источает тонкий цветочный аромат – не то жасмина, не то лилии, даже не хочется выпускать Фана из рук. Смерть явно пошла ему на пользу. Даже в лучшие свои дни с Парсифалем он не казался таким довольным. При жизни Фан был слишком робким, слишком услужливым и чем-то напоминал побитую собаку. Энергичная Сабина ревновала Парсифаля к Фану, ей было неприятно, что Парсифаль может так сильно любить еще кого-то. Ревновала, считая любовь исключительной привилегией и ни с кем не желая этой привилегией делиться. А в конечном счете кем была тогда Сабина? Всего лишь ассистенткой, затянутой в неизменное шелковое трико с блестками. Женщиной с кроликом и шляпой. Однако Фан был с ней неизменно любезен. Он прекрасно знал, что это такое – быть лишенным привилегий.
Сабина улыбается и садится рядом с Фаном на бортик. Болтает ногами в воде. Дельфины увиты цветами. Вода в бассейне синяя, как спинка у горной сиалии, которую она однажды видела возле Тахо.
– А чем ты занят теперь?
Фан берет ее руку в свои. Экзема, от которой он годами не мог избавиться, теперь прошла.
– По большей части я здесь. С тобой. – Сказал и замолчал. Фан никогда особо не любил говорить о себе. – А иногда возвращаюсь во Вьетнам.
– Серьезно? – удивляется Сабина. О Вьетнаме он вообще почти не вспоминал.
– Это очень красивая страна, – говорит он. – Там столько всего памятного мне с детства, о чем я за тридцать лет и думать забыл: зеленые луга, рисовые поля весной, когда только-только пробиваются первые ростки. Обо всем не расскажешь. И такое счастье, когда вокруг столько людей говорит по-вьетнамски. Иной раз стоишь посреди базарной площади, а слезы так и льются. Ты поймешь это когда-нибудь потом, когда окажешься дома.
– Мой дом – здесь.
– Я про Израиль, – говорит Фан.
– Ну, у меня не так, – возражает она. – Мы уехали оттуда, когда я была совсем маленькая, я даже и не помню ничего.
Фан качает головой.
– Это не наша страна, – говорит он.
Но для Сабины Лос-Анджелес – это дом, единственный и любимый.
– Как думаешь, где теперь Парсифаль? – спрашивает она.
Фан смотрит на нее с огромной нежностью. Ветер развевает ее волосы, почти такие же черные и прямые, как у него. За бассейном подает голос пересмешник.
– Обычно он со мной. И к тебе мы приходим вместе. И во Вьетнам отправляемся тоже вместе.
Сабина, порывисто выпрямившись, оглядывается на длинную, ведущую к беседке дорожку.
– Он сейчас здесь?
– Он не захотел прийти.
– Не захотел? – повторяет она упавшим голосом.
– Ему стыдно. Еще бы – оставить тебя с такой кучей проблем…
Сабина глядит по сторонам, надеясь, что Парсифаль все-таки где-то поблизости, увидит ее, подойдет. Ей трудно дышать – так не хватает его.
– Но что он мог поделать? Он же старался облегчить мне жизнь, потому и женился на мне!
Фан отводит от лица мокрые пряди. Ему не терпится объяснить, что он имеет в виду.
– Не только ты оставалась в неведении. Я тоже ничего не знал. Вот что я хотел тебе сказать. Парсифаль скрывал это. Так он решил много лет назад, а уж если он чего решал, то не отступал от задуманного. Никогда! Так что он не желал обидеть ни тебя, ни меня. И не от плохого отношения к нам он это делал. – Фан проводит ногой по воде, баламутя поверхность. Видно, собирается опять нырнуть. – Тебе теперь труднее придется. Он говорит, что хотел тебе сказать, но не знал, что времени у него так мало. Аневризма застала его врасплох. Наверное, это моя вина.
Сабина не могла понять, о чем Фан толкует.
– Твоя вина?
– Аневризма, она такая… – И Фан щелкает мокрыми пальцами. – Раз, и все!
Сабине вспоминается что-то очень давнее, но каким-то образом связанное с ней. Загораживаясь рукой от солнца и щурясь, она глядит на Фана.
– Ты убил его? – спрашивает она, уверенная, что он ответит «нет».
Но внезапно Фан преображается. Склоняет голову, как прежде, по-собачьи. Без рубашки он словно голый.
– Пожалуйста, не говори так, – мягко просит он.
– Тогда объясни мне… – Сабина чувствует, как у нее перехватывает горло.
– Ты же просила…
– Просила?
– Чтобы не страдал…
Минута, и она вспоминает – как надеялась, что Парсифаль не будет слишком мучиться, как, возвращаясь с ним от докторов, думала об этом в машине. Но одно дело – думать и надеяться, а совсем другое – просить.
Резким движением она вынимает ноги из воды. Встает. Мысли ее четки и ясны.
– Господи, – говорит она, – я же не хотела, чтобы ты убил его. Хотела, чтоб помог, утешил. Утешил. А если ты не понял, надо было спросить.
– Разница во времени – это такая малость.
– Малость? – кричит Сабина. – Это малость? Что ты называешь малостью?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?