Текст книги "Сказки по телефону, или Дар слова"
Автор книги: Эргали Гер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Тут Сереженька замолчал, потом обыденным голосом сказал:
– Ладно. Понял. Обязательно выясню, прямо с утра. Специально записал все данные, чтобы потом кое-кто не отпирался…
До него дошло. У Анжелки застучало в висках: дело сделано, слово вылетело и упорхнуло к Сереженьке вольной пташкой, проскочив проницательный слух Татьяны. Никто их не разъединил, она даже не просекла – не пресекла – их преступный сговор, а теперь – ку-ку! – поздно пить боржоми, Танюша. У нее точно камень с души свалился – не слово, она сама ласточкой упорхнула из Бориной конюшни.
Поболтав конспирации ради еще минут двадцать, они распрощались, Анжелка положила трубку и сжала запотевшими ладошками уши, запечатывая помолодевший, звенящий, ликующей медью голос Сереженьки… Потом встала, прошлась на ватных ногах до общего стола и сделала себе кофе. Все шло своим чередом: девчонки висли на телефонах, Татьяна не выползала, сердце стучало, а душа – душа ласточкой летала в вольном эфире… До восьми утра, до пересменки она успела напоследок обслужить двух томных клиентов, дочитала жалостливый перламутрово-розовый любовный роман о страданиях молодой банкирши, влюбленной в красавца управляющего, затем – после восьми – поболтала с мамочками из другой смены и распрощалась с Ксюшей так весело, так сердечно, что та догадливо вскинула на нее глазки и заулыбалась сама – тут-то ее и дернули к Боре, то есть Анжелку, совсем нежданно-негаданно.
Это уже было нехорошо.
Войдя в кабинет, она напоролась на Татьяну, которая, цапнув ее за запястье, выволокла на середину комнаты пред серые очи Бореньки, а сама отошла и застыла возле двери.
– Ну, здравствуй, Анжела Викторовна, – сказал Боря, и как только он это сказал – Анжела Викторовна – она тотчас сообразила, что дела плохи, что ничего не кончилось, а все только начинается – и начинается, похоже, препаскуднейшим образом.
– Здравствуйте, Борис Викторович…
– Здравствуй-здравствуй… Как тебе у нас живется-работается, артистка?
– Мне у вас надоело, Борис Викторович, – с вызовом сказала Анжелка. – Я ухожу.
Боренька оборотился к Татьяне и развел ручками.
– Она уходит… – сообщил он. – Какие могут быть претензии к девочке?
Татьяна пожала плечами.
– Девочка способная, неординарная, работает в основном с неординарными клиентами. Работает неплохо, хотя сегодня – как я уже докладывала – нарушила второе «нельзя». На первое, как вы помните, мы решили закрыть глаза, но теперь…
– Да-да, – Боря закивал. – Вот что значит прощать. Прощать – значит потакать. А потакать мы не имеем права, Анжелочка. Придется тебе поработать над своими ошибками и исправиться. По первому разу приговариваю тебя к штрафу – сто пятьдесят баксов. Потому как, согласись, обошлась ты с нами по-свински. За такие дела знаешь что делают? За такие дела артисток наказывают очень нехорошо, наказывают и выгоняют на улицу. Благодари Татьяну Марковну – это она уговорила подойти к тебе с гуманизмом. Но только по первому разу. Повторится ответишь машиной. Это я тебе гарантирую. Поняла?
Анжелка кивнула.
– Не слышу!
– Поняла, Борис Викторович, – прошептала Анжелка.
– Вот и хорошо. Иди домой, отдыхай. Телефон твой домашний – тот самый, двести девяносто-сорок два-тридцать – по досадному недоразумению снят и будет продан еще сегодня. Сама понимаешь – на телефоны в центре спрос прямо-таки ажиотажный. Разумеется, тебе его восстановят, но номерок, – Боря развел ручками, – номерок уплыл. Тут уж ничего не попишешь. Но ты не грусти, Анжелочка – с дружком своим ты всегда сможешь поговорить отсюда, от нас, в непринужденной рабочей обстановке. Как слышишь?
– Вы не имеете права… – прошептала Анжелка.
– Это мы тебя пожалели, детка, – с нажимом объяснил Боренька. – Это мы с тобой еще по-хорошему, без рукосуйства. А телефончик я тебе сам организую. Когда тебе на работу – завтра с утра? Вот зайдешь ко мне завтра – мы его тут же и восстановим. В пять минут. И номерок подберем какой-нибудь симпатичный, запоминающийся. Вместе и подберем. Договорились?
– Договорились! – дрожа от ярости, пообещала Анжелка.
– Шагай! – разрешил Боря.
Она не глядя проскочила мимо Татьяны, слетела вниз и только в машине, захлопнув дверцу, разревелась по-настоящему – заревела, надавала себе пощечин, упала на руль, рассыпав волосы – затем, царапая коготками пластик, открыла бардачок, нашарила мобильник и вызвонила Веру Степановну.
– Мама, мамочка, помоги! – Она взвыла и заскулила, с трудом смогла объяснить, где находится, и опять взвыла:
– Выручай, мамочка-а-а!!!
Потом оставалось только сидеть и ждать. Слезы высохли, а по лобовому стеклу, наоборот, застучали капли дождя. Потом неожиданно забарабанило справа – Анжелка увидела сплюснутую усатенькую мордочку Ксюши, открыла дверцу и включила движок, чтобы прогреть салон. Ксюша протянула ей сигареты.
– Курни, подруга, – на душе полегчает…
Анжелка вздохнула, взяла сигарету и стала попыхивать не взатяжку.
– Пролетела?
– На сто пятьдесят баксов. И телефон сняли. Сказали, что восстановят под другим номером.
– И что – не вытурили?
– Боря сказал: можешь общаться со своим дружком в непринужденной рабочей обстановке…
– От, с-суки! От, ж-жопы!.. – закипела и зашипела Ксюша. – Нет, но что творится с этой страной, что за народ пошел уе…щный, а?! Ему хоть в глаза нассы, а он все равно своих у.е. не упустит… Ну, козел! Они же тебя прямо за душу как за грудки гребут – доись, пока доишься, пока любишь, пока звонит нам твой разлюбезный Сереженька!.. Это же рабство, Анжелка, самое настоящее крепостное право!
Анжелка кивнула.
– И вообще, если я правильно поняла Борю – я должна с ним перетрахаться, чтобы он восстановил телефон.
– С Борей?! – Даже Ксюшу скривило. – И ты на это пойдешь?
Анжелка усмехнулась.
– Вряд ли.
Дождик нервным ознобом пробежался по крыше, по лобовому стеклу. Анжелка включила дворники, потом выключила.
– С каким удовольствием я бы их всех поставила раком, – с горчинкой призналась Ксюша. – Поставила бы раком…
– И что?
– И скалкой по жопам! Чтоб знали, как измываться над нами…
– А то они не знают, – Анжелка хмыкнула. – Очень даже прекрасно знают.
В куртке запищал телефон, она послушала и сказала:
– Все правильно. За бульваром первый переулок направо, вторая подворотня налево. Все. Жду.
– Это чего? – удивилась Ксюша.
– Мобильник, – Анжелка повертела в руках телефон, повертела и упрятала во внутренний карман куртки.
– Ничего себе… А звонил кто?
– Скорая помощь.
– Дружки? Бандиты, что ли?
– А то кто ж? – вскинулась Анжелка. – Натуральные долгопрудненские мордовороты, самые авторитетные художники-постановщики раком. А что делать, Ксюня? Ты же сама сказала – рабство, крепостное право…
– Сказала, сказала – мало ли что можно сказать? Сказать одно, а морды бить – это совсем другой профиль… Ой, ну все, я побежала, – Ксюша спохватилась, задергала все ручки подряд, но Анжелка, опередив, включила блокиратор дверей и с неожиданной силой сказала:
– Все, теперь сиди и не рыпайся. Они уже здесь. Выпущу, когда все кончится.
– Выпусти меня, Анжелка! – взмолилась Ксюша. – На меня же потом все шишки повалятся!
– Не повалятся, – успела пообещать Анжелка, и тут во двор друг за другом вкатили два огромных, два сверкающих лаком, хромом, тонированными стеклами и прочими прибамбасами джипа – «ого…», пробормотала Ксюша – и посыпались из джипов молодцы поперек себя шире, все в одинаковых мешковатых костюмах, похожие то ли на интернатских, то ли на инкубаторских: одним миром мазаны, одной рукой стрижены, одеты, прикоцаны – числом не более дюжины, однако ж заполонили весь двор.
– Ого… – выдохнула обалдевшая Ксюша.
– Так что – ставить Бореньку раком? – спросила напоследок Анжелка, чувствуя в себе дуболомную материнскую силу.
– Нет-нет!.. – прошептала Ксюша, зачарованная обилием мужской плоти; Анжелка усмехнулась и вышла из машины навстречу разминающим телеса бройлерам.
– Старшего сюда, – произнесла она негромко, внятно и как-то очень бесстрастно.
– Ого, – в третий раз вырвалось у Ксюши – почти беззвучно.
Пока подымались по лестнице, Анжелка успела проинструктировать старшего: рук не распускать, мамочек-телефонисток не трогать, вести себя предельно вежливо, но внушительно. Старший, похоже, разобрал только последнее, хотя, наверное, Анжелка и сама лопухнулась с предельной вежливостью – какой там у дуболомов диапазон вежливости, от бейсбольной биты до оплеухи, что ли? – в общем, понеслось. Охранника Севу, открывшего дверь, швырнули лицом к стене, распластали цыпленком-табака и гаркнули на ухо: «Ты чей, мудило?!» – дуболомы рассыпались по конторе, опрокидывая столы, обрывая провода-проводочки, заглушая визг мамочек истошными командами типа «сидеть! лежать! стоять! никому не двигаться!» – все это, разумеется, хором, матом, наперебой, в десять безразмерных глоток одновременно. Мамочек в результате загнали в угол, профессионально перекрыв подходы к окнам, несчастного Борю выволокли из кабинетика в коридор, затем в бухгалтерию, где уже трепетали, вжатые в угол, бухгалтерша, секретарша, Татьяна и ее сменщица Вика. Анжелка, опешив от молниеносности погрома, плелась в хвосте событий и вошла в бухгалтерию как раз в момент, когда один из бройлеров собирался смахнуть со стола компьютер – она чудом успела остановить, велела старшему прекратить погром, а сама, проходя мимо Татьяны и растрепанного Бореньки, на ходу бросила:
– Договорились?
Вырвав из принтера последнюю распечатку, Анжелка попыталась найти телефон Сережки. От цифр зарябило в глазах. Она взглянула на Татьяну:
– Сережкин телефон… Живо!
Татьяна, серея лицом, подошла, стала искать, нашла.
– Вот, – она указала пальцем. – И вот.
Анжелка аккуратно переписала номера на листок.
– Борис Викторович, – сказала она, дописывая, – потрудитесь восстановить мой телефон. Пяти минут хватит?
– Метнулся! – взревел старший, да так, что женщины в углу содрогнулись; Боря упал на телефон, забил-забарабанил по рычажкам и в ужасе взглянул на Анжелку:
– Не работает…
– В кабинет, – указала Анжелка. – Татьяну тоже. Остальным вольно, можно оправиться и закурить.
Татьяну с Борей поволокли в кабинет; Анжелка по дороге успела заглянуть к мамочкам, скулившим в углу под свирепыми, бесчувственными взглядами дуболомов.
– Девчонки, все нормально, не переживайте. Я просто зашла за телефоном своего хахаля.
– А мы и не переживаем, – откликнулся кто-то, у кого сдали нервы.
– И правильно. Дайте девочкам сесть, – распорядилась она. – Принесите им распечатки, вон те рулоны – пусть посмотрят, пока начальство работает.
Прихватив последнюю распечатку – ту самую, вырванную из принтера – она пошла в кабинет.
– Да-да, немедленно! – кричал Боря в трубку. – Прямо сейчас! Жду!
– Скажи, падло, что головой отвечает, – подсказывал старший. – Скажи, что душу вытрясешь, если что… Давай, фуфел, корячься – время идет, цигель-цигель!..
Боря умоляюще и обреченно взглянул на Анжелку.
– А потом перепихнемся, – пообещала она. – Потерпи, милый.
– Анжела Викторовна!.. – умоляюще пролепетал он и вдруг с надеждой закричал в трубку: – Да! Слушаю тебя, восьмерочка! Понял! Спасибо!.. Уже подключили, – просияв, отрапортовал он; старший вырвал трубку, послушал и в некотором сомнении опустил.
– Смотри у меня, олень, – предупредил он.
– Я гарантирую, – от полноты сердца заверил Боренька, и было видно – не врет, не может врать человек в минуту такой распахнутости.
– Очень хорошо, – сказала Анжелка. – А теперь, Борис Викторович, личная просьба, – она еще не закончила, а Боря уже кивал, – постарайтесь забыть навсегда и меня, и Сережку. Сможете?
Боря кивал.
– Мой номер телефона?
– Забыл.
– Сережкин?
– Понятия не имею, Анжела Викторовна-а-а!..
– Ай! – только и успела воскликнуть Анжелка: дуболом у двери ловко подхватил летящего на него Бореньку и тычком отправил обратно старшему. – Да вы просто энциклопедист, Борис Викторович!
– Я все забыл, – прохрипел ошеломленный Боренька. – У меня прогрессирующий склероз…
– Вот и договорились, – подытожила Анжелка, оборачиваясь к изжелта-серой, остолбеневшей от страха Татьяне: старшая по смене таращилась на нее огромными выпученными глазами, в уголках их поблескивали слезинки.
– Не надо бояться, – сказала Анжелка. – Я только за своим пришла. Только за своим.
Татьяна кивнула, кивнула в другой раз, слезы пролились и потекли по щекам.
– Идите, – Анжелка махнула на дверь. – Идите все!..
Все вышли быстро, бесшумно, разве что не на цыпочках.
Они смотрели друг другу в глаза и обе молчали. Татьяна шмыгала носом, оттирала слезы ладонями, Анжелка несколько раз порывалась что-то сказать, но слова не шли.
– Ладно, – проговорила она, сглатывая остальное. – Все.
Развернулась и пошла прочь.
– Не встречайся с ним, – сказала Татьяна в спину.
Анжелка застыла.
– Это плохо кончится, деточка. Помяни мое слово.
«Не оборачивайся, – подсказал внутренний голос. – Не оглядывайся, не отвечай, уноси ноги». Она кивнула, как послушный солдат, вышла в коридор и не оглядываясь пошла на выход сквозь строй мирно базарящих с помятым охранником дуболомов.
– Теперь куда? – спросил старший, догоняя на лестнице.
– В разные стороны. Передайте Вере Степановне, что я ей очень признательна.
– Вера Степановна просила доставить прямо к ней…
– Перебьется, – Анжелка остановилась, взглянула в несвежее, некрасивое лицо старшего. – Всего доброго. Извините за хлопоты.
– Всего доброго, Анжела Викторовна…
«Бля», – подумала Анжелка.
Бля-бля-бля.
Ксюши в машине не было: улизнула. Анжелка швырнула на заднее сиденье ненужную распечатку, завелась и, нервно дергаясь, стала выруливать мимо джипов прочь со двора.
А дома уже звонил телефон. Она вбежала, захлопнув дверь, схватила трубку и услышала мамин голос:
– Что там у тебя, доча?
– Ничего, теперь полный порядок. Спасибо тебе.
– Спасибо знаешь куда засунь?… Лучше объясни, как тебя угораздило вляпаться в этот бордель и что они там тебе прищемили… Кого ты там выручала?
– Потом, мама. Завтра приеду и расскажу. И вообще это неинтересно: дурацкая ситуация, случайная и уже разрешилась. Все, мам, извини – я жду звонка. Давай, до завтра…
Она успела принять ванну, лечь и почти заснуть: звонок подсек ее, засыпающую, и выволок на свет почти что со дна.
– Это ты? – спросил Сереженька.
– Ага, – откликнулась она с хрипотцой. – Наверное.
– Здорово. Это мы теперь только вдвоем или еще родители-братья-сестры?…
– К черту родителей, к черту всех. Только мы, ты да я. Милости просим.
– Ноги вытирать?
– Фиг. Разувайся, а еще лучше раздевайся и ложись рядом. Я сплю.
– Тогда подвинься… Тебя когда разбудить?
– Часу в пятом. А лучше в шестом: я очень устала. Ты знаешь, что я тебя выкрала из конторы? Уворовала и вынесла на себе, как лиса цыпленка, так что теперь ты мой, только мой, а главное – я только твоя, с чем тебя и поздравляю, цыпленочек…
– Ты ушла с работы? – спросил он, потом догадался. – Тебя выгнали? Из-за меня? Ха… Выходит, как порядочный человек, я обязан взять тебя на содержание?… Сколько ты там получала?
– Ой, не гони… Хотя, пожалуй, какую-то компенсацию я затребую… Вот высплюсь и потолкуем.
– Можно поцеловать тебя в шейку?
– Целуй, – согласилась Анжелка, прикладывая мембрану к шее. – Все. Спи давай. Не балуй.
– Ладно, я отрубаюсь, – прошептал он. – Спи, лисичка…
9
И понеслись сумасшедшие, безалаберные, нечленораздельные дни и ночи, состыкованные наобум, как вагоны сборного товарняка: в алгоритме обвала, камнепадом с души обрушились исповеди, рассказы, повести, лирические признания, авторские отступления – до звона в ушах, ночи напролет, до звенящей легкости дара, полной распахнутости – вот она я, возьми, возьми от меня сколько сможешь!.. Они болтали с утра до вечера, с вечера до утра, болтали в постели, на улице, за рулем, вместе засыпали и просыпались – даже вокруг пруда она бегала теперь с телефоном, даже в туалете не расставалась с ним. Это был настоящий медовый месяц – они забеременели друг другом, срослись на слух, сплелись голосами и придыханиями в двуединое существо, запараллеленное сиамское чудо, которое задыхалось, не перекинувшись в течение часа хотя бы парочкой спасительных фраз; пробившись сквозь одиночество, сквозь телесную скорлупу-оболочку, они оказались восхитительно беззащитны друг перед другом аж дух захватывало! – и неистово, с перехлестом, самозабвенно предавались умножению себя на двое.
Поначалу Анжелке казалось, что она вот-вот исчерпает себя до донышка, перескажет всю свою жизнь, все известные ей слова и заглохнет, как двигатель без горючего – это при том, что Сережка говорил раз в десять больше нее, никогда не повторяясь ни по существу, ни в деталях; но слова, сколько ни выбирала она из своего горла-колодца, опущенного в солнечное сплетение, не кончались – наоборот, прибывали, умножая поддающийся описанию мир. Чем больше она рассказывала о себе, тем больше забытого, замурованного открывалось самой Анжелке; чем больше говорила – тем легче облекалось в слова неподъемное, неуловимое, смазанное, лежавшее на душе бессловесным нерасфасованным грузом. Удивительным образом ее маленькая скудная жизнь разворачивалась в эпопею, подробный пересказ которой мог растянуться на годы – один к одному, на те же восемнадцать лет жизни.
Грянула, хороня средневековье, эпоха великих географических открытий себя. С щедростью Колумба она водила Сережку по своему прошлому – как нового соправителя по обширному, но запущенному королевству – а он, как в фильме Роберта Земекиса про путешествия во времени, всегда ухитрялся прихватить из прошлого в настоящее какой-нибудь сувенир, выхватить из ее историй нечто существенное, трогательное, упущенное Анжелкой по глупости или неведению. Взамен она обретала настоящее настоящее. Впервые в жизни она так остро, так доподлинно чувствовала, что живет, а не спит, впервые в жизни ощущала себя настоящей живой Анжелкой. Он пришел, разбудил ее телефонным звонком, она проснулась. Только эта балдежная телефонная связь, столь не похожая на глянцевые love story с поцелуйчиками в диафрагму и ниже, смогла разбудить ее как будто пилюли обыкновенной любви были ей нипочем, как аспирин наркоману, или вызывали аллергическую реакцию типа душевных судорог; как будто все прочее – по сравнению с бьющей через край родниковой речью – было остывшей манной кашей со склизкими комочками недоразвитых мыслей, слипшихся чувств, неудобоваримых фраз. Он грел, он светил и сиял, он был единственным настоящим источником света в ее чертогах – он, которого Анжелка видела только с закрытыми глазами. Вот так.
Вообще-то говоря, она полагала увидеть Сережку на другой день после того, как выцарапала его из конторы. Она так и сказала, когда зашла речь о компенсации; в ответ он задумался, потом сказал: «Да, конечно. Я тоже очень хочу. Но боюсь. Пойми, я только по телефону такой речистый, а в жизни совсем другой. Я скрюченный, понимаешь? и только сейчас, только с тобой начинаю медленно выпрямляться. Давай поболтаем еще недельку-другую, потом это придет само, то есть я. Потому как я тоже очень и очень, можешь не сомневаться».
– Я не могу так сразу, – сказал он, придуриваясь. – Мы должны узнать друг друга поближе.
– А ты, часом, не голубой? – напрямик спросила Анжелка.
– Ни часом, ни полчасом, – заверил он. – Не голубой, а впечатлительный. У меня поджилки трясутся, когда я вижу красивую женщину, челюсть отваливается, живот сводит – тебе этого надо?
– Если без поноса, – уточнила она. – А челюсть не беда, можно подвязать завязочками от шапки.
В общем, порешили не гнать. Охотник пятился от добычи, норовя стушеваться в кустах, добыча в жертвенном неведении подкрадывалась, боясь ненароком сбиться с умозрительной линии прицела. Примерно через неделю он до того сомлел и расслабился, что согласился на обмен фотокарточками; Анжелка пошла на почту и получила конверт аж с пятью фотографиями, сделанными в ателье на Никитской. Он оказался, слава те господи, нормальным парнем, более того – симпатичным, светлорусым паинькой с довольно тонкими чертами лица – и выглядел в свои двадцать семь ничуть не старше Анжелки. И у него был странно живой для фотографии взгляд, веселый и грустный одновременно. Анжелка купила пять рамок и расставила Сережку по всей квартире.
Теперь, когда он был не только на слуху, но и перед глазами, на нее иногда накатывало дикое желание выковырнуть его из телефонной трубки, как устрицу из ракушки – булавкой, ножом, щипцами, силой воли, силой желания – и только женская интуиция, осознание бесперспективности силового давления удерживали ее от варварских атакующих действий. Как всегда, он был прав: оно придет само, если придет. Придет, если сумеет выпрямиться.
Хотела бы она знать, что он подразумевал под этим.
Однажды, когда они болтали о музыке, Анжелка вдруг вспомнила и рассказала Сереженьке, как давным-давно, лет в пятнадцать или шестнадцать, угораздило ее отправиться в одиночное плавание на концерт «Нау» в Горбушку – очень хотелось взглянуть на настоящего живого Бутусова – и как унизительно, страшненько, бесприютно оказалось одной ходить на концерты. Оказалось, что все эти дела концерты, спектакли, кинотеатры, дискотеки и прочее – придуманы не для выродков-одиночек, а для нормальных людей, умеющих гуртоваться, кучковаться, разговаривать ором и с визгами-писками целоваться стенка на стенку. В тесном прокуренном вестибюле Горбушки тянули пронзительные сквозняки, по заляпанному жвачками полу катались банки-жестянки, народ сновал туда-сюда и тусовался как бы при деле: старушки-хиппушки в длинных юбках и клобуках, пацанки в косушках, даже девицы в шубах при кавалерах – только ей, бедолаге, негде было приткнуться, укрыться от снисходительных и насмешливых взглядов. Она казалась себе восклицательным знаком среди отточий… одиночество было полным, позорным, безысходным и вопиющим, одиночество жирным лиловым клеймом во лбу гнало ее из эпицентра праздника, обязывая скользить по периметру. Униженная, ошеломленная, она отсидела концерт с нарастающим чувством разочарования в живой музыке. Маленький Бутусов на сцене напоминал кукольную копию настоящего, знакомого по плакатам и телевизору; микрофон то фонил, то скрежетал и пощелкивал, звук царапал слух и казался шероховатым, замусоренным, как сама Горбушка, а главное – новые песни звучали зануднее старых, а старые, залюбленные до последней ноты, исполнялись по-новому.
– Самое обидное, что потом этот концерт раз пять крутили по телевизору, и с каждым разом он смотрелся все лучше и лучше, чем в жизни, – жаловалась Анжелка. – В конце концов начинаешь думать: ого, как клево, вот бы туда попасть… А на самом деле… В общем, если хорошая аппаратура, лучше дома, в наушниках.
– А любить – по телефону, – подытожил Сережка.
– Нет, – сказала она. – Нет. Нет.
– Да. Настолько привыкаешь к экстрактам, искусственным всяким вытяжкам, что реальная жизнь по контрасту кажется жидковатой…
– Это не про меня, – решительно отвергла Анжелка. – Я тебя не по телефону люблю, а по жизни, двадцать пять часов в сутки. Это ты, сурок телефонный, прячешься от меня, а мне ты нужен живьем – целиком, а не вытяжкой!..
– Целиком меня давно уже нет, Анжелка, – ответил он. – Можешь взять кусочками, но в том-то и дело, что на слух они еще как-то стыкуются, а в жизни вряд ли.
– Попробуй-ка разъяснить этот фокус, – подумав, сказала она. – Я тебя не понимаю, Сережка.
– А я, думаешь, понимаю? Я сам не понимаю про себя ни хрена, только чувствую… Такое же чувствую клеймо, как ты сказала, только не во лбу, а прямо на ладонях, на линиях судьбы… Ладно. Объяснить не смогу, а рассказать расскажу – хотя, собственно, и рассказывать особо нечего…
Они жили в чудном доме на краю соснового бора, в зоне цековских дач и пансионатов, в пяти километрах от Конаково; за окнами по будням текла, а по выходным не текла Волга (плотину на выходные перекрывали, накапливая воду для трудовой недели). В доме полно было книг, альбомов, записей Высоцкого и Окуджавы – отец с матерью окончили биофак МГУ и работали в охотничьем хозяйстве управделами ЦК: отец – директором, мама – то ли главным, то ли старшим специалистом. «Отец специализировался на отстреле, а мама наоборот». У них было много друзей в Дубне, городе физиков, они ездили туда на машине, а иногда, разнообразия ради – на моторке. Однажды в начале сентября, возвращаясь из Дубны по реке, они попали под сброс воды с Конаковской ГРЭС – Волга вздулась, пошла свищами водоворотов, лодка зарылась носом в водоворот и перевернулась. Сережке было семь лет, сестренке девять. «Хватай Сережку, велела мама отцу. – Мы продержимся. Плывите, живо!» Она не умела плавать, но цеплялась за перевернутую лодку, а Настя за маму. Отец схватил Сережку за шиворот и поплыл. Он плыл и оглядывался. «Плывите, мальчики!» – кричала мама. Доплыв до отмели, отец бросил Сережку и поплыл обратно, но не успел. Лодка была легкой, дюралевой, но сентябрьская вода оказалась легче.
– Она знала, что не продержится, – объяснял Сережка. – И отец знал. Даже я. Только Настя надеялась.
– О, Боже… – выдохнула Анжелка.
– И после этого – после того, как мы с папаней бросили наших женщин, – все пошло вкривь и вкось. На другое лето отец учил меня плавать: швырял с мостков в воду и орал «плыви!», а я ревел и захлебывался не столько от страха, сколько от стыда и обиды. Как будто я виноват, что он вытащил меня, а не Настю. А еще учил ориентироваться в лесу, зимовать у костра, потрошить дичь и все такое. Однажды отправил домой из заказника напрямки, на лыжах, а это пятнадцать километров по замерзшим болотам… В общем, ему посоветовали отдать меня в интернат, но я оттуда сбежал. И оказался в безвоздушном пространстве. Сам ездил в школу, сам возвращался, сам по дому крутился, в общем – все сам-один. Говорил в основном с деревьями, дорогой, рекой, собаками, перечитал дома все книги, альбомы, выучил наизусть всего Высоцкого – вот, собственно, мое образование… Потом, после школы, работал у отца помощником егеря, потом армия – так что до двадцати лет я вашего пола не то что за ручку не держал, но даже не видел толком – держался, в буквальном смысле, на расстоянии выстрела. Вот так.
Понарассказывал он в тот вечер с три короба: Анжелка то ахала, сопереживательно хлюпая носом, то хохотала как бешеная. Первая его фея оказалась наутро блядью, нанятой приятелем-доброхотом; другая, за которой Сережка робко приударял, в порядке заигрывания стала напрыгивать на него в банном бассейне, норовя притопить вместе с беспомощными, как слепые кутята, чувствами… Он рассказывал одну историю за другой, пытаясь, не называя словами, описать нависшее над ним проклятие, изнуряющее ощущение вины за собственную никчемность и две самые светлые жизни, принесенные в жертву ради него; жертву не только страшную, но и бессмысленную – как будто тот моментальный выбор, сделанный отцом и матерью в его пользу, навсегда лишил его главного жизненного стержня, обманув последнюю надежду матери и обессмыслив сам выбор. Подразумевалось, что после этого он не может, не должен жить простой травоядной жизнью, растительно и бездумно, то есть вполне по-людски, и он действительно не мог по-людски, но – в другом смысле. Он рассказывал грустные, нелепые, смешные истории, пытаясь передать ей свое ощущение выброшенности в никуда – ощущение человека, выброшенного из реки жизни на отмель, – Анжелка ахала, охала и цвела. На душе ее, как ни странно, занималась заря во всю ширь. Точно камень с души свалился: все оказалось серьезнее, да, но теплее и человечнее, чем можно было предположить, а главное – без грязи, вот главное. «Я тебя очень люблю, – сказала она под утро. – Ты меня из такого болота вытащил, что твоей Волге не снилось, так что теперь мы повязаны и я за тобой, как ниточка за иголочкой, – до конца дней. Я не дам тебе пропасть, вот увидишь.»
– Не Анжелка, а какая-то Жанна д`Арк, – пробормотал он расстроганно и утомленно… они уже засыпали, все чаще откровенно и сладко зевая друг другу на ухо.
Из этих Сережкиных рассказов Анжелке запомнилась совершенно душещипательная история его армейского романа по телефону. Избранницу звали Шурочкой: ее мама работала в части телефонисткой и прониклась к Сережке такой симпатией, что познакомила со своей дочкой-десятиклассницей. По телефону у них случилась неземная любовь, смех и грех, девичьи слезы. Шурочка наигрывала ему вальсы Шопена, марши Мендельсона, песни Пахмутовой про нежность; Сережка рассказывал страшилки, объяснял задачки по алгебре и слова типа «петтинг», «мастурбация», «клитор», о которые она спотыкалась в специальной и комсомольской прессе. Демобилизовавшись, он полетел к ней на крыльях любви – и ахнул, увидев миниатюрное, трепетное, пухленькое всюду, где только можно и должно, создание, плод нерушимой русско-армянской дружбы: мама Шурочки была петербурженкой, а папа – местным одессийским армянином из южнорусских, двести лет живущих среди казаков армян. Папу, оказывается, Сережка знал – он служил в их полку на видной должности завскладом ГСМ, – только не знал, что он папа Шурочки. Его приняли, накормили и напоили, положили в гостиной на равном удалении от родительской спальни и девичьей; хата была уютная, теплая, вся в коврах и звенящем по ночам хрустале. В общем, после двух лет казармы он попал в рай, но рай с родителями. Три дня он держался за пухленькие запястья, встречал Шурочку после школы, водил в кино и на берег Терека; три дня кормил Шурочку пылкими взглядами, от которых она в первый день трепетала, на второй изнемогала, а на третий заметно стала раздражаться и уставать. Столько всего вкладывалось в эти пылкие взгляды, что на большее не хватало. Мало того что он робел: от сытной еды, от припухлостей Шурочки и перенапрягов с пылкими взглядами Сережка напрочь утратил дар речи, а только улыбался, хмыкал, говорил «вот», напыщенно молчал или – о ужас! – невпопад сыпал армейскими прибаутками, которыми в армии брезговал. Короче, на четвертый день они распрощались дружески, но с прохладцей. – «Похоже, ты только по телефону орел», – сказала Шурочка на прощание. – «Наверное», – ответил Сережка. Он отправился на вокзал, выправил билет до Минвод и напоследок позвонил Шурочке: до поезда оставалось часа полтора, а слоняться по заляпанному грязью Моздоку обрыдло. И все полтора часа они прощались по телефону, разговаривая взахлеб, как после долгой разлуки; под конец с Шурочкой случилась истерика, она кляла его на чем свет стоит и любила, любила только его – она три ночи ждала, стелила себе на ковре, а не на диване, ждала как мужа, как жениха, а не как робкого постояльца… Сережка дрожащим голосом извинялся, оправдываясь пылкостью, одичанием, безразмерностью чувств и роком; потом пришел поезд. Шурочка рыдала, заклиная его остаться, но Сережка, боясь рецидива, решился ехать – силы, деньги, законы гостеприимства, да и сам Моздок, приткнувшийся на краю бесконечной осточертевшей степи, – все было на исходе. Он поехал, а она побежала к переезду возле третьего караула – туда, где кончался город и начиналась голая степь: на переезде поезда сбавляли ход, потом набирали скорость. Открыв дверь тамбура, он спустился на подножку и заскользил по касательной мимо Моздока, мимо «кирзы», мимо обвалованных капонирами вышек третьего караула – на последнем капонире стояла Шурочка, увидела его и замахала рукой. Он рванулся к ней, намертво вцепившись в поручни, открыл рот для прощального крика, но ветер вбил крик обратно в глотку, а Шурочка, молча плача, рванула на груди полушубок, распахнула полы и проплыла в десяти метрах от него обнаженная совершенно, в одном полушубке и сапогах…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.