Текст книги "Мы не должны были так жить!"
Автор книги: Эрнест Кольман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Беседа свернула на наш московский комитет. Я назвал имена его членов – среди них и венгров Тибора Самуэли и Матиаша Ракоши – подробно рассказал о наших дискуссиях, о цели нашей поездки. И я прямо вижу, как Руднянски, когда я назвал имя еще одного члена нашего Комитета, Аради, горячего сторонника вооружения пленных, подошел к одной из полок и взял оттуда папку с надписью «Дело Аради». Писатель, прапорщик австро-венгерской армии, служил шпионом царского правительства. В его деле имелись карты карпатских перевалов, его личные донесения о румынофильском движении в Венгрии, записи разговоров с заключенными Петропавловской крепости, к которым охранка его подсаживала в качестве провокатора. Это был тяжелый удар для нашего Комитета, а в особенности для меня. С Аради я был знаком целых полгода, он производил на меня впечатление чуткого вдумчивого человека, со страстным политическим темпераментом, мы дружили. И вдруг, оказывается, он предатель, служил царю, а теперь, наверное, служит австрийскому монарху. Это ужасная вещь – разочаровываться в человеке, потерять доверие к людям, особенно в молодости.
Всю ночь я ворочался, не спал, мысленно перебирал одного члена нашего Комитета за другим, и задавался мучительным вопросом – кто из них окажется еще предателем и провокатором – и понял омерзительную неизбежность того, что и меня могут, да и должны подозревать.
Немедленно мы с товарищем Гребельской послали в Москву телеграмму. Аради был арестован ЧК. Чтобы мне больше не пришлось возвращаться к этому позже, скажу сразу, что Аради оказался не единственным предателем среди членов нашего Комитета. Сам его председатель Эбенгольц не оправдал себя. Когда он позже уехал по поручению Коминтерна на нелегальную работу в свою родную Вену, то вместо этого, присвоив себе полученную валюту, он направился в Швейцарию, где открыл ресторан.
Мы должны были еще встретиться с Троцким. И тут нас ожидала вторая тягостная неприятность. Он принял нас в своем просторном кабинете и – хотя я пытался докладывать по-русски – упрямо переходил на немецкий язык, не очень чистый, с неизгладимыми следами идиш. Я изложил ему наше дело, и для подкрепления своей точки зрения привел случай Аради, описал настроение пленных в лагере, которое я так хорошо знал. Но на Троцкого все это не подействовало. «На фронт! Вооружить! Пусть пробьют себе дорогу домой с оружием в руках!», говорил он, собственно кричал, выкрикивая лозунги. Он попросту выгнал нас из своего кабинета.
Товарища Гребельскую этот прием довел почти до слез, да и я был не менее, чем она, удручен таким проявлением деспотизма и самодурства, унизительным и оскорбительным для нас, этим нежеланием прислушаться к нашим предостерегающим голосам, к нашим тревогам за судьбу революции. Обратно ехал с нами товарищ Гольдич и швейцарский товарищ Фритц Платтен с перевязанной рукой, легко раненный во время покушения на Ленина, с которым он находился в открытом автомобиле. Он спас Ленину жизнь, столкнув его с сиденья ко дну машины. А в 37 году он был репрессирован и погиб в сталинской тюрьме.
В Москве, в дни нашего отсутствия, произошли кровавые события. Во время демонстрации 9 января, белогвардейские офицеры обстреляли ее с чердаков из пулеметов. Среди жертв были и шедшие в первых рядах наши военнопленные. Атмосфера в городе была накалена, шли постоянные обыски, аресты, по ночам не умолкала перестрелка. В штабе на Арбатской площади теперь у нас было работы по горло. Наружные и внутренние посты, патрули по темным, молчаливым, притаившимся закоулкам, перевозка оружия, арестованных. Запомнилась предпринятая нами настоящая военная экспедиция в один из дачных пригородных районов. Ночью мы окружили эту местность, чтобы ликвидировать обосновавшееся там контрреволюционное гнездо. Засевшие в нескольких дачах белогвардейцы оказали сопротивление, с нашей стороны имелось несколько раненых и двое убитых. Борьба продолжалась до самого утра, но и наш «улов» был значителен: мы не дали никому уйти и захватили немалое число врагов, среди них и видных, оружие, золото.
Товарищ Пече не знал усталости, сна, бледный, спокойный, тихим голосом давал команды. Землячка, Пече, были для меня примером подлинных воинствующих большевиков, воплощением самой идеи партийности. В те революционные времена я воспринимал еще партию как живых людей, как личности выдающихся моральных качеств, как закаленных борцов за великие идеалы коммунизма, бескорыстных и скромных служителей народа, хотя я и видел, что каждый из них имеет, естественно, и свои слабые стороны. Я тогда еще не фетишизировал партию, как какую-то сверхчеловеческую или вне-человеческую непогрешимую силу, как мы все позже, при Сталине, привыкли.
В роли парламентера
В штабе я проработал недолго. Наступление германских войск заставило бросить на фронт красногвардейские части на защиту Петрограда. В казармах за Спасской заставой из 85 пехотного полка формировался 1-й московский красногвардейский полк. На скорую руку отбирали людей, вливали добровольцев, доставали снаряжение. Среди добровольцев было и три дюжины военнопленных, главным образом мадьяр, австрийских и германских немцев, несколько сербов, работавших в казармах в качестве чернорабочих по двору и в конюшнях. На заседании нашего Комитета в Алексеевском училище, где нам дал гостеприимный приют его комендант Демидов, и куда часть наших комитетчиков переехала на постоянное жительство, я поставил вопрос о необходимости отправки на фронт членов Комитета. Мне казалось само собой разумеющимся, что мы, агитирующие наших товарищей идти воевать, должны первые показать им пример.
К моему удивлению, члены Комитета по очереди стали высказываться против моего предложения. Они подчеркивали, что именно теперь нам крайне необходимо оставаться в Москве, чтобы широко развернуть агитацию, и что в связи с эвакуацией из Петрограда правительства, его переездом в Москву, надо готовиться к слиянию Московского и Петроградского комитетов, начать подготовку всероссийского съезда военнопленных. Проголосовали. Мое предложение было отвергнуто. Уходя, я заявил, что все же на фронт поеду, на что председатель Комитета Эбенгольц угрожающе крикнул мне вдогонку: «Это нарушение дисциплины!»
Тогда же, поздно вечером, я побежал в казармы к товарищу Ананьеву, руководившему отправкой, и он зачислил меня в полк. Однако по дороге в казармы произошла любопытная встреча. Какой-то молодой человек окликнул меня по фамилии. Это оказался некий Фантл, член Поалей-Цион, сионистской партии, называющей себя рабочей, социалистической, которого я знал по Праге, как одного из моих учеников иврита, попавший в Россию, как и я, в плен. Одетый в новенький штатский костюм, упитанный, розовенький, он не преминул сообщить мне, что живет у богатых родственников. Но тут же, спохватившись при виде моей шинели и нагана, он набросился на меня. Упрекал меня за то, что я «служу» большевикам, русским, что забыл про «еврейское дело». Я, конечно, дал ему как следует сдачи, заявил, что он не социалист, а прихвостень буржуазии, и что мне с ним разговаривать не о чем.
Отправка нашего полка на фронт происходила назавтра. Отъезд с Николаевского (ныне Ленинградского) вокзала. В зале первого класса состоялся митинг, я выступил с речью по-русски и по-немецки. Вдруг сзади подбегает ко мне кто-то грузный, обнял и стал целовать. Оказалось, это Бела Кун, только что прибывший из Петрограда. Тут же он произнес речь на мадьярском языке. Настроение было боевое. С песнями, криками «Да здравствует мировая революция!» на нескольких языках, тронулся наш эшелон.
Мы продвигались быстро вперед. На станции Бологое к нашему эшелону, состоявшему из одних теплушек, прицепили классный вагон. В сопровождении нескольких товарищей, я, которого в дороге бывшие военнопленные избрали командиром своего взвода, направился туда, чтобы проверить, в чем дело. В первом же купе мы увидели двух военных, элегантно, по-офицерски одетых, склонившихся над картой. Мои товарищи, как все военнопленные-красногвардейцы, были настроены крайне левацки, чуяли везде измену революции, требовали абсолютного равенства во всем, а тут сразу заподозрили шпионаж. Началась ссора, угрозы оружием, я должен был успокаивать их. Наконец, оба «шпиона» предъявили свои документы. Один из них оказался товарищем Литвином, членом ВЦИКа, комиссаром Чрезвычайного штаба обороны Петрограда, а другой – товарищем Хаханьяном, членом именно того Штаба в Великих Луках, в распоряжение которого наш эшелон как раз и направлялся!
Когда мы прибыли в Великие Луки, товарищу Литвину было поручено командование Себежским участком фронта. А меня избрали его помощником, начальником оперативного управления. Избрали, потому что в то время даже в армии руководителей на все ведущие должности избирали, что, конечно, было нецелесообразным, лжедемократическим, левацким перегибом, неправильным и вредным, как и антидемократический перегиб с обратным знаком, укоренившийся у нас начиная с власти Сталина, когда во все советские организации не избирают, а только голосуют.
Приказ, который мы получили, был «простой». Во что бы то ни стало удержать Себеж. Однако в Великих Луках (около 140 км от Себежа) никто не знал толком, где, собственно, находятся германцы. Поэтому той же ночью на паровозе тендером вперед с погашенными фонарями мы выехали – товарищ Литвин, я и несколько наиболее надежных красногвардейцев – с двумя пулеметами по направлению к Себежу. До станции Себеж мы доехали беспрепятственно и узнали, что германцы приостановили несколько дней назад свое наступление на ближайшей станции Разиновской, находящейся за рекой того же названия, и что железнодорожный мост через эту реку разрушен.
Кроме нашего Московского пехотного полка, в нашем распоряжении были два эскадрона кавалерии и бронепоезд, вооруженный легкими орудиями, находившийся под командой петроградского моряка Цицерона. Однако я должен пояснить, что «полк», «эскадрон», «бронепоезд» – все это были лишь условные названия, количество штыков и сабель далеко не соответствовало им, а что касается «бронепоезда», то он состоял из так называемых «американских» длинных платформ с пушками и мешками с песком, и только паровоз и два вагона имели нечто похожее на броню. Но хуже всего было то, что за исключением наших пленных и небольшого количества солдат, служивших в старой царской армии, большинство наших красногвардейцев состояло из рабочей молодежи, никогда не принимавшей участия в боях, необстрелянной. Мы ограничились рекогносцировкой, установлением связи с нашими соседями, слева и справа, выставили дозоры. Своих красногвардейцев мы расквартировали в пустующих дачах, а сами с товарищем Литвином поселились прямо на станции, в вагоне службы пути.
Несмотря на отсутствие боев, или как раз поэтому, жизнь на станции Себеж была чрезвычайно напряженна, тяжела. Это было сплошное ожидание, непрерывное дежурство на железнодорожном телеграфе, днем и ночью, бессонница. Сохранить боевую готовность и дисциплину наших красногвардейцев не было легким делом. Под боком, всего в верстах трех от станции, было расположено местечко Себеж с еврейскими и литовскими лавченками, со сладкими медовыми коврижками и другими, еще более сладкими, соблазнами.
Наиболее выдержанными оказались красногвардейцы бронепоезда товарища Цицерона, – питерские рабочие, а также большинство наших военнопленных, а среди последних опять-таки выделялись своей сознательностью мадьяры и германцы. Но когда все это тянулось неделю за неделей, когда пайки все больше и больше сокращались, и жалованья все не было и не было, – красногвардейцы стали все чаще митинговать и притом все более бурно. И в то же время неприятель начал шевелиться. Его патрули неоднократно стали появляться на нашем берегу, а однажды германский разъезд показался в самом местечке. Завязалась перестрелка. Мы заключили, что германцы готовят новое наступление. Решили, что в таком случае мы нашими пушками разобьем лед на ближайших озерах, чтобы германцы не смогли обойти нас с тыла, и что также попытаемся взорвать их артиллерийский склад в Разиновской.
Общее собрание красногвардейцев делегировало меня в Петроград за деньгами и боеприпасами, которых у нас было маловато. Я захватил с собой помощника. После разных мытарств в дороге, мне удалось получить и то, и другое необычайно скоро, всего в два-три дня, у товарища Мехоношина в Генеральном штабе. Не дожидаясь, пока будут погружены все эти шрапнели и гранаты – проследить за этим я поручил своему помощнику – я поспешил вернуться обратно, чтобы привезти столь желаемые деньги. В тогдашней валюте это была головокружительная, подлинно астрономическая цифра, и я получил эту сумму в новеньких, хрустящих, красно-оранжевых сорокарублевках, «керенках», большими листами. Как в безопасности доставить их? С большой предосторожностью, в уборной общежития, я обмотал этими листами под рубашкой грудь, туго перевязал веревкой.
Ехал обратно в теплушке, в жаре и тесноте, вокруг спали вповалку, а я с трепетом прислушивался, как мой своеобразный панцирь при каждом толчке шуршит и ломается, вздрагивал, просыпаясь, когда начинал дремать, и не переставал держать руку на нагане. После возвращения я узнал, что стычки на фронте участились, и что в одной из них двое наших красногвардейцев – оба австрийские немцы – были ранены и попали в плен к германцам. Те опознали их, зверски замучили и повесили на нашем берегу реки их изуродованные трупы.
А стрельба все учащалась. Приближалась весна, а с ней и оттепель, и мы пришли к выводу, что германцы не станут дожидаться, пока разнесет все дороги, и начнут новое наступление. Поэтому мы решили немедленно осуществить свой план, разбить пушками нашего бронепоезда лед на озерах. Однако как раз накануне назначенного дня канонады, в три часа ночи была получена телеграмма из Петрограда за подписью В. Д. Бонч-Бруевича о том, что заключен мир. Нам приказывалось немедленно приступать к переговорам с германцами о прекращении военных действий и об установлении демаркационной линии на нашем участке фронта.
Как только мне заспанная дежурная телеграфистка вручила эту депешу, я поднял товарищей Цицерона и Деева, члена Московского Совета. В приказе было ведь сказано «немедленно», следовательно, надо действовать. Товарища Литвина как раз не было, он уехал в Великие Луки. И поэтому я, как его заместитель, должен был взять на себя ответственность. Я решил, что в помощь возьму товарища Деева, ведь полагается, чтобы парламентеров было двое. Но такое дело не может обойтись без мандата. Однако у нас не было ни пишущей машинки, ни печати, которую товарищ Литвин носил всегда при себе, в кармане. Что же делать?
Мы втроем вскочили на коней и, в сопровождении еще нескольких красногвардейцев-кавалеристов поскакали в город. Для меня, не привыкшего к езде верхом, эти три версты были мучительны. Здесь мы с трудом разыскали председателя городского Совета, захудалого портного Голуба, крепко спавшего в своей бедной хибарке. Мы разбудили его, потащили в канцелярию в Совете, где на четвертушке плохой серой бумаги, с большим трудом, одним пальцем, я выстукал мандат для себя (под псевдонимом Арношт) и для товарища Деева. Подпись Литвина на мандате вывел Цицерон, затем шла подпись председателя городского Совета, который к этому липовому документу приложил свою круглую печать.
Привожу здесь этот мандат, столь характерный для того времени. Его копия сохранилась у меня, а как – это тоже показательно. Когда в 1948 году меня в Праге арестовали, то, как водится, органы безопасности забрали буквально все, что нашли у меня на квартире, – не только мои рукописи, документы и библиотеку, но и одежду. После того, как отсидев три с половиной года в московских тюрьмах, я был реабилитирован, я обратился в ЦК КПЧ с просьбой вернуть мне мою библиотеку. И в самом деле получил назад хотя бы часть ее (с печатями ряда пражских библиотек на моих книгах), а также часть документов, среди которых находилась и эта копия. Впрочем, она воспроизведена и в книжке «Повернувшие штыки (Воспоминания военнопленного)», вышедшей в 1927 году в издательстве «Московский рабочий» (под фамилией К. Арношт), которым я тогда заведовал.
«Комиссар
Чрезв. Штаба Револ.
Обор. Чл. Всерос. ЦИК
И. Литвин
№ 123
5 марта 1918 года
Действ. Армия
УДОСТОВЕРЕНИЕ
Дано сие предъявителям солдатам 85 пехотн. Запасн. полка Арношту и Дееву в том, что они являются парламентерами и уполномочены с германским командованием войсками, стоящими в направлении Себеж-Рожица, установить, так как состоялось подписание мирного договора, прекращение военных действий в данном участке обеих армий, что подписями с приложением печати удостоверяется.
Комиссар Чрезв. Штаба И. Литвин Председатель Совета И. Голуб»
С Цицероном мы договорились, что в случае, если мы не вернемся через 48 часов, он взорвет артиллерийский склад в Разиновской. В сопровождении горниста с белым флагом, мы вдвоем взобрались на паровоз. Поехали мы медленно в направлении Разиновской. За полверсты до разрушенного моста мы слезли с паровоза и пошли пешком прямо на германский пост, который был хорошо виден, потому что уже совсем рассвело. Против ожидания, ни горнист, ни белый флаг нам не понадобились. Стоявший на посту солдат нас даже не окликнул, нарушив правила устава. Он позволил подойти к нему совсем близко. И когда я заявил (товарищ Деев, не знавший немецкий язык, был все время осужден на молчание), что война кончилась, заключен мир, объявил, кто мы такие и зачем явились, то он, без разрешения своего разводящего, покинул пост и повел нас (наш горнист вернулся обратно) на станцию Разиновская.
По дороге этот немец, уже пожилой человек (по произношению я узнал в нем саксонца) по-дружески болтал со мной, прославленной германской муштры в нем не чувствовалось. Зато она имелась в полной мере у фельдфебеля, его начальника, вышедшего к нам на полотно навстречу. Он зыкнул на нашего добродушного саксонца: «Как ты, скотина, смел уйти с поста! Кого ведешь? Пленных, что ли, этих проклятых свиней-красногвардейцев!» И он толкнул товарища Деева. Но тут я резко обрушился на него, тем офицерским тоном, который был мне так хорошо знаком: «Вы! Как вы смеете! Где ваш начальник? Разве не видите? Мы парламентеры русской армии!» Это ошарашило фельдфебеля, и он вежливо пригласил нас войти в здание станции, где оставил нас даже без охраны.
Мы уселись. И шепотом договорились, что станем держаться гордо, даже надменно. Вошел какой-то офицер, старик, опиравшийся на палку, и вместе с ним наш фельдфебель. «Они, что ли, по-немецки говорят?», спросил он, обращаясь не то к нам, не то к фельдфебелю. А мы сидели, не двигаясь, словно не слышали, не заметили его присутствия. «Вы что… грабить… красногвардейцы… попались!», – крикнул офицер, стукнув палкой об пол. Я медленно поднялся, смерил его с ног до головы взглядом и спокойно сказал: «Во-первых, мы не попались, нас никто не поймал в плен, мы парламентеры. Во-вторых, мы не красногвардейцы, а пришли от имени русской армии. В-третьих, ни Красная гвардия, ни Красная армия не грабят, а защищают от грабежа русский народ».
Молчание. Наконец, офицер спросил у нас, собственно, у меня: «Вы – офицеры?» Я объяснил ему, что в нашей Красной армии никаких офицеров не существует, что имеются командиры частей, причем они избираются. «Ага, значит, вы все-таки красногвардейцы!», начал он снова кричать. «Нет! – прервал я его, повысив голос. – Ведь я вам уже пояснил, что мы парламентеры Красной армии, которая образовалась с января этого года. Заключен мир. Война кончилась, и мы пришли вести переговоры о демаркационной линии на этом отрезке фронта с вашим командованием. Вы обязаны доставить нас к нему».
Офицер в замешательстве заявил, что о заключении мира ему ничего не известно. «А вы проинформируйтесь, – сказал я, – вот наши документы». И я протянул ему наш мандат. Удивительное дело. Как только он увидел этот жалкий клочок бумаги, содержание которого – ведь по-русски он не понимал – оставалось для него неизвестным, офицера словно подменили. Не круглая ли печать имела это магическое воздействие? Почтительно вернул нам бумажку и пошел звонить в город Режицу (по-литовски Резекне), но вскоре вернулся. Извинившись, что придется немного подождать, пока будет подан паровоз (что мы приняли снисходительно), он пригласил нас позавтракать, от чего мы гордо отказались.
Одни в пустом вокзале, мы ждали долго. Наконец, офицер появился снова, попросил в пути не разговаривать, извинялся, потому что вынужден исполнить полагающиеся в таких случаях формальности. Фельдфебель принес повязки, завязал нам глаза, нас под руки вывели на перрон и усадили в вагон. Поезд тотчас тронулся. Когда повязки сняли, мы, двое безоружных, увидели, что находимся в обществе уже знакомого офицера и почти десятка вооруженных до зубов германских солдат. Трудно нам было не рассмеяться.
В Режице, перед тем, как нас высадили из вагона, нам опять надели повязки на глаза. Потом посадили в автомобиль вместе со штабным офицером-переводчиком, судя по всему, русским. Тут я почувствовал себя скверно. Говорить по-русски означало выдать себя. Каждый, хорошо знающий русский язык, смог бы немедленно узнать во мне иностранца. А говорить по-немецки тоже было негоже. Образованный немец мог легко уловить, что у меня тот особый акцент, с которым говорят в Праге. Поэтому я начал разговаривать с нашим любезным переводчиком по-французски. Тем не менее, я был вынужден ответить на его прямой вопрос, откуда я знаю так хорошо немецкий язык и почему говорю столь странно по-русски. Я сказал, что я астраханский еврей, и что я был в эмиграции в Швейцарии, в Цюрихе, где изучал электротехнику.
Переговоры в штабе протекали без особых трудностей, потому что имелась налицо естественная демаркационная линия – река Разиновская. Однако эти деловые разговоры то и дело перемежались политическими, на которые нас вызывали сами германские офицеры, а за обедом политическая беседа развернулась вовсю. Я, разыгрывая из себя наивного, удивлялся тому, как этот превосходный обед в офицерском собрании вяжется с голодом, царящим в Германии. И когда нам разъяснили, что, конечно, солдаты получают другой обед, мы попросили, чтобы нас питали с ними, потому что в Красной армии командиры и красноармейцы питаются одинаково. Это наше заявление, равно как и высказанное мной убеждение, что революция – вещь заразительная, и что в Германии народ прогонит кайзера точно так же, как народ прогнал в России царя, крайне не понравилось господам офицерам. Лицо беседовавшего со мной генерала (кажется, его звали Штейнгардт) все перекосилось. «Этого никогда не будет! Германский народ любит своего кайзера!», произнес он громко, имея в виду прислуживавших за столом денщиков и стоявших в дверях часовых, к которым-то и была обращена наша агитация. Но добряк генерал ошибся. Это подтвердил не только ход дальнейшей истории, но уже тогда говорили об этом лица тех же солдат и ослабление дисциплины, которое мы наблюдали.
Нам отвели ночлег на квартире какого-то купца. К дверям, «для охраны», приставили двух часовых. Однако как только эти двое убедились, что нас никто не слышит, они начали жадно расспрашивать про русскую революцию, и хотели знать когда, по нашему мнению, война окончательно прекратится. Разумеется, я не жалел слов, а товарищ Деев постоянно перебивал меня, просил перевести ему о чем говорят и выражал свое сочувствие жестами. Всю ночь просидели мы так, беседуя за огромным пузатым самоваром. Один из наших часовых оказался рабочим из Хемница (ныне Карл-Маркс-штадт), членом профсоюза, слышал про Либкнехта. И сообщил нам по секрету, что как-то недавно ему попался в руки номер газеты «die Weltrevolution». Это наши красногвардейцы изыскивали способы, чтобы подкидывать ее германцам. Какой это меня наполнило гордостью!
А на другой день, когда мы обедали, на этот раз уже в городской комендатуре, и ели солдатский обед, какую-то странную бурду, саксонский Eintopf, солдаты то и дело старались показать нам свою симпатию, корчили рожи за спиной своего начальства, шептали нам вслед, как привет, слово Bolschewisten. Здесь, в Режице, я наблюдал еще одну сцену: под сильным конвоем вели австрийцев и германцев, бежавших из плена, но не для того, чтобы вернуть домой, а на фронт, куда-нибудь во Францию. И тогда я вспомнил пленных из Павлово-Посадского лагеря. Представил, каким холодным душем подействовала бы эта картина на их грезы о возвращении домой.
Договор был подписан обеими сторонами. Один его экземпляр мы взяли себе, к нему в качестве приложения имелась карта с нанесенной на ней демаркационной линией. В договоре также торжественно заявлялось о прекращении военных действий обеими сторонами, что, как известно, германцы нарушили, начав весной и летом 1918 года новое наступление. Сегодня по этой демаркационной линии проходит граница между РСФСР и Литовской ССР. А договор, на котором красуется и моя подпись, «Арношт», хранится, возможно, где-то в архиве. После этого мы вернулись поездом на станцию Разиновская (опять нам завязывали глаза), а оттуда, на санях, по льду озера (зима стояла тогда крутая) на станцию Себеж.
Однако вскоре я должен был проститься со всеми и поспешить в Москву на Всероссийский съезд бывших военнопленных революционных социал-демократов интернационалистов. В Москве товарищи из нашего Комитета приветствовали меня более дружелюбно, чем они со мной прощались. Радовались и удивлялись тому, что я жив и здоров, потому что в газете «Беднота» было напечатано, будто германцы меня повесили. Но подлинная причина приветливой встречи состояла в другом. Перед съездом шла борьба между московским и петроградским комитетами за руководство организацией. Важен был каждый отдельный голос, имелись свои «правые» и «левые».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?