Текст книги "Мы не должны были так жить!"
Автор книги: Эрнест Кольман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
14 месяцев Восточного фронта
Летом 1919 года мы с Марусей заявили о своем желании отправиться на Восточный фронт, на борьбу против «верховного правителя» адмирала Колчака и чехословацких легионеров. Штаб Востфронта находился в то время в Симбирске (ныне Ульяновск). Сразу после прибытия туда меня назначили инспектором Политотдела Востфронта, а Марусе поручили работу в Политотделе по журналистской части.
Тут же я получил трудное задание. Мне следовало выяснить, что происходит в городе Воткинске, откуда доходили тревожные известия. Воткинск, расположенный на реке Каме, притоке Волги, на расстоянии свыше 400 км по прямой линии на северо-восток от Симбирска, город, известный своим металлообрабатывающим заводом, находился на левом фланге нашего фронта. Товарищ Викторов, начальник Политотдела Востфронта, напутствуя меня, советовал быть осторожным. «Из Воткинска уже один наш инспектор, которого я послал туда разобраться в тамошнем положении, так и не вернулся. Связь с Воткинском прервана, начальник нашего отдела тыла Воробьев, который был назначен в Воткинск, не дает о себе знать. Может быть, Воткинск находится в руках какой-нибудь банды. Впрочем, тут имеется лагерь военнопленных, и от них вы, наверное, сможете многое узнать».
Но я узнал все существенное уже в дороге. Чем ближе к Воткинску, тем эти сведения становились хуже. Оказалось, что как только Воробьев появился в Воткинске, он объявил себя анархо-коммунистом. С группой бандитов, которую он собрал вокруг себя, он уничтожил партийные и советские органы, красное знамя сменил на черное и начал грабить и насиловать. В город его заставы впускали всех беспрепятственно, но из города никого не выпускали. Время от времени они проводили нападения на соседние деревни, «снабжались». Воткинский завод прекратил работу (если не считать изготовление зажигалок, самогонных аппаратов и тому подобного «ширпотреба»), зато было организовано массовое производство самогона.
Во всем этом я убедился в Воткинске собственными глазами. У меня хватило ума понять, что было бы сумасшествием явиться к Воробьеву и начать увещевать его. Поэтому я ограничился только собиранием информации о силах и вооружении, которыми он располагает.
Но при этом я допустил ошибку, которая чуть не стоила мне жизни. А именно, я направился было в лагерь бывших военнопленных, находившийся тут же, на окраине города, – хотел проверить с помощью пленных подробности дислокации воробьевской банды. Но лагерь крепко охранялся, я в него так и не попал, и мне удалось уйти от двух, изрыгавших ругательства субъектов, еле державшихся на ногах, а потом спрятаться в угольной барже, с которой я счастливо и вернулся в Симбирск. Так прямо с баржи, черный, как трубочист, доложил я товарищу Викторову о положении в Воткинске и рассказал о моих злоключениях. Туда послали бригаду, которая быстро покончила с воробьевской «коммуной» и вновь установила советскую власть.
Меня и Марусю из Симбирска направили в 5 армию, в ее политотдел. В течение 14 месяцев вместе с армией мы прошли весь путь наступления против Колчака и чехословацких легионеров до Иркутска и еще дальше до Верхнеудинска (ныне Улан-Удэ, столица Бурят-Монгольской Автономной Республики) против барона Унгерна. Об этом походе, проходившем в направлении Великой Сибирской магистрали, в котором наша армия разбила наголову сильного врага, щедро снабжавшегося «союзниками», державами Антанты (сами белогвардейцы иронически пели: ‘Табак английский, мундир японский, правитель омский!»), я в состоянии привести лишь немногое. Один за другим мы освобождали города: Самару (ныне Куйбышев), где я, как уже описал это, побывал раньше, Уфу, Челябинск, Курган, Петропавловск, Омск, Новониколаевск (теперь Новосибирск), Ачинск, Красноярск, Нижнеудинск, Иркутск. В армии я занимал различные посты. В качестве пропагандиста политотдела армии я принял участие в бою за Челябинск. Этот эпизод помнится мне довольно отчетливо.
Мы захватили город, однако линия фронта все еще проходила недалеко на восток от него. Я направился проводить политзанятие в железнодорожное депо, расположенное в стороне от города. Приехал туда на извозчике, но в дороге где-то начали стрелять, и извозчик отказывался ехать дальше, он довез меня в депо лишь под угрозой моего парабеллума. В самый разгар занятий на горизонте появилась группа неприятельской конницы, вскачь несшейся к нам. Значит, белые на каком-то участке прорвали фронт.
В депо началась паника, но у некоторых рабочих, не больше, чем у двадцати, были винтовки, и здесь же имелся и пулемет, мой знакомый «максим», к счастью исправный. Были и патроны, правда, не больше одного ящика. Моментально я расставил всех вооруженных рабочих, другим велел укрыться, а сам залег за пулемет, приказав стрелять не раньше, пока не начну я, причем целиться в лошадей.
Подпустив – как нас учили в будейовицкой школе – бесприцельно стрелявшую кавалерию противника на близкое расстояние, мы внезапно угостили ее настолько здорово, – немало лошадей и ездоков было убито или ранено, многие лошади взбесились, – что она поспешно повернула и уехала обратно. За это меня представили к ордену Боевого Красного Знамени. Но, как я, так и позже начальник политотдела армии Литкенс, от награды отказались, – в то время среди части коммунистов было распространено настроение, что мы сражаемся за революцию, а не ради почестей.
Долгое время я был начальником армейской советско-партийной школы. Вместе с Поармом-5 наша школа продвигалась от города к городу по мере того, как они освобождались, все дальше на восток. В эту школу мы набирали молодых, способных, более или менее грамотных красноармейцев, изучавших здесь в течение двух-трех месяцев основы нашего мировоззрения, а также партийного и советского строительства. Мы готовили их для работы в партийном и советском аппарате освобожденных от Колчака областей Сибири. Жили они вместе в общежитии, а так как их общеобразовательный уровень был невысок, то проходили кое-что и по географии, истории, естествознанию и литературе.
Метод обучения был также приспособлен к степени их подготовки. Кроме лекций, важнейшие занятия были групповые, проходившие здесь же в общежитии. Курсанты были разбиты на небольшие группы с руководителем во главе, прорабатывавшим с ними прочитанный лектором материал и основательно знавшим каждого курсанта в отдельности. Штат руководителей был постоянный, между тем как в качестве лекторов, кроме двух-трех также штатных работников школы, мы привлекали работников советских и партийных учреждений того города, где школа как раз находилась, а также и Сибревкома и Поарма.
Из тех многих выдающихся товарищей, с которыми я близко познакомился во время моей работы в 5 армии, я прежде всего помню председателя Сибревкома Ивана Никитича Смирнова, седого, высокого, худощавого человека, начальника сибирских партизан, вероятно самого храброго из людей, которых я когда-либо знал, старого большевика, прошедшего через царскую каторгу, всесторонне образованного, с большим кругозором – и, конечно, погибшего в сталинской мясорубке. Помню и командовавшего 5 армией замечательного полководца Тухачевского (как известно, также погибшего в 37 году по приказу Сталина), с которым я хотя и не был близко знаком, но чьи всегда сжатые, деловые, строго логические и всегда творчески-оригинальные выступления на заседаниях Реввоенсовета меня восхищали. Могу назвать еще имена членов Сибревкома – Гончарова и латыша Спундэ, выдающегося экономиста, впоследствии директора Госбанка, а затем смещенного на «пост» одного из многочисленных кассиров ГУМа, где он имел возможность на денежных знаках любоваться своей подписью.
В конце июля или начале августа 1919 года, вскоре после занятия нами Челябинска, туда вместе с Поармом перебралась и наша Совпартшкола, и именно здесь мы впервые встретились с Валентином Ивановичем Хотимским. Он руководил тогда Агитпропом только что организованного Челябинского парткома, пользовался славой хорошего докладчика по «текущему моменту». Естественно, что наша школа часто приглашала его выступать у нас.
Однако мое близкое знакомство с Хотимским началось гораздо позже. В 1929 году, работая в Агитпропе ЦК партии, я, как помощник заведующего этим отделом, занимался проблемами естественных наук. Хотимский был тогда научным сотрудником Коммунистической академии. Комакадемия представляла собой научно-исследовательское учреждение при ВЦИКе, созданное для того, чтобы развивать на диалектико-материалистической основе общественные и естественные науки. Этим она должна была противостоять Академии Наук, от которой при тогдашнем ее составе нечего было ожидать. Поскольку Хотимский с 1927 года руководил в Комакадемии секцией математики, к которой у меня был особый личный интерес, у нас с ним не могли не завязаться контакты.
Вполне конкретный характер мои воспоминания о Хотимском приобретают лишь с 1931 года. Тогда ЦК партии принял известное постановление о журнале «Под знаменем марксизма». Оно было направлено против двух распространившихся тогда среди части философов и естественников-партийцев извращений марксизма – против гегельянского «меньшевиствующего идеализма» и против механицизма. Конечно, мы, противники этих «уклонов» и не подозревали тогда, что весь этот поход является лишь частью коварного плана Сталина приучить партию и вообще страну к мысли, что допускать ошибку даже в философии и естествознании – это преступление, «уклон», после чего объявить делавших ошибки в политике «врагами народа» и ликвидировать их. Редакция журнала, а также Комакадемия были реорганизованы, я вошел в состав Президиума последней и стал вместо «меньшевиствующего идеалиста» Отто Юльевича Шмидта руководить Ассоциацией естествознания, объединявшей ее естественнонаучные, технические и математические секции.
Хотимский был подлинным ученым, творческой личностью, борцом, беззаветно любившим науку и добивавшимся истины, критикуя ошибочные, по его убеждению, идеи. Он не боялся восстановить против себя лиц, занимавших тогда командные места. Поэтому он имел не только много искренних друзей, но также и немало врагов и завистников, не брезгавших никакими средствами, чтобы оклеветать и погубить его. Еще в 1931 году шарлатаны от статистики, которых мы критиковали, в анонимном доносе «разоблачали» его и всю группу статистиков-марксистов, возглавляемую им (в нее входили Ястремский, Боярский, Старовский), как «белополяков».
Доносчики аргументировали это тем, что фамилии этих товарищей, наподобие польских, имеют окончание «ский»! Тогда в соответствующих инстанциях над этим просто посмеялись, но в 1937 году по наветам, столь же «обоснованным», Хотимский был арестован, и вскоре его не стало. Его жена Тенихина и дочка-школьница Галя, хотя и не были репрессированы, но настрадались немало. Я же воспринял арест Хотимского, как «ошибку», по принципу «лес рубят, щепки летят».
В своих работах Хотимский выступал против ошибочной концепции некоторых советских статистиков, будто в планируемом хозяйстве неприменим закон больших чисел. Из-за того, что приверженцы этой концепции занимали ведущие места, советская статистика и экономические науки вообще на долгое время сильно отстали в применении современных прогрессивных математических методов.
Вспоминаются наши нечастые из-за вечной занятости встречи дома, у меня или у него. Начинался вечер. Шли споры не только по волнующим всех проблемам политической жизни, но и по прочитанной книге, увиденному спектаклю. Внезапно хозяин отходил к письменному столу и незаметным кивком подзывал меня. Мгновенье – и на листке бумаги зарождалась очередная математическая задача, какой-нибудь интересный парадокс, который потом будет мучить нас обоих, пока не зазвучит в тиши ночной телефонный звонок с радостным сообщением одного из нас: «Эврика, нашел, наконец, решение! И все так просто!» Но ведь до этого простого надо было так долго добираться! И без глубочайшей любви к этим поискам ничего бы не вышло.
В дни, когда наша школа готовилась к переброске из Кургана в Омск, я почувствовал себя нездоровым, и как раз на самой платформе вокзала свалился. По-видимому, все дни до этого я только силой воли держался на ногах, я заболел сыпняком.
В конце декабря 1919 года, примерно через месяц после освобождения города сибирскими красными партизанами и нашей 5 армией, я, вместе со школой, прибыл в Омск, где на улицах то и дело попадались сани, груженые трупами умерших от сыпняка. Но, после перенесенной тяжелой болезни, все еще очень хилый, я вовсе не «вступил» туда (как напыщенно пишут в военных реляциях), а въехал туда, лежа, прикрытый кожухом, в крестьянских розвальнях. Меня перевезли по замерзшему Иртышу, мост был взорван. В помещении Поарма-5, в подвальном этаже находился лазарет, куда меня на несколько дней положили. Я был истощен, и, как это бывает после сыпняка, голод не оставлял меня даже ночью, не давал спать. Мои курсанты раздобыли на омском вокзале крупного жирного гуся, запекли его с перловой крупой и горохом и поставили солдатский медный котелок, снаружи красный, а внутри белый, оцинкованный, блестевший, полный этого настоящего еврейского «шоулета» на тумбочку возле моей койки.
Автор «Швейка» в Красной Армии
Я только-только взялся за еду, медленно отщипывая от соблазнительного гуся маленькие кусочки, чередуя их с пропитанной жиром кашей. Вероятно, до утра я бы такими темпами благополучно добрался до самого дна чудодейственного котелка. Но не тут-то было. Внезапно в дверях этого длинного, слабо освещенного помещения, где кроме меня лежало еще несколько человек, появилась грузная фигура в солдатской шинели. Вошедший спросил о чем-то первого, лежавшего с края, красноармейца, и тут же направился прямо ко мне. «Вот и я! Я – Гашек!», произнес он по-чешски и уселся ко мне на койку. Я недоумевал. Это имя красноармейца не сразу ассоциировалось с тем Ярославом Гашеком, пражским фельетонистом-юмористом, анархистом, председателем «партии мирного прогресса», которого я увидел впервые на Виноградах в трактире «Кравин» в 1911 году, с тем Гашеком, о проделках которого, например, о том, как он прикидывался «историческим идиотом», рассказывали по вечерам, лежа на койках в Будейовицких казармах солдаты, хохоча до изнеможения.
Но Гашек сразу принялся повествовать, что был в Киеве, что разошелся там с легионерами, что стал коммунистом, вступил в партию. А теперь он приехал из Бугульмы, где вел политическую работу в 3 армии. Все это он рассказывал с множеством комических подробностей, но его добродушное лицо оставалось при этом словно застывшим, а только глазки иногда хитро прищуривались. Трудно было угадать, потешается он над всем или говорит серьезно. С таким же выражением, не то иронии, не то почтения, он закончил: «Ты тут большой начальник, устраивай земляка». Нет необходимости добавлять, что в течение этой ночной беседы от моего гуся осталось немного, и от каши тоже. Неожиданный гость не ждал приглашения к трапезе, разделываясь с редкостной пищей, он только с видом знатока констатировал: «Вот это гусь!»
Я зачислил Гашека в интернациональное подотделение политотдела, руководство которым мне только что поручили. Это подотделение было организовано потому, что наша армия, изгоняя колчаковцев и чехословацких легионеров, везде встречала лагеря военнопленных, состоявших главным образом из немцев и мадьяр. Задачей этого подотделения была работа среди пленных, равно как и среди национальных меньшинств нашего тыла. Мы издавали для них газеты и брошюры, а из политически надежных добровольцев формировали интернациональные части Красной Армии. Гашек принялся писать фельетоны на международные темы для еженедельного журнала, который мы издавали на немецком и мадьярском языках. Успех этих фельетонов был громадный. Он писал их по-чешски. Его немецкий и русский язык, а тем более мадьярский, были лишь «кухонными», хотя в литературе о Гашеке можно прочитать, будто он знал в совершенстве много языков, однако все это относится к легендам, которые выдумывают многие авторы о героях своих сочинений. С чешского эти фельетоны переводились на немецкий и русский, а с русского затем на мадьярский язык.
Этим способом Гашек сочинил и театральную пьесу, комедию «Хотим домой!», которую поставили военнопленные венгры в городском театре в Красноярске. На мадьярский язык ее перевел (опять тем же способом) Матэ Залка, военнопленный красноярского лагеря, позже известный писатель, а еще позже славный генерал, который под именем Лукач боролся за свободу испанского народа и героически погиб там в 1937 году. Эта комедия Гашека высмеивала тех военнопленных, которые сторонились политики, не желали ничего слышать о революции, страстно мечтали о штатском костюме, висевшем дома в платяном шкафу.
С Гашеком мы сдружились. В Красноярске мы жили с ним в одном доме-срубе, построенном, как и все срубы, из которых этот город в то время по преимуществу состоял, из толстых бревен. Свою новую русскую жену, блондиночку Шурочку, полуграмотную белошвейку, с которой он познакомился в Бугульме, где она работала упаковщицей в типографии, Гашек приучал к чешским обычаям, а главное – к чешской кухне. Он сбрасывал гимнастерку, засучивал рукава рубашки, катал тесто, показывая, как готовить хлебные «кнедлики», как их варить в пару. А про Шурочку говорил: «Только бы она научилась этому, это самое главное. А когда я с ней приеду в Прагу, буду всем рассказывать, что она русская княгиня. Вот это будет импонировать нашим филистерам!» И, как свидетельствует Франтишек Лангер в своих воспоминаниях, Гашек в самом деле после его приезда в Прагу, представлял Шурочку как «русскую княгиню». Да и если не княгиней, то дворянкой и миллионершей Шурочка действительно стала. После смерти Гашека (в 1923 году), она, наследница головокружительных гонораров за многочисленные издания и переводы «Швейка» на иностранные языки, за его театральные инсценировки и экранизацию, вышла вторично замуж за русского белоэмигранта-дворянина.
Случалось, что мы с Гашеком вечером прохаживались по прямым, проведенным в шахматном порядке, занесенным сугробами, улицам Красноярска, и он вслух раздумывал о своем возвращении на родину, о том, что он там встретит, о будущей социалистической Чехии. «У нас слишком много обывателей, мелкой буржуазии, много лавочников и много мелкособственнического, деревенского, отсталого «барачницкого духа», – с горечью повторял он и добавлял, вздыхая: «Много, очень много нам придется бороться». Однако в таком меланхолическом состоянии этот бодрый, оптимистический человек находился не часто. Он освобождался от подобных настроений ядовитыми сатирическими рассказами.
Мне удалось издать впервые русский перевод первой части «Швейка». Он появился в одном из первых номеров «Романа-газеты», которую я основал в 1927 году, будучи тогда заведующим издательством Московского комитета партии «Московский рабочий». Скажу здесь сразу, что идея издавать лучшие образцы русской, советской и мировой художественной литературы для народа массовыми тиражами, дешево, печатать их в виде газеты, я взял у Ленина, из одной из его статей. Тем не менее, стоило большого труда осуществить ее. В отделе печати ЦК партии нашлись консерваторы, возражавшие против этой «затеи», не хотели отпускать газетную бумагу.
Перевод «Швейка» не был, правда, особенно блестящий. Переводчик, некий Скачков, побывавший в качестве военнопленного где-то в лагере в Чехии, воображал, что знает отлично по-чешски. Но он путал чешские и русские слова, одинаково звучащие, но имеющие различный смысл, и к намеренному юмору Гашека прибавился еще ненамеренный переводчика. В оправдание Скачкова должен заметить, что в его распоряжении не было чешско-русского словаря. Да и я был виноват – из-за загруженности всякой другой работой, не проверил качество перевода. Впрочем, когда я недавно просматривал новое русское издание юмористических рассказов Гашека, то установил, что их переводчик попался на ту же удочку, приняв созвучные в чешском и русском языках слова за тождественные по смыслу. Так, из чешских «taliáni» (род колбасы) стали итальянцы.
Красноярск памятен мне тем, что там в апреле 20 года родился мой старший сын. По моде, распространенной среди партийцев того времени, мы назвали его Эрмар, в честь Эры Революционного Марксизма, и присвоили ему двойную фамилию (чтобы ни мне, ни Марусе обидно не было) – Кольман-Иванов. Не знаю – я не спрашиваю его – возможно, что он проклинает меня за это хоть и благозвучное, но вычурное имя.
Когда наш Поарм перебрался в Иркутск, где мы разместились в бывшем институте благородных девиц, было принято решение издавать газету для бурят, живущих в этой области. Это было поручено моему Интернациональному подотделу, в котором работал Гашек. И он сам вызвался редактировать эту газету. Я сначала подумал, что он шутит, но когда увидел, что он это серьезно, стал убеждать его, что это невозможно. Ведь так же, как все мы, он не знал ни одного слова по-бурятски. Кроме того, как это вообще издавать бурятскую газету, если не существует никакой бурятской письменности, если у бурят нет даже своего алфавита! (Лишь позднее я узнал, что это не так. В XIX веке православные миссионеры перевели на бурятский язык евангелие и издали его, причем использовали русскую азбуку с диакритическими знаками. Кроме того, существовали бурятские книжки, напечатанные монгольским шрифтом).
Однако Гашек настаивал на своем: «Я это уж как-нибудь устрою». А так как другого выхода не было, я должен был в конце концов согласиться на этот эксперимент. И в самом деле, Гашек это устроил. Он откопал где-то двух бурятских студентов (тогда огромная редкость) и составил с ними бурятский алфавит на основе русской азбуки. Втроем они за несколько часов проделали, таким образом, труд, которым обыкновенно в течение нескольких лет занимается целая академическая комиссия, составленная из специалистов филологов.
А газета писалась так: от первой до последней, четвертой, страницы малого тетрадного формата каждый номер по всем русским газетам составлял сам Гашек. Он пользовался почти исключительно самыми важными инструментами газетчиков – ножницами и клеем – но иногда и сам писал ту или другую статейку, конечно, по-русски (точнее, по-чешско-русски). Затем усаживал студентов в разные комнаты и велел им переводить. Когда они заканчивали, он начинал сличать с ними тексты обоих переводов, совпадают ли они (что, конечно, было исключено), и укорял их за то, что тексты расходились. Он считал этих студентов политически не вполне надежными. Но газета выходила довольно регулярно, раз в неделю. Теперь дело оставалось только за «мелочью»: откуда взять «читательские массы», раз громадное большинство бурят неграмотны. Эту проблему не мог решить даже Гашек.
Все это время Гашек полностью жил жизнью нашей армии, радовался каждому успеху и печалился, когда что-нибудь у нас не удавалось. Помню как в Иркутске по поводу какого-то революционного праздника мы устроили в армейском клубе вечеринку. После официальной части началась художественная самодеятельность – музыка, пение, чтение стихов. Внезапно Гашек поднялся на сцену и заявил, что он сейчас наглядно продемонстрирует как эсер борется сам с собой: обещает дать деревенской бедноте землю, но в то же время не желает отнять ее у помещика и кулака. К величайшему удивлению собравшихся, Гашек быстро сбросил с себя одежду и остался в одних трусиках. А потом начал сам с собой классическую борьбу. Да так, что через несколько мгновений весь зал корчился от смеха.
О том, что происходит в Чехословакии нам было известно лишь по отрывочным сообщениям в советской печати. Они не были особенно утешительны. Зато о событиях в чехословацких легионах информации у нас было более, чем достаточно. Разведслужба нашей армии, которой помогали местные жители и перебежчики, – их количество возрастало, чем дальше на восток мы теснили белых, – регулярно поставляли нам свежие новости. Нам были известны фамилии всех командиров – так я узнал, что по ту сторону баррикады воюет и мой кузен Франтишек Лангер, в качестве дивизионного врача. Знали мы также, что настроение легионеров все ухудшается. Это показывала и их печать, в особенности издаваемый ими сатирический журнал «Ноирайсу» («Качели»). Мы реагировали на это листовками, которые нам удавалось забрасывать контрабандой в легии. Гашек принимал активное участие в их написании.
Однако Гашека тянуло домой. В беседах со мной он все чаще возвращался к этой теме. Но я решительно возражал. Я опасался, что в Праге Гашек вновь попадет в богемную среду и его одолеет его страшная болезнь – алкоголизм. Ведь он сам рассказывал мне, что отягощен этой ужасной наследственностью, и сам иногда сомневался, стоит ли ему возвращаться. Я ведь наблюдал, какого напряжения воли стоило ему не пить. И к его чести могу заверить, что он в самом деле не прикасался тогда даже к пиву, которое в Сибири варили пивовары-чехи, а тем более к самогону, продававшемуся из-под полы. Свой взгляд о нежелательности отъезда Гашека домой я высказал руководящим советским товарищам в Иркутске, писал об этом в Москву, однако понимания нигде не встретил. Особенно увлекалась мыслью, что Гашек, после возвращения в Прагу, совершит там коммунистическую революцию, товарищ Гончарская, партийный работник довольно истерического склада.
Гашек с Шурочкой уехали в Москву, откуда их федерация заграничных коммунистических групп при ЦК партии послала в Прагу. Здесь, в одном из рассказов, которые он стал печатать без особого разбора и в довольно «желтой» прессе, Гашек вспомнил обо мне. Возможно, что с умыслом добродушно «отомстить» мне за то, что я отговаривал его вернуться в Прагу. В рассказе он писал, будто встретил меня, пьяного, в пражском винном погребке, и за то, что я, якобы, опубликовал о нем в советской печати некролог, выманил меня на кладбище Ольшаны, где явился мне – облаченный в белые простыни – как дух покойного Гашека. Этот рассказ обрадовал меня, как свидетельство, что Гашек меня не забыл. А потом прошло всего два года, и Гашек скончался от белой горячки.
Этот рассказ о Ярославе Гашеке я хочу закончить двумя замечаниями. Намерение написать трилогию – роман про бравого солдата Швейка – зрело у Гашека давно, и он делился со мной своими замыслами. Фигуры Биглера, фельдкурата Катца, оберлейтенанта Лукача и другие Гашек списал прямо с натуры, даже не изменив их фамилии, а сам Швейк и вольноопределяющийся Марек являются в значительной мере воплощением самого Гашека. Однако распространено мнение, будто Гашек безоговорочно симпатизировал герою своего романа. Это не совсем так. Помнится, он иронизировал над «швейковиной», над этим лукавым методом сопротивления, который, – хотя он при определенных условиях может быть и эффективен, – связан с довольно неприглядными чертами маленького, нереволюционного человека, наполовину деклассированного обывателя.
Жизнь Гашека в Праге до Первой мировой войны и во время нее в Киеве описал правдиво, причем любовно, глубоко проникновенно и художественно друживший с ним Франтишек Лангер, в своих автобиографических воспоминаниях «Были и было». Мы с женой перевели эту часть книги, я добавил свои воспоминания о советском периоде жизни Гашека, а жена – коротенький очерк о Липнице, последнем пристанище великого юмориста. Мы понесли все это в «Новый мир» Твардовскому. Прочитав, он сказал, что ему все понравилось, но что «Новый мир» не сможет опубликовать это. «У советского читателя создался уже другой образ Гашека», – сказал Твардовский. «Но ведь этот правдивый», – заметил я. «Но правда не всегда хороша», – возразил он. Этот мужественный борец, с таким трудом бившийся за существование редактируемого им единственного прогрессивного журнала (эта борьба свела его преждевременно в могилу) не хотел рисковать им из-за разоблачения ложного ореола «святого», стопятидесятипроцентного коммуниста, созданного вокруг Гашека.
Не то в феврале, не то в марте 1920 года, после того, как по приговору Иркутского Военно-революционного комитета был расстрелян Колчак, наша армия направилась в Забайкалье для ликвидации ставленников японских и американских империалистов, белогвардейских банд атамана Семенова и барона Унгерна. Я принял участие в рейде в Верхнеудинск (Улан-Удэ). Проделать туда около 500 км верхом (обратный путь в Иркутск я совершил по уже восстановленной железной дороге) для меня, некавалериста, вовсе не было шуткой, даже на самой покладистой лошадке. Сознаюсь, что и экзотические красоты Саянских гор и южного берега Байкала, не смягчили пыток, которые я испытывал, сидя в седле. Но природа там была изумительная. Сильное впечатление производили и обитатели этих мест, сойоты (теперь их называют тувинцы), охотники, с их тогда полудиким образом жизни, пользующиеся еще луками и стрелами, жившие в нищете, отсталости, мучимые трахомой и бытовым сифилисом, но одетые в живописные национальные костюмы. Осенью меня отозвали в Москву, и, таким образом, эта операция была моей последней на Восточном фронте.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?